Клетка для монстра

NC-21
В процессе
0
автор
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
планируется Макси, написано 15 страниц, 7 449 слов, 1 часть
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
0 Нравится 0 Отзывы 0 В сборник

Глава 1: Тишина в часах

Настройки
Костя не спал уже третьи сутки. Это было не бессонницей в привычном смысле — не тем тревожным, но всё же живым бодрствованием, когда тело хотя бы просит пощады. Нет. Это было хуже. Это напоминало медленное гниение заживо, когда веки становятся наждачной бумагой, а каждое моргание — пытка сухими, воспалёнными веками, трущимися о роговицу, как о разбитое стекло. Он сидел на диване, который давно перестал быть мебелью. Скорее — братской могилой чужих позвонков, продавленных пружин и въевшегося пота. Сиденье просело так глубоко, что Костин копчик упирался прямо в деревянный каркас — твёрдый, холодный, как оголённая кость, торчащая из разлагающейся плоти. Он не шевелился. Просто сидел и чувствовал, как этот деревянный выступ впивается через тонкие домашние штаны, растирая кожу до красноты, до острой, точечной боли — единственного, что ещё держало его в настоящем. В правой руке болталась банка энергетика. Полупустая. Тёплая. Отвратительно сладкая жижа, уже успевшая облепить нёбо липкой плёнкой, как разлагающаяся слизь. Костя давно перестал понимать её вкус. Сейчас это было просто топливо — жидкое, едкое, заставляющее сердце колотиться сбивчивыми, паническими ударами, словно в грудной клетке заперли пойманную крысу. Лампочка под высоким, пыльным потолком моргала. Жёлтый, больной свет пульсировал в такт чему-то невидимому. То разгорался чуть ярче, осветляя шелушащуюся краску на стенах и жирные разводы на обоях, то угасал почти до темноты, оставляя Костю в вязком, с плотностью крови сумраке. И в эти секунды, когда свет падал, ему казалось, что в углах комнаты что-то шевелится. Не тени. Нечто более плотное. Студенистое. Дышащее. Часы на стене — старые, круглые, с поблёкшим циферблатом и тонкими, как спицы, стрелками — тикали. Громко. Невыносимо громко. Каждый щелчок механизма врезался в виски, как маленький, но острый гвоздь, который загоняют всё глубже и глубже. Костя смотрел на секундную стрелку. Она дёргалась рывками, каждый раз на секунду зависая перед очередным «тик», словно время само не хотело больше двигаться. Он ждал. Одиннадцать часов вечера. Стрелки сомкнулись вертикально. Бум. Бой часов прокатился по затхлой, спёртой атмосфере квартиры, и Костя вздрогнул — крупно, всем телом, так что позвоночник болезненно лязгнул о деревянный каркас дивана. Он поднялся. Движения были резкими, угловатыми — мышцы затекли от долгого сидения, суставы хрустнули, как сухие ветки под сапогом. Он закинул голову назад, прижимая тёплую банку энергетика к губам. Горло работало жадно, крупными глотками, часть жидкости пролилась на подбородок, потекла по шее, скапливаясь в ямочке над ключицей. Остаток допит. Банка смята в кулаке с влажным, тошнотворным хрустом алюминия и брошена на пол, где покатилась по линолеуму, задевая окурки и рассыпанную золу. Кожаная куртка висела на спинке стула. Старая, заношенная до блеска на локтях и манжетах. Костя натянул её — левый рукав вошёл легко, правый заскрежетал о дырку в области плеча, где ткань подкладки уже прорвалась, и голое предплечье касалось холодной внутренней стороны кожи. Запах от куртки — смесь застарелого дыма, сухой крови и дешёвого одеколона, которым он пытался это перебить. На груди, под курткой, болталась монтировка. Костя сунул её за пояс штанов, прижав к животу плоским концом. Тяжёлая. Металлическая, с насечками на рукояти, которые уже въелись в ладонь сотни раз до этого. Он проверил, как лезвие ударного конца упирается в нижние рёбра. Если резко нагнуться — воткнётся, порвёт кожу, будет больно. Хорошо. Значит, не забудет, где она. Коридор. Длинный, узкий, с низким потолком, на котором когда-то была побелка, а теперь — разводы плесени и грибка, похожие на очертания материков на старой, гниющей карте. Половицы скрипели под каждым шагом. Не просто скрипели — стонали, как живые, прогибаясь под весом Кости, словно умоляли не наступать. Но он шёл. Из-за каждой двери тянулись звуки. Из квартиры Карины — местной, как её называли, «шлюхи», хотя само слово уже казалось слишком мягким. Её дверь была обита дешёвым дерматином, прожжённом в трёх местах. Стоны, которые доносились оттуда, были наигранными, механическими, сбивающимися по ритму — женщина давно уже работала на автомате, её голосовые связки запоминали эти звуки как велосипедная цепь запоминает звенья. Костя слышал тяжёлое, прерывистое мужское дыхание в унисон. И запах — даже через дверь чувствовался запах перегара и дешёвого лосьона после бритья. За этой дверью, как поговаривали в подъезде, можно было подхватить такое, что ни один венеролог не выдерживал без пачки сигарет. Говорили, у Карины были гости, которые потом исчезали на недели — не умирали, нет. Просто лежали пластом, покрытые сыпью, с температурой, выжигающей мозг изнутри. И каждый раз, когда Костя проходил мимо её двери, ему казалось, что сквозь щели в косяке тянется нечто — не ветер, не сквозняк, а мокрое, бактериальное дыхание самой болезни, ищущей новый носитель. Костя ускорил шаг, но не настолько, чтобы побежать. Бег здесь — это признание страха. А страх в этом коридоре чувствуют. Стены помнят всё — каждый всхлип, каждый сдавленный крик, каждый удар кулаком или бутылкой о голову. Они впитывают это, как старая, трухлявая губка впитывает кровь, и отдают обратно тонким, почти незаметным гулом, когда дом затихает. Дверь квартиры семь была обита чем-то, что когда-то было дерматином — теперь это напоминало кожу прокажённого: вздувшаяся, покрытая тёмными пятнами, с бахромой по краям, где её рвали пьяные пальцы, пытаясь попасть ключом в скважину. Ручка болталась — Костя знал, что если дёрнуть, она отвалится вместе с ржавыми шурупами и комком трухи, которая когда-то была древесиной. Михалыча почти никогда не было. Но когда он появлялся — это чувствовалось сразу, ещё до того, как за дверью раздавался первый удар. В воздухе коридора начинало пахнуть перегаром, смешанным с застарелым потом и чем-то кислым, напоминающим уксус. И тишина. Короткая, звенящая тишина перед бурей. А потом — грохот. Посыпалась на пол посуда — тарелки, кружки, что-то тяжёлое, металлическое, что катилось по линолеуму с утробным звоном. Бабий крик — не просьбы о помощи, нет, эти крики были другими. Привычными. Механическими. Женщина внутри уже давно не ждала, что кто-то придёт. Она просто орала, потому что это было единственное, что она ещё могла сделать, — выпустить воздух из лёгких, чтобы он не разорвал их изнутри. И ворчание Михалыча. Глухое, неразборчивое, похожее на то, как переваривает пищу больной желудок. Костя никогда не стучал. Никто здесь не стучал. Потому что тот, кто стучит, — следующий. Он прошёл мимо. Половица под левой ногой издала звук, похожий на человеческий стон — протяжный, с надрывом, как у того, кому ломают рёбра. Дальше — квартира Женьки. Здесь Костя почти остановился. Не из сочувствия — из любопытства. Того холодного, хищного любопытства, когда смотришь на дохлую крысу на тротуаре и думаешь: «Интересно, сколько дней уже лежит?» Запах начался три дня назад. Сначала едва уловимый — сладковатый, приторный, похожий на то, как пахнет испорченное мясо, если его не выбросить вовремя. На второй день запах стал гуще, плотнее, в нём появились ноты аммиака и чего-то ещё — глубокого, органического, того, что напоминает о том, что человеческое тело после смерти — просто биомасса, которая разлагается по тем же законам, что и туша кабана, сдохшая в лесу. На третий день дверь квартиры Женьки начала дышать. Не метафорически. Костя, проходя мимо, отчётливо слышал, как старая, разбухшая от влаги древесина потрескивает, расширяясь от давления изнутри. Газы скапливались в теле, и тело раздувалось. Скоро, если никто не вскроет дверь, она просто вылетит из петель, выпуская наружу всю эту вонь. Женька. Костя помнил его ещё полгода назад — просто худого парня с запавшими глазами и трясущимися руками. Потом он начал пропадать на недели. А когда появлялся, от него уже пахло не только потом и несвежим бельём. От него пахло чем-то химическим — растворителями, ацетоном, дешёвыми аптечными препаратами, которые выскребали его изнутри быстрее, чем он успевал засыпать очередную дозу в свой исхудавший организм. Костя кучу раз находил его у подъезда. Сидит, прислонившись спиной к мусорным бакам, голова заваливается набок, изо рта течёт белая пена, смешанная с желчью и капельками крови — язык прокусил, пока бился в конвульсиях. Штаны мокрые. А иногда — не просто мокрые. Иногда Женька терял контроль над всем, даже над тем, что происходило с ним снизу. Костя помнил один раз — особенно мерзкий — когда он шёл мимо, а Женька сидел в собственной жиже, улыбался отсутствующими глазами в небо и шептал: «Тихо... тихо, слышишь? Они идут. Красивые. Они из света. Они меня заберут». В такие моменты Костя не жалел его. Он испытывал что-то другое — смесь отвращения и странного, почти животного интереса. Как будто смотрел на ошибку природы. На то, как человеческое тело может продолжать функционировать, когда мозг уже превратился в губку, пропитанную ядом, а душа — если она вообще существовала — давно вывалилась через нос вместе с соплями и пеной. А потом Женька перестал выходить. Три дня. Четыре. Пять. Костя сбился со счёта. А запах становился всё сильнее. И сейчас, проходя мимо двери, Костя почувствовал, как что-то внутри него — то глубинное, жестокое, что просыпается в каждом, кто живёт в этом доме достаточно долго, — довольно усмехнулось. Сдох. Костя почти улыбнулся.       — Ещё одним уёбком меньше, — прошептал он одними губами, не останавливаясь. Слова повисли в затхлом воздухе коридора, впитались в стены вместе с испарениями разлагающегося Женькиного тела. Выход. Дверь подъезда — тяжёлая, с проржавевшей цепью, которая болталась как мёртвая змея. Костя толкнул её плечом — левым, тем, где куртка была целее. Дерево издало глухой, сырой звук, словно открывался не выход на улицу, а крышка старого гроба. Влажный, холодный воздух ударил в лицо. Октябрьская ночь была густой, почти осязаемой. Уличные фонари — два на весь квартал — горели тусклым, больным светом, разгоняя тьму ровно настолько, чтобы видеть силуэты, но не различать лиц. Один из них мигал — с той же частотой, что и лампочка в коридоре. Та же болезнь. То же заражение, что тянулось через провода, как через кровеносные сосуды. Костя вышел на разбитый тротуар. Под ногами хрустела битая плитка, смешанная с окурками и чьими-то следами — старыми, залитыми дождём, расплывшимися, как лица на старой фотографии. Он знал, куда идти. Не задавая себе вопросов. Не сомневаясь. Просто повернул налево, в переулок между двумя пятиэтажками, где фонари уже не горели вовсе. Там, на окраине. Старый кирпичный цех. Подвал. Притон. Костя сунул руку под куртку, пальцы нащупали холодную, насечённую рукоять монтировки. Металл казался живым — пульсировал в такт его сердцу, или это у него самого сердце билось в такт железу. Он не знал имени того, к кому шёл. Все называли его просто Гандон. Потому что именно этим словом можно было описать его суть лучше всего — ёмко, смачно, без попыток прикрыться моралью или жалостью. Этот человек отлавливал девчонок. Молодых. Иногда совсем молодых. Он не смотрел на документы, не спрашивал возраст. Если заказчик говорил «помоложе» — он находил помоложе. Где? На остановках, в переходах, у магазинов. Тех, кто возвращается домой поздно. Тех, кто идёт одна. Тех, кто не успевает закричать. А потом — подвал. Старый, сырой, с кирпичными стенами, покрытыми белым налётом соли и плесени. Там были комнаты. Камеры, если точнее. Кости не раз рассказывали те, кому повезло сбежать — но таких было мало. Остальных находили в канавах, в мешках, свёрнутых пополам, или не находили вовсе. Исчезали. Как будто их никогда и не было. Говорили, Гандон не только продавал. Говорили, он сам любил «пробовать товар». Иногда неделями держал кого-то внизу, кормил через день, чтобы не сдохла раньше времени. А когда надоедало — спускался вниз в последний раз. И после этого из подвала выносили мешки. Менты туда не совались. Никогда. Не потому, что им было всё равно — хотя и это тоже. А потому, что в этом районе были свои правила. Местные, те, кто жил в бараках у цеха, — они защищали Гандона. Не из жалости, не из страха. Просто он платил. Исправно, каждый месяц. А если ментовская машина заезжала на эту территорию — её ждали. Костя слышал историю: два года назад опер какой-то решил проверить наводку. Нашли его машину на выезде из района — колёса сняты, стёкла выбиты, внутри — никого. А самого опера нашли через три дня в лесополосе. Сидел, прислонённый к берёзе, в форме, с удостоверением в нагрудном кармане. Глаза открыты. Рот открыт. И маленькая, аккуратная дырочка в затылке. «Сам застрелился», — написали в рапорте. Костя шёл по тёмной, разбитой дороге. Место назначения вырисовывалось впереди — тёмный, горбатый силуэт старого цеха, похожий на спину дохлого кита, выброшенного на берег. Фонари кончились. Остался только свет от редких окон в общагах — жёлтый, больной, такой же, как дома. И запах. Сырость. Ржавчина. И ещё что-то — сладковато-тошнотворное, что тянулось от земли, от старых кирпичей, от бетонных плит, впитавших в себя годы чужой крови, пота и слёз. Костя сжал монтировку крепче — до хруста в собственных пальцах, до того момента, когда насечки на металле начали врезаться в ладонь сквозь кожу, оставляя крошечные, почти невидимые ранки, которые сразу же наполнились потом и начали щипать. Он шёл вершить правосудие. И это было самой большой ложью, которую он когда-либо себе позволял. Правосудие не пахнет так, как пахли его руки после работы. Правосудие не оставляет под ногтями чужую кровь, которая засыхает чёрными корками и вымывается только через три дня, да и то не полностью. Правосудие не заставляет тебя просыпаться в три часа ночи с ощущением, что кто-то сидит на твоей груди и смотрит прямо в лицо пустыми, белыми глазами без зрачков. Но правосудие платило. И неплохо. В основном — наличкой, в конверте, который передавали через третьи руки, через грязные подворотни и забитые мусором арки. Иногда деньги приходили на карту, но редко — слишком легко отследить. Костя предпочитал наличку. Бумажные купюры, которые пахли чужим потом, чужими амбициями, чужим страхом. Он складывал их в старую жестяную банку из-под чая, которая стояла в углу комнаты, придавленная стопкой дешёвых журналов, чтобы никто не нашёл, если вдруг вломятся. Никто не врывался. Потому что те, кто знали, что Костя — убийца за деньги, предпочитали держаться подальше. Не из страха перед ним. Из уважения к тем, кто за ним стоял. А за ним никто не стоял. И это было самым страшным. Он был сам по себе — одинокий волк с монтировкой и тяжёлыми берцами. Но люди почему-то боялись его ещё больше из-за этого. Потому что когда у тебя есть хозяин — ты предсказуем. Тобой можно управлять, тебя можно купить, тебя можно сдать. А когда ты один — ты дикий зверь, который пришёл из темноты и уйдёт в темноту, не оставив следов. В основном ему поручали убивать ублюдков. Барыг, которые продавали смерть в дозах. Работорговцев, которые считали живой товар просто мясом, которое само ходит. Взяточников, которые высасывали жизнь из города, как склизкие паразиты высасывают кровь из ещё живого тела. Костя не задавал вопросов. Ему давали имя, адрес, иногда фотографию — и он шёл. Но иногда заказы были другими. «Устранить конкурента», — говорил голос в телефонной трубке, искажённый до безликого скрежета. — «Слишком много клиентов перешло к нему. Рынок перенасыщен. Убери его, и получишь двойную ставку». Костя не спрашивал, кто звонит. Не спрашивал, почему именно этот человек должен умереть. Не спрашивал, виновен ли он хоть в чём-то, кроме того, что оказался лучше в бизнесе. Просто брал монтировку и шёл. Потому что это была работа. И он ненавидел ублюдков. Каждого. Барыг, работорговцев, насильников, убийц — он ненавидел их всех глубоко, органично, с тем отвращением, которое можно испытывать только к собственному отражению в мутной, застоявшейся луже. Потому что он и сам был ублюдком. Он не закрывал на это глаза. Не прятался за красивыми словами про правосудие, про «очищение общества», про «грязную работу, которую кто-то должен делать». Нет. Костя смотрел правде в глаза каждое утро, когда брился и видел в зеркале свои уставшие, красные глаза, обведённые тёмными кругами, как у покойника. Он убивал людей за деньги. Это не было самозащитой. Это не было благородной местью. Это был чистый, незамутнённый расчёт. Ему платили — он убивал. Иногда плохих людей. Иногда не очень. Иногда — просто неудобных. И каждый раз, когда монтировка входила в череп, разрывая кожу, дробя кость, смешивая серое вещество с кровью в однородную кашицу, — Костя чувствовал, как маленькая частичка его собственной человечности умирает. Она накапливалась. Частичка за частичкой. Слой за слоем. Как накипь на старом чайнике. И он знал, что однажды проснётся и поймёт: человечности внутри не осталось. Только пустота. Только та темнота, которая говорила с ним последние три ночи из углов комнаты. Но это будет завтра. А сегодня — работа. Цех. Главные ворота бывшего кирпичного завода зияли чёрной дырой — когда-то здесь были массивные створки из рифлёного железа, но их спилили и сдали на металлолом ещё лет десять назад, когда предприятие окончательно умерло. Остались только ржавые петли, похожие на скрюченные пальцы трупа, торчащие из кладки. Костя перешагнул через порог — бывший проём, заваленный строительным мусором, битым шифером и осколками бутылок. Стекло хрустело под подошвами его берцев с металлическими носками — тяжёлыми, армейскими, предназначенными для защиты ног от падающих грузов и для того, чтобы превращать чужие лица в кровавое месиво одним точным ударом. Внутри цеха пахло сыростью, ржавчиной и мочой — бомжи облюбовали это место много лет назад и не спешили уходить, даже когда здесь поселилось нечто похуже бездомных. Стены терялись в темноте. Огромное пространство бывшего производства давило не размерами — своим зловещим, затаившимся молчанием. Казалось, сам воздух здесь был тяжелее, чем снаружи, насыщенный микрочастицами битого кирпича, гнилой древесины и чего-то ещё — органического, разлагающегося, спрятанного в дальних углах. Костя достал фонарик. Маленький, светодиодный, с тугим металлическим корпусом. Он щёлкнул кнопкой — узкий, белый луч разрезал темноту, выхватывая из неё бетонные колонны, проржавевшие балки, груды неизвестного хлама. Лестница вниз. Она была бетонной, с выщербленными ступенями, на которых засохла какая-то чёрная, маслянистая жидкость — то ли старая смазка, то ли что-то похуже. Перила отсутствовали — только ржавые штыри торчали из стен на разной высоте, как рёбра дохлого животного. Костя спускался медленно. Каждый шаг был выверен. Берцы осторожно находили опору на ступенях, чтобы не издать лишнего звука. Но даже так — бетон иногда поскрипывал под весом, где-то в глубине отзывалось эхо, тихое, но отчётливое, как шёпот. Запах менялся. Сырость цеха уступала место другому — дешёвой тушёнке, луку, кипящему маслу, дешёвым сигаретам. И поверх всего этого — сладковатый, тошнотворный запах немытого тела, застарелой мочи, грязных простыней, на которых спали и не только спали. В конце лестницы Костя увидел свет. Тусклый, жёлтый — такой же больной, как и везде в этом районе. Он пробивался из-под дальней двери, неплотно прилегающей к косяку, оставляя щель в несколько сантиметров. И звуки. Бормотание. Негромкое, хриплое, с придыханием. Кто-то разговаривал сам с собой, пересыпая слова проклятиями и матом. Гандон. Он варил себе поесть. Костя выключил фонарик — свет из-под двери и так давал достаточно, чтобы видеть силуэты. Он медленно, бесшумно двигался вперёд, стараясь не наступить на битое стекло, которое попадалось на бетонном полу даже здесь, внизу. Дверь была старой, филёнчатой, с вырванной ручкой — вместо неё торчал кусок арматуры. Костя толкнул её плечом, без звука, приоткрывая ровно настолько, чтобы протиснуться внутрь. Комната — бывшая подсобка или котельная — была маленькой, заваленной хламом. Ржавая койка в углу, застеленная тряпьём. Пластиковые бутылки из-под воды, наполненные мутной жёлтой жидкостью. Грязные тарелки с остатками еды, на которых копошилась мелкая мошкара. И газовая плита — старая, двухконфорочная, с подключённым баллоном, стоящая посередине комнаты. На плите шипела кастрюля. Варилось что-то мясное — жир булькал на поверхности, поднимаясь и лопаясь пузырями, которые лопались с тихим, почти интимным звуком. Гандон стоял к нему спиной. Мужик лет пятидесяти пяти — шестидесяти, с седыми, сальными волосами, свисавшими на воротник засаленной майки. Майка была когда-то цвета хаки, а теперь — цвета застарелой грязи, с тёмными пятнами под мышками и на груди. Штаны — старые спортивки с тремя полосками, которые давно стёрлись на коленях и в районе ширинки. На ногах — резиновые шлёпанцы, из которых торчали желтоватые, запущенные ногти. Он что-то помешивал в кастрюле длинной ложкой, напевая себе под нос мотив, который Костя не узнал. Затылок. Грязный. С выступающими позвонками, обтянутыми тонкой, бледной кожей, на которой росли редкие седые волоски. Костя подошёл. Тихо. Медленно. Монтировка в руке — тяжёлый кусок металла, который он сжимал так, что побелели костяшки пальцев. Два шага. Один. Ничего. Гандон не обернулся. Он продолжал напевать, не чувствуя, не зная, не подозревая. Рука Кости не дрогнула. И это было самым страшным. Ни отвращение. Ни гнев. Ни ненависть. А полное, абсолютное отсутствие каких-либо чувств. Будто он поднимал не монтировку над головой, а поднимал вилку, чтобы отправить кусок мяса в рот. Буднично. Обыденно. Бездумно. Удар. Монтировка вошла в затылок точно в то место, где заканчивается череп и начинается шея — туда, где позвоночник ещё не защищён костью, где мозг переходит в спинной, где удар может убить мгновенно или оставить парализованным на всю жизнь. Звук был глухим. Не хруст — хруст бы означал, что кость сломалась чисто, красиво, как сухая ветка. Нет. Звук был влажным, мясистым, как будто Костя ударил по огромному, перезрелому фрукту, который лопнул изнутри, выпуская сок. Гандон не закричал. Он просто обмяк. Его колени подогнулись, тело начало заваливаться вперёд — прямо на газовую плиту, прямо на кастрюлю с кипящим варевом. Костя не отступил. Он шагнул вперёд, схватил Гандона за шиворот засаленной майки и с силой прижал его лицом к плите. Пламя лизнуло кожу. Раздался звук — тот, который невозможно забыть, если слышал его хоть раз. Мокрое шипение, похожее на то, как стейк падает на раскалённую сковороду. Только стейк — это мясо. А здесь было лицо. Глаза. Нос. Губы. Всё то, что делало человека человеком, мгновенно превращалось в чёрную, обугленную корку, под которой лопалась плоть, выкипала влага, трескалась кость. Гандон дёрнулся. Рефлекторно. Умирающее тело не хотело умирать — оно брыкалось, билось в агонии, руками пыталось оттолкнуться от плиты, но Костя был сильнее. Он прижимал его всем весом, стоя над ним, как мясник над тушей, пока лицо Гандона плавилось, стекая вниз, на конфорки, вызывая облачко едкого, сладковато-тошнотворного дыма. Запах горелой плоти смешался с запахом тушёнки и лука. Костя не отворачивался. Он смотрел. Смотрел, как кожа трескается и сворачивается, как жир капает на огонь, вспыхивая маленькими оранжевыми язычками, как глаза — то, что от них осталось — лопаются, выстреливая водянистой жидкостью в стороны. Он смотрел, пока лицо под его руками переставало быть лицом. Пока не осталась обугленная, чёрная маска — без черт, без выражения, без намёка на то, что когда-то здесь были эмоции, мысли, желания, зло, жестокость, то, что заставляло Гандона делать то, что он делал. Теперь это была просто куча обожжённой плоти, которая уже никого не узнает. Никто не опознает этого гандона. Никто не придёт искать. Никто не оплачет. Костя отпустил. Тело упало на пол, лицом вниз, на бетон, с тихим, влажным шлепком. Из-под головы начала растекаться тёмная, почти чёрная лужа — кровь, смешанная с сукровицей и тем, что осталось от расплавленных тканей. Костя выпрямился. Плита продолжала шипеть. На одной из конфорок что-то подгорало — та самая кастрюля, в которой варилась еда, теперь стояла криво, часть содержимого выплеснулась на огонь. Он выключил газ. Потом посмотрел на монтировку. Металл был тёплым от удара. На насечках остались розоватые кусочки чего-то, что Костя предпочёл не разглядывать. Он вытер железо о засаленную майку Гандона, которая ещё дымилась на мёртвом теле. Костя достал телефон. Экран тускло засветился в полутьме подвала, выхватывая из темноты его собственные пальцы — в грязи, в чужой крови, которая уже начала засыхать коричневыми корками под ногтями. Он навёл камеру на тело. Гандон лежал лицом вниз, но это было неважно. Важно было другое — затылок. Та самая воронка от удара, из которой всё ещё сочилась тёмная, густая жидкость, смешанная с осколками кости. Костя щёлкнул. Вспышка на секунду выжгла комнату до белизны, обнажив каждую деталь — грязные стены, жирные разводы на плите, обгоревшую майку, дымящуюся кастрюлю. Отправил. «Готово». Телефон завибрировал почти сразу. Костя глянул на сообщение и скривился — не от того, что там было написано, а от тона. Как будто он был виноват в том, что сделал свою работу чисто, с доказательствами. «Фу, блять. Мог бы просто написать, что всё сделал. Я щас блевану.» Костя не ответил. Просто ждал. Через несколько секунд — второе сообщение. «Встретимся в шашлычки на бульваре. Отдам тебе деньги.» Он сунул телефон в карман куртки, даже не взглянув на экран второй раз. Шашлычная на бульваре — дешёвое, занюханное место, где подавали резиновое мясо под видом шашлыка и разливали спирт под видом водки. Идеальное место для таких встреч. Никто не смотрит на лица, никто не запоминает. Все заняты своим — перегаром, жратвой и тем, как пережить ещё один день в этом городе. Он направился к выходу, перешагивая через тело. Берцы оставляли кровавые следы на бетоне — тёмные, влажные отпечатки, которые медленно расплывались. Надо было затереть. Потом. Сейчас — не до того. Лестница. Костя уже ступил на первую ступеньку, когда что-то остановило его. Не звук. Не запах. Что-то другое — внутреннее, глубинное, та самая темнота, которая говорила с ним последние дни. Она не произносила слов. Она просто направила его взгляд. Вглубь коридора. Туда, где в самом конце, за грудой строительного мусора и ржавых бочек, виднелась ещё одна дверь. Тяжёлый замок. Костя выругался сквозь зубы. Ему было плевать на этих девок. Правда. Он не герой, не спаситель, не ангел во плоти. Он пришёл сюда за деньгами, за работой, за тем, чтобы ещё один ублюдок перестал дышать. Всё остальное — не его дело. Но ноги уже развернули его обратно. Он шёл медленно, почти нехотя, как будто тело двигалось против воли. Монтировка в руке казалась тяжелее, чем минуту назад. Каждый шаг отдавался в позвоночнике тупой, ноющей болью. Замок был старый, амбарный — огромная, покрытая ржавчиной железяка, которая висела на ржавой же петле. Костя даже не стал искать ключи. Смысл? Гандон мёртв, ключи либо у него в кармане, либо потеряны нахуй в этой берлоге. Возиться, обшаривать труп, лезть в липкие карманы — нет. У него есть монтировка. Он вставил плоский конец между дужкой и корпусом, надавил. Металл заскрежетал, но не поддался. Костя дёрнул сильнее — мышцы на предплечье вздулись, вены вздулись под грязной кожей. Раздался звук — долгий, визгливый, похожий на крик. И замок хрустнул, сломался в месте крепления, разлетевшись на две части, которые с глухим лязгом упали на бетон. Костя ногой выбил дверь. Та распахнулась с грохотом, ударившись о стену — и звук этот был похож на выстрел в тихом, спёртом воздухе подвала. Свет из коридора — тусклый, жёлтый — упал внутрь. И он увидел клетки. Десять. Может, одиннадцать. Большие, стальные, предназначенные для крупных пород собак — для ротвейлеров, для овчарок, для тех животных, которых держат на цепи и кормят сырым мясом, чтобы не потеряли злобу. Но внутри были не собаки. Девушки. Голые. Все. От пятнадцати до двадцати пяти — возраста смешались в этом аду в единую, серую массу избитой, униженной плоти. Клетки были маленькими — невозможно вытянуть ноги, невозможно выпрямиться. Только сидеть, скрючившись, прижав колени к груди, или лежать на боку, на холодном металлическом полу, который никогда не чистили. Они были связаны. Руки за спиной — верёвки впивались в запястья так глубоко, что оставляли багровые, кровоточащие борозды. Кожа на кистях рук была содрана там, где девушки пытались вырваться. Кто-то — давно, кто-то — сегодня. На телах — синяки. Не просто синяки. Гематомы. Большие, багрово-жёлтые пятна, покрывающие животы, бёдра, груди. Следы побоев. Следы ног. Следы — чего-то ещё. Ожоги. Маленькие, круглые — от сигарет. Воздух в комнате был густым, почти жидким. Пахло мочой, калом, запёкшейся кровью и чем-то сладковато-гнилостным — инфекция. У кого-то из них начался сепсис. Костя не знал у кого. И не хотел знать. Когда он вошёл, девушки дёрнулись. Все разом. Как стая зверей, которые привыкли, что каждый раз, когда открывается дверь, приходит Он. Гандон. С ремнём, с паяльником, с тем, что нельзя назвать вслух. Они сжались, закрывая головы руками — насколько позволяли верёвки — и замерли, ожидая удара. Но удар не пришёл. Вместо этого — тишина. И парень. Чужой. С монтировкой, в грязной куртке, с лицом, которое не выражало вообще ничего. Одна из них — самая молодая, с выбритым затылком и разбитой губой — поняла первой.       — Пожалуйста, — прошептала она. Губы дрожали, голос ломался, как у ребёнка. — Пожалуйста, отпусти нас. Пожалуйста. Пожалуйста. Слово повторялось как мантра, как молитва, как судорожный рефлекс. А потом они все заревели. Это не были красивые, кинематографичные слёзы с аккуратными дорожками на щеках. Это были рыдания — глубокие, животные, с выворачиванием наизнанку. Смрадные всхлипы, хлюпанье носом, крики, переходящие в хрип. Кто-то начала биться головой о прутья клетки, кто-то — царапать собственные руки, сдирая кожу длинными полосами. Они плакали, и в этом плаче не было надежды. Привычка просить. Привычка умолять. Потому что тот, кто приходил, иногда давал ложку баланды или глоток воды, если попросить достаточно жалобно. Но Костя не давал еду. Он давал свободу — или её иллюзию. Он сам ещё не решил. Молча, не говоря ни слова, он прошёл к ближайшей клетке. Монтировка вошла между прутьями и замком — такие же дешёвые амбарные железки, как на входной двери. Рывок. Хруст. Ещё один замок разлетелся вдребезги. Вторая клетка. Третья. Четвёртая. Звук ломающегося металла смешивался с рыданиями, с мокрыми кашляющими звуками, с причитаниями — «спасибо, спасибо, боже, спасибо». Костя не отвечал. Он просто переходил от одной клетки к другой, как мясник, забивающий скот, только наоборот. Не закрывал — открывал. Девушки выползали. Не все могли идти. У одной были сломаны обе ноги — голени неестественно выгнуты, распухли до синевы. Она ползла, волоча за собой нижнюю половину тела, оставляя на полу тёмные, мокрые следы. У другой не было двух пальцев на левой руке — культи запёклись, почернели. Кто-то был настолько обезвожен, что просто сидел на пороге открытой клетки, не в силах сделать ни шага, глотая ртом воздух, как выброшенная на берег рыба. Но большинство — встало. Дрожа, шатаясь, прижимая руки к груди, они собирались в кучу у выхода. Грязные, вонючие, избитые — но живые. Костя встал в проёме. Он не загораживал выход специально — просто так оказалось удобнее смотреть на них всех сразу. Сверху вниз. Как на стаю напуганных крыс. Они замерли. Слёзы ещё текли по щекам, но рты закрылись. Они смотрели на него — на человека с монтировкой, который только что выпустил их из клеток, но почему-то не отходил от двери.       — Слушайте сюда, — сказал Костя. Голос был тихим, но каким-то режущим — как лезвие, которым проводят по стеклу. В подвале повисла такая тишина, что стало слышно, как шипит что-то на плите в соседней комнате. Он обвёл их взглядом.       — Если хоть что-то про меня скажете ментам, — он сделал паузу, медленно, почти лениво, — я вас найду. Лично. И заставлю пожалеть о том, что вы не остались в этих клетках. Никто не вздохнул. Никто не пискнул. Они просто смотрели на него расширенными, безумными глазами — и верили. Потому что от человека, который только что разбил лицо об газовую плиту и сломал замки монтировкой как картонные коробки, можно было ожидать чего угодно.       — А теперь съебались нахуй. Костя отошёл в сторону, прижавшись спиной к мокрой, покрытой слизью стене. И они побежали. Хромая, падая, поднимаясь, волоча сломанные конечности, давя друг друга в дверях. Они бежали, не оглядываясь, вверх по лестнице, через цех, через разбитые стёкла — наружу, в холодный, мокрый октябрьский воздух. Кто-то из них, наверное, выживет. Кто-то — нет. Но это была уже не его забота. Костя подождал, пока стихнут шаги. Потом медленно, как старик, побрёл обратно, перешагивая через Гандона во второй раз. Монтировка — обратно под куртку. Лезвие холодило голый живот. Он вышел из цеха, прищурился от моросящего дождя и побрёл в сторону шашлычной на бульваре. Ноги несли его сами. Голова была пустой — или заполненной чём-то таким, что лучше было не трогать. Шашлычная. Неоновая вывеска горела в полсилы — три буквы не работали, так что название читалось как «Ша лы ч а». Окна запотели изнутри. За ними угадывались силуэты пьющих, жующих, перетирающих. Костя толкнул дверь. Звякнул колокольчик. В нос ударило запахом жареного мяса, дешёвого табака и чужого пота. За стойкой скучала официантка с лицом, которому плевать на всё, включая собственную жизнь. В дальнем углу, за пластиковым столом, на котором стояли две рюмки и наполовину пустая бутылка, сидел человек в серой куртке. Лицо скрывал капюшон, но Костя узнал его по манере сидеть — ссутулившись, сжавшись, как будто прятался от всего мира. Человек поднял голову, когда Костя подошёл.       — Садись, — сказал он голосом, в котором не было ни приветствия, ни враждебности. Только усталость. — Деньги тут. И… блять, ну и фотку ты прислал. Я теперь это лицо никогда не забуду. Костя сел напротив, взял протянутый конверт, не глядя сунул во внутренний карман куртки.       — Мясо будешь? — спросил человек. Костя покачал головой.       — Тогда я один поем. Он подозвал официантку, заказал шашлык и ещё одну бутылку. Костя сидел молча, глядя в запотевшее окно, за которым ничего не было видно. Только мокрый асфальт и отражение неона в лужах. Рука под курткой сжимала монтировку. Не от страха. От привычки. Когда принесли мясо, мужик — Костя так и не знал его имени, они общались через третьих лиц, и на встречах вроде этой всегда царила та самая мутная, полукриминальная вежливость, когда каждый смотрит сквозь другого, а не на него — отодвинул в сторону рюмку и взялся за вилку. Мясо было резиновым, пережаренным, с чёрными подпалинами и прожилками жира, которые не таяли во рту, а обволакивали нёбо мерзкой, сальной плёнкой. Мужик жевал с открытым ртом, хрустел прожаренной корочкой, и куски падали обратно на тарелку, оставляя жирные разводы.       — Как там твоя мечта уехать отсюда? — усмехнулся он, не переставая жевать. Голос был гнусавым, с прибитым — то ли от водки, то ли от хронического насморка. — Неужели после стольких заказов ещё не накопил? Костя сидел напротив, подперев голову рукой. Свет люминесцентной лампы над столом мертвенно-бледный, выбеливал его лицо до синюшного оттенка — такой же, как у трупа, который лежал сейчас в подвале кирпичного цеха, остывая на бетонном полу. Он не притронулся к еде. Даже чай не заказал. Только смотрел на мужика — на его жирные, лоснящиеся губы, на крошки в углах рта, на капельку подливы, засохшую на подбородке.       — Нет, не накопил, — ответил Костя тихо. Голос его был ровным, без интонаций, как у диктора, зачитывающего сводку погоды. — Не накопил. Мужик хмыкнул, прожевал очередной кусок, и наклонился вперёд, опираясь локтями на пластиковую столешницу. Табуретка под ним жалобно скрипнула, не рассчитанная на такой вес — мужик был не жирным, а плотным, налитым какой-то тяжёлой, болотной плотью.       — Небось все бабки на шлюх и бухло спустил, — прокряхтел он, смачно чавкнув. — Признавайся. Я мужиков в твоём возрасте знаешь сколько таких видел? Работают как проклятые, деньги рекой текут, а через месяц — пустые карманы и похмелье до вторника. Костя не ответил. Не потому что нечего было сказать, а потому что на самом деле — да. Часть денег уходила на дешёвое пойло, от которого наутро голова раскалывалась так, будто кто-то вбивал в череп раскалённые гвозди. Часть — на шлюх, которых он вызывал к себе в квартиру, где они кривили носы от запаха плесени и перегара, делали своё дело с механической, уставшей покорностью и уходили так же молча, как и приходили. А остальное… остальное уходило на жизнь. На еду, на энергетики, на сигареты, на то, чтобы просто дожить до следующего заказа.       — Ну ладно, — мужик отодвинул пустую тарелку и вытер рот тыльной стороной ладони, размазав жир по щеке. — Не мне тебя судить. Ты работу выполняешь хорошо. И это главное. Костя навострил уши. Это была та фраза, которую он ждал — или боялся. «Работу выполняешь хорошо» в этом мире означало не похвалу. Это означало «ты доказал, что тебя можно использовать дальше. В более грязных делах». Мужик помолчал секунду, достал пачку дешёвых сигарет, прикурил от зажигалки, которая никак не хотела давать пламя — колёсико крутилось с противным металлическим скрежетом, искры сыпались, но огня не было. Наконец, зажигалка чихнула жёлтым язычком, и мужик затянулся глубоко, с наслаждением, выпустив дым через ноздри — двумя густыми, маслянистыми струями.       — И поэтому у меня к тебе есть предложение, — сказал он, щурясь от дыма. Голос стал ниже, почти интимным, как у врача, который сообщает пациенту, что рак — четвёртая стадия, но можно попробовать химиотерапию. — Что-то посерьёзнее, чем убийство мелких наркоторговцев. Заинтересован? Костя молчал. Под курткой монтировка прижималась к животу холодным, успокаивающим металлом.       — Там и деньги больше, — продолжил мужик, наклоняясь ближе. Теперь Костя чувствовал запах из его рта — пережаренное мясо, дешёвая водка и гниющий зуб, который давно пора было вырвать. — И работа более значимая. Не просто убрать какого-то шестёрку. А кое-кого покрупнее. Из тех, кто реально управляет процессом. — Он сделал ещё одну затяжку, и табачный дым смешался с ароматами шашлычной, создавая тошнотворный, удушливый коктейль. — Ты же хочешь уехать, Костя? Хочешь нормально жить? Так вот. Такие заказы — это билет в один конец. Из этого дерьма. Насовсем. Мужик доел. Точнее — дохлебал остатки подливы куском чёрствого хлеба, сжевал его, сглотнул с громким, булькающим звуком. Потом отодвинул тарелку окончательно, достал из кармана грязной серой куртки маленькую, поношенную визитку и протянул Косте через стол. Визитка была заламинирована — дёшево, по-канцелярски, но углы уже истрепались, а поверхность покрылась мелкими царапинами, как у старой пластиковой карты. На ней было напечатано всего две строки. Первая: имя — или псевдоним — «Филин». Вторая: номер телефона. Без кода города, без подписи, без пояснений.       — В общем, если захочешь — позвони, — сказал мужик, поднимаясь из-за стола. Табуретка снова жалобно скрипнула, освобождённая от тяжести. — Там ждут твоего звонка. Он сунул руки в карманы куртки — жирные пятна на груди в районе живота, там, где он вытирал пальцы во время еды — и сделал шаг к выходу. Затем обернулся.       — И, Кость? — бросил он через плечо. В тусклом свете шашлычной его лицо казалось восковой маской — никаких эмоций, только глубокие, как трещины в старой земле, морщины вокруг рта и глаз. — Не тяни с решением. Такие предложения не каждый день приходят. Для таких, как ты — тем более. Колокольчик над дверью звякнул. Мужик вышел, и тут же стеклянная дверь запотела снаружи от его дыхания — облачко пара, которое расплылось и исчезло через несколько секунд, как призрак. Костя остался один. Он сидел, глядя на визитку, которую держал в пальцах. Ламинат блестел под мертвенным светом лампы. «Филин». Какое-то дешёвое, пафосное прозвище, из тех, что придумывают себе люди, которые хотят казаться опаснее, чем они есть на самом деле. Но телефонный номер был настоящим. Костя это чувствовал. Так же, как чувствовал запах собственной крови под ногтями, которая уже начала сворачиваться, стягивая кожу липкой, неудобной коркой. Он сунул визитку в карман куртки — туда же, где лежал конверт с деньгами. Официантка подошла к столу, молча собрала грязную посуду, даже не взглянув на него. В шашлычной играло что-то из девяностых — шансон, хриплый, надрывный, про «последний приют» и «братскую любовь». Костя поднялся. Монтировка привычно стукнула его под рёбра. Он вышел на холодную, мокрую улицу, поднял воротник куртки и побрёл домой, в свою гниющую квартиру, в свою мигающую лампочку, в свой продавленный диван, где его ждали три вещи: пустота, темнота и голос, который говорил из углов. Квартира встретила его тем же, чем всегда — запахом застоявшегося воздуха, плесени и собственного пота, который въелся в стены так глубоко, что никакие проветривания не могли его вытравить. Костя закрыл дверь, повернул ключ в замке два раза — сначала влево, потом вправо, только так ржавый механизм поддавался и защёлкивал язычок, отделяя его от мира. От коридора, от соседей, от мёртвого Женьки за стеной, от запаха, который уже начал просачиваться даже сюда, под дверь, тонкой, сладковатой струйкой. Куртка упала на пол. Тяжёлая, впитавшая в себя холод улицы, сырость подвала, запах горелой плоти и дым шашлычной. Костя скинул её ударом ноги в сторону дивана — она перелетела через подлокотник и повисла, наполовину свесившись на пол, наполовину — на продавленное сиденье. Из кармана торчал край визитки, белый прямоугольник на фоне чёрной кожи, как кость из открытой раны. Берцы. Шнурки развязались с третьей попытки — пальцы не слушались, замёрзли, онемели от долгой ходьбы по холодному асфальту. Костя стянул их носком одной ноги с пятки другой, и тяжёлые ботинки с глухим стуком упали на пол, оставив на старом линолеуме мокрые, грязные следы. Носки были серыми когда-то, теперь — цвета сырой земли, с тёмными пятнами у пальцев. Босиком по холодному полу. Холод пробирал до костей, но Костя не чувствовал — или привык, или нервы притупились настолько, что даже ледяной линолеум казался просто чуть прохладнее воздуха. Ванная. Он толкнул дверь, и та открылась с протяжным, тоскливым скрипом — петли не смазывались никогда, и каждое движение этой двери было маленькой пыткой для слуха. Плитка на стенах. Зелёная. Советская. Та самая, которой облицовывали больницы, общественные туалеты и квартиры в сталинских домах — выложенная неровно, со щелями, в которых скопилась чёрная, маслянистая плесень. Местами плитка треснула, местами и вовсе отпала, оставив голый бетон, покрытый какими-то бурыми разводами. Зеркало. Огромное, во всю стену над раковиной, но треснутое — диагональная трещина делила его на две неравные части, и когда Костя смотрел в него, его лицо распадалось на два, не совпадающих по линии рта и глаза. Левая половина смотрела на правую, и обе выглядели так, будто принадлежали разным людям. Лампочка. Одна. Без плафона, без люстры, просто груша на чёрном проводе, свисающем с потолка. Она мигала — так же, как в комнате, как в коридоре, как во всём доме, — но здесь, в ванной, её пульсация казалось быстрее, нервнее, словно само помещение дрожало в ознобе. Кран. Ржавый. Костя повернул его — сначала горячая вода пошла с рычанием, выплёвывая сначала ржавую, бурую жижу, потом — прозрачную, но с неприятным, металлическим привкусом. Ванна. Старая, чугунная, на львиных лапах, которые давно покрылись слоем чёрной, трудноотмываемой грязи. Эмаль когда-то была белой. Теперь — жёлтой у слива, с мелкими сколами в том месте, где Костя ставил ноги, вылезая, и с большим, тёмным пятном на дне — там, где отпал целый кусок, обнажив чугун, залитый слоем какой-то засохшей, неизвестно откуда взявшейся субстанции. Вода набиралась медленно. Шум льющейся воды заполнил ванную, отражаясь от плитки многократным эхом, и на секунду Кости показалось, что он стоит внутри огромного, больного органа, который дышит, пульсирует и переваривает что-то в своих недрах. Он разделся. Движения были медленными, почти автоматическими. Футболка — старая, с дырами на животе и под мышками — полетела в угол на стиральную машину, которая не работала уже года три и служила просто подставкой для грязного белья и пустых банок. Штаны — домашние, тренировочные, застиранные до дыр на коленях — упали на пол у самого края ванны. Трусы — туда же. Тело, обнажённое, стояло перед треснутым зеркалом. Костя посмотрел на себя. И не узнал. Истощённое. Уставшее. Плечи впалые, ключицы выпирают так, что кажется — кожа не выдержит и порвётся, выпуская наружу кости. Живот впалый — рёбра можно пересчитать, не касаясь рукой. Кожа бледная, с синеватым оттенком, как у человека, которого долго держали в подвале без солнечного света. Синяки. Несколько. Один на левом боку — там, где неделю назад жертва, какой-то барыга-наркоман, умудрился достать его монтировкой, прежде чем Костя вскрыл ему горло. Удар пришёлся плашмя, не пробил кожу, но оставил огромную, багровую гематому, которая сейчас медленно желтела по краям, как старая, умирающая рана. Другой — на правом плече — там, где он упал на бетонный пол во время одной из стычек, поскользнувшись на чьей-то крови. Плечо болело до сих пор, но Костя не ходил к врачу. Врачи задают вопросы. А вопросы — это опасность. И шрамы. Старые. Те, которые остались с другого времени, с другой жизни — той, которая была до того, как он стал тем, кем стал. На предплечьях — тонкие, белые линии, похожие на разрывы на старой бумаге. На груди — одно большое, неровное пятно от ожога. Кипяток. Ещё в детдоме. Костя не помнил, кто это сделал. Воспитательница, старший воспитанник, случайность? Неважно. Шрамы остались, и каждый раз, когда он смотрел на них в зеркале, они напоминали ему, что тело — это просто контейнер. И контейнер этот можно наполнить чем угодно. Болью. Кровью. Чужими жизнями. Он отвернулся от зеркала и полез в ванну. Вода была горячей — почти обжигающей. Костя опустился в неё медленно, сначала по колени, потом по пояс, потом — по грудь. Когда вода коснулась синяков, он зашипел сквозь зубы, но не отстранился. Боль была хорошей. Боль напоминала ему, что он всё ещё жив. Что его тело ещё функционирует, несмотря на всё, что он с ним сделал. Он погрузился по шею, откинул голову назад, на край ванны, и закрыл глаза. Тишина. Только вода шумит из крана — он забыл её закрыть. Капли падают на поверхность с мерным, ритмичным звуком, как секундная стрелка часов. Пли-и-иц. Пли-и-иц. Костя открыл глаза, протянул руку к пачке сигарет, лежавшей на краю ванны на перевёрнутой пластиковой мыльнице. Сигареты — дешёвые, без фильтра, с жёлтой, пропахшей никотином бумагой. Он сунул одну в угол рта, щёлкнул зажигалкой. Пламя лизнуло кончик сигареты. Глубокая затяжка. Дым наполнил лёгкие горячим, едким облаком, и на секунду Костя почувствовал, как что-то внутри него расслабляется — не разум, нет, что-то более глубокое, животное, то, что живёт в грудине, между рёбрами, и питается никотином, алкоголем и чужим страхом. Выдох. Длинный, протяжный. Дым потянулся к потолку, к мигающей лампочке, разгоняя её жёлтый свет на причудливые, клубящиеся тени. Сигареты. Дешёвое пойло. Быстрый секс со шлюхами, которые за деньги изображают страсть, а на самом деле смотрят сквозь тебя, в стену, считая минуты до конца. Вот и всё, что у него было. Вот и всё, что не давало ему окончательно сойти с ума в этой дыре — в этой квартире, в этом доме, в этом городе, где каждый второй готов тебя убить за пачку сигарет, а каждый первый — предать за копейку. Костя повернул голову вправо. Из ванной был виден дверной проём, а за ним — угол комнаты, где на диване лежала куртка. Из кармана торчала визитка. Белая. Наглая. Как кость, которую выбросили собаке. «Филин». Номер телефона. «Что-то посерьёзнее». «Деньги больше». «Работа более значимая». Костя усмехнулся. Дым вышел из ноздрей короткими, резкими струями — как у быка, который вот-вот бросится на тореадора.       — Большие деньги? — спросил он пустоту. Голос прозвучал хрипло, сорванно — то ли от сигарет, то ли от того, что он вообще редко разговаривал последние дни. — Большие деньги, блять. Он затянулся снова. Глаза не отрывались от визитки.       — Если бы он хотел меня слить, — продолжил Костя, размышляя вслух, потому что внутри головы было слишком тесно для мыслей, — просто вывел бы на копов. Или в расход пустил. Шашлычная — людное место, но там никто не полезет. А он дал визитку. Предложил встретиться с кем-то ещё. Вода остывала. Кожа покрылась мурашками, но Костя не двигался.       — Может, это и правда билет? — спросил он тихо, почти шёпотом. — Билет из этой жизни? Дым медленно поднимался к потолку, сворачиваясь в причудливые, нечитаемые символы. Лампочка моргнула, и на секунду тени в углах ванной стали гуще, плотнее, почти осязаемыми. Костя закрыл глаза. Пара заказов. Один — тот, большой, о котором говорил мужик. Ещё пара — мелких, чтобы наскрести на билет. На билет в один конец. Из этого города. Из этой квартиры. Из этого дерьма, которое он называл жизнью. Он представил себе, как садится в поезд. Или в автобус. Всё равно. Главное — уехать. Туда, где никто не знает его имени. Где нет мигающих лампочек, нет запаха гниющего соседа за стеной, нет Карины с её венерическими букетами, нет Михалыча, который лупит жену так, что стены дрожат. Нет монтировки. Нет крови под ногтями. Нет голоса, который шепчет из углов.       — Пара заказов, — повторил он вслух, как заклинание. — И я уеду. Он открыл глаза. Потушил сигарету о край ванны — на жёлтой эмали остался чёрный, обугленный след. Потом дотянулся до крана и выключил воду. Тишина стала полной. И в этой тишине Костя услышал, как в углу ванной — там, где темнота сгущалась в маленькую, почти незаметную воронку — кто-то выдохнул. Не он. Не ветер. Кто-то ещё. Тихо. Протяжно. Как будто одобряя его решение. Костя медленно повернул голову. Там никого не было. Только тень от трубы, которая шевельнулась — или ему показалось — и замерла. Он вылез из ванной, мокрый, голый, не вытираясь. Прошёл в комнату, взял визитку, повертел её в пальцах. Потом бросил обратно на куртку. Не сейчас. Ещё не сейчас. Сначала — сон. Если получится. Он упал на продавленный диван, на мокрые простыни, не закрывая дверь в ванную, где мигала лампочка. И закрыл глаза. Темнота внутри него улыбнулась. Он это почувствовал.
0 Нравится 0 Отзывы 0 В сборник