Mo chridhe
7 июля 2026 г., 13:00
«Спустя несколько времени Каин принёс от плодов земли дар Господу, и Авель также принёс от первородных стада своего и от тука их. И призрел Господь на Авеля и на дар его, а на Каина и на дар его не призрел».
— Бытие 4:3
Дождь над Лионом не прекращался уже третьи сутки. Но то был не тот бурный ливень, что обрушивается с небес яростными потоками, очищает воздух и оставляет после себя естественное ощущение завершения непогоды, конец темной полосы и начало чего-то светлого, желанного и по своей натуре очаровательного. Этот дождь был совсем иным. Мелкий, почти незаметный, он обладал терпением самого настоящего проклятия и настойчивостью существа, не знающего иного чувства кроме усталости. Думалось, дождь этот проникал повсюду: оседал на воротниках дорогого пальто, вплетался в шелковистые женские волосы, забирался под ткань одежды, просачивался сквозь кожу и, казалось, достигал самых костей. От него невозможно было скрыться. Но если дождь тот не шумел и не требовал к себе особого внимания, а лишь незримо присутствовал поблизости, медленно подтачивая и так шаткое терпение, то город, кой окутал этот ливень, поступал совсем иначе. В этот день Лион лежал в сероватой дымке, прижавшись к берегам Соны. Волны в той местности текли медленно, почти спокойно, но оно и было понятно: годами вода источилась и, будто старый зверь, переживший слишком много зим и давно утративший желание бороться с судьбой, уже не требовала к себе особого отношения и какого-то восхищения от живших поблизости горожан. Узкие улицы блестели от влаги, а крыши домов исчезали в низких облаках. Туман, стелившийся над рекой, скрывал очертания мостов и старых колоколен. Иногда казалось, будто среди этой белёсой пелены людей вовсе никогда и не существовало. Фонари почти не освещали сумрак, а усталые уборщики давно покинули свои рабочие места. Но хотелось думать, что среди этих одиноких фонарных столбов, мокрых длинных стволов деревьев, движется нечто ещё, это нечто бесформенное и стойкое, наблюдает за городом из глубин сырого полумрака, не давая никому остаться одному. Середина сентября совершенно не радовала. То было время, когда лето уже заснуло на долгие девять месяцев, а зима ещё не вступила в свои права, оставляя мир на несколько коротких недель во власти увядания, сырости и странной, болезненной красоты. Марта Гатто стояла перед воротами лицея Сент-Этьен и курила уже четвёртую сигарету за последние пятнадцать минут. Девушка совсем не вписывалась во французский пейзаж. Хоть полумрак и туманность скрывали ее очертания, пышная рыжая копна волос все равно выдавала шотландские корни, далекие от здешней цивилизации. Рука иностранки выдавала ее напряжение, ведь даже бледные и тонкие пальцы сжимали сигарету, прилагая куда большее усилие, чтобы удержать простой, казалось бы, бумажный сверток с табаком внутри.
Тяжёлая чугунная решётка возвышалась над мостовой, подобно входу в старинный мавзолей. Когда-то искусный мастер украсил металл сложными завитками и гербовыми лилиями, однако время оказалось более талантливым художником. Ржавчина проступала на чёрном железе тёмными пятнами, напоминавшими местным обитателям
засохшую кровь. За воротами теми простирался внутренний двор. Мокрая брусчатка тускло поблёскивала в ночном сумраке, а голые колонны тянулись к небу тёмными ветвями, похожие на руки грешников, застывших в вечной молитве. И, как окончание картины, далее возвышалось само здание лицея: оно было массивным, суровым и строгим, впрочем, как и все его обитатели. Оно не столько стояло, сколько нависало над двором, подавляя взгляды проходимцев уже много лет одним своим присутствием. И неудивительно. Когда-то это был монастырь. Ещё в семнадцатом веке здесь жили доминиканцы, и хотя их голоса давно растворились в уже чужих редких молитвах, само здание словно не пожелало забывать своих первых хозяев. Серый камень стен хранил следы вековой сырости, а узкие стрельчатые окна напоминали бойницы древней крепости. Горгульи, венчавшие водостоки, скалились в дождливый сумрак, и вода стекала из их раскрытых пастей, будто каменные чудовища были совершенно не против проливного дождя. Над главным входом возвышался барельеф архангела Михаила. Его лик потемнел от времени, но всё ещё сохранял выражение некогда не изменчивой отрешенности, смелости перед нечистым и гневом, нацеленным на конкретную фигуру под собой. Архангел заносил копьё над распростёртым змием. У чудовища была отбита половина морды, однако в дождливом полумраке это повреждение превращалось в странную ухмылку. Казалось, змей вовсе не побеждён. Казалось, он знает нечто такое, чего не знает сам архангел. Нечто, что терпеливо ждёт своего часа уже несколько столетий, прячется, выжидая подходящий момент. Но для чего? Вопрос этот, как и многие другие, остается отрытым.
Марта выпустила дым и перевела взгляд на старую бронзовую табличку возле входа. «Лицей Сент-Этьен. Основан в 1644 году. Закрытое учебное заведение для одарённых девиц». Последняя строка была перечёркнута мелом. Чья-то рука вывела поверх неё одно короткое слово. «Обречённых». Дождь ещё не успел смыть надпись. Белые буквы выделялись на потемневшем металле почти вызывающе, словно их оставили не ради неудачной шутки, а ради предупреждения для самой девушки. Марта долго смотрела на это слово. Затем уголок её губ едва заметно дрогнул. Ну, конечно. Наверняка местные девицы считают обречением ранний подъем и овсянку на завтрак. Пожалуй, если это и есть их главная трагедия, то эти овечки будут скучны и по-детски наивны. Марте будет здесь куда легче, чем она думала. По крайней мере, наверное, никто не станет лезть ей в душу. А ещё, почему-то ей вдруг пришло в голову, что человек, оставивший эту надпись, мог знать о Сент-Этьене гораздо больше остальных.
_____
Лето в Шотландии, вопреки расхожему мнению, всё-таки существует. Просто оно не похоже на лето в Тоскане или Провансе. Главное отличие заключается в том, что никто не ждёт от него изобилия, никто не требует золотых закатов и густого, как сироп, зноя. Шотландское лето напоминало скорее не отдельный сезон, а краткую передышку, перемену, которую природа позволяет себе выдохнуть между двумя затяжными зимами. По правилу лето там приходит позже обычного, в середине июля, а уходит к началу сентября. В иные годы оно не является вовсе, и тогда август лежит на холмах серой, промозглой ватой, неотличимой от ноября.
Но когда оно всё же решает показать себя, то отличить это от былого настроения очень легко. Небо над Лотианом выцветает до бледной, почти акварельной голубизны. Солнце, даже в полдень, висит низко, и свет его, косой и длинный, скользит по склонам холмов, высвечивая каждый валун и серебристую нитку ручья. Воздух чист до рези в глазах, хотя над особенно высокими холмами довольно часто виден туман. Этому виной густые леса, что покрывали большую часть южной части Шотландии. Пахло мхом, вовсю цветущим каштаном и медом, что так любят здешние торговцы. А ещё солью, ветер приносил её с залива, который был далеко, но всё равно давал о себе знать.
Но в один год, в один из тех редких дней, когда лето в Восточном Лотиане всё же не сдержало своё слово и покрыла округу непривычной жарой, Марта сидела на пороге кухни и ела персик.
Плод был переспелый, мягкий, сок тёк по пальцам и по подбородку, капал на подол хлопкового платья, но девочке не было до этого никакого дела. Ей было лет десять, и мир вокруг неё был ещё устроен просто: солнце всходило утром, бабушка готовила пирог к полудню, а сестра всегда, всегда возвращалась домой до того, как колокола церкви Святого Конана отбивали вечернюю молитву.
— Ты опять ешь немытыми руками, – раздалось откуда-то сверху.
Марта подняла голову, щурясь на солнце, и увидела Анжелику. Сестра стояла на верхней ступени каменной лестницы, что вела в сад, и смотрела на неё сверху вниз с тем выражением привычной заботы и превосходством, какое бывает только у старших сестёр, которые ещё не выросли настолько, чтобы это превосходство стало снисходительным, но уже достаточно, чтобы оно стало невыносимым. Хоть Анджелика была старше своей однояйцевой сестры всего на несколько минут, она носила этот титул «старшей сестры» как носят корону с рождения бывалые принцессы. Хоть сестры были родными и их лики были совершенно неотличимы для остальных, на самом деле, манеры и взгляды они явно не унаследовали от друг друга. Иногда младшей Гатто казалось, что Анджелика слишком придирается к ней, может быть, из зависти к ее свободе действий или просто из собственной злости. Но Марта во всем была неправа: это была лишь забота. В том самом чистом и детском виде, в каком она бывает безумно редко. Но до понимания этой искренности девочка была еще далека.
— В раю все ели немытыми руками, – ответила Марта, облизывая пальцы. — И ничего. Никто не умер.
— В раю, — Анжелика спустилась на одну ступень, и её длинные рыжие волосы, не убранные под платок, мазнули по выбеленной стене. В отличие от сестры они всегда были прямыми и уложенными, ну конечно, каждое утро старшая Гатто выпрямляла свои волосы маминым утюжком. Девушка улыбнулась своей привычной, но спокойной улыбкой, что не касалась глаз и чуть наклонила голову ближе к сестре, чтобы слышать ее лучше, — не было персиков. Там были яблоки. И они как раз и принесли смерть. Ты что, не помнишь?
— Это было не яблоко. Это был плод познания. Бабушка говорила, что это, скорее всего, был гранат.
— Бабушка не читала Августина.
— А ты читала?
Вопрос прозвучал с вызовом. Анжелика сбежала по оставшимся ступеням, приземлилась босиком на тёплые плиты и уселась рядом с сестрой, близко-близко, плечом к плечу, так что Марта почувствовала привычное тепло от близости сестры. Кажется, еще с детства младшая Гатто была восприимчива к запахам, поэтому могла отличить запах родной сестры от тысячи других. Смесь соли, сухой лаванды и того особенного, ни с чем не сравнимого тепла, какое бывает только у человека, который только что дремал на солнцепёке. От неё пахло летом.
— Не читала, — призналась Анжелика. — Но мать Айла говорит, что прочитает нам в этом году. Если я поступлю.
Марта перестала жевать. Персик вдруг сделался безвкусным, как вата. Для ее родной крови приоритеты всегда были иные. Анджелика постоянно стремилась к знаниям, поэтому поступление было для нее не менее важнее, чем все остальное. Иногда девчонке казалось, что Анджелика познавала мир и науку всю свою жизнь, упуская за собой собственное детство, первую любовь, различные иные активности, но никогда, никогда свою семью. Свою семью она берегла как зеницу ока.
— Ты поступишь, — сказала она тихо. —Они просто не могут тебя не взять. Ты же у нас святая.
— Не говори так.
— Почему?
Анжелика помолчала. Потом взяла сестру за руку, липкую от персикового сока, и прижала её к своей щеке. Жест был странный, почти взрослый, и от этого у Марты что-то сжалось в животе: предчувствие, что игры кончаются, что колокола родной церкви у дома вот-вот отобьют не вечернюю молитву, а что-то совсем другое. Странно, но именно эта сцена впечаталась в рыжей головушки Марты на очень долгое время, вплоть до осознания всех событий.
— Потому что святых убивают, — сказала Анжелика. — Им отрезают головы, выкалывают глаза и бросают на съедение к львам. Я не хочу к львам, Марта. Я хочу лишь остаться подле тебя, моей семьи. Больше мне для счастья ничего не нужно.
— Прекрати говорить такие вещи, не гневи Бога! С твоими знаниями ты сможешь заполнить наш дом такими богатствами, каких не выдали никакие феодалы и правители!
— Обязательно. Но сначала побуду немного с вами. Мама сказала, может быть, в следующем году, летом, им с отцом поможет с деньгами отец Дориан и мы сможем поехать на море, представляешь? Там ведь вода до самого неба. Песок, чайки, иностранцы.. Как раз попрактикую свой итальянский. Тебе тоже надо научиться говорить на этом языке, он не менее прекрасный, чем британский.
Марта попыталась представить море. Она никогда его не видела, только на картинках в старой книге, которую бабушка прятала от них на верхней полке, ведь книжка была не божественного содержания, а про римские войны. Море там было нарисовано синей краской, почти выцветшей от времени, и по нему плыли корабли с квадратными парусами. Она попыталась вообразить, как это, стоять на берегу и смотреть, как вода уходит за горизонт. Не вышло. Воображение дорисовывало знакомые очертания шотландских холмов, и море упиралось в них, как в стену.
— Мы поедем вместе, — привычно с уверенностью сказала Анжелика.
— Куда?
— Не только к морю, Марта. Когда вырастем, обязательно будем путешествовать… Объездим всю Европу, я тебе обещаю. Куда захочешь, только ты и я.
Она говорила это так просто, так уверенно, словно речь шла о завтрашнем обеде или о том, что цикады к вечеру умолкнут. И Марта верила. Она всегда верила сестре, даже когда та говорила вещи, которых не могло быть. Даже когда та утверждала, что в их жизни все сложится славно, все долги родителей пропадут, будто их и вовсе никогда не было. Что семья станет жить в достатке и они смогут позволить не экономить на, казалось бы, дешевой одежде. Что земля станет достаточно плодородной, и урожай семьи не заставлял их голодать, а в колодце за оливковой рощей всегда будет только чистая вода. Тогда, конечно, Марте ничего не оставалось, кроме как верить. Вера спасала их семью.
— Когда? — спросила Марта.
— Когда вырастем, заработаем денег или..
Анжелика осеклась. Её пальцы, всё ещё сжимавшие руку Марты, вдруг стали холодными. Это было так странно, в такую жару, в такой полдень, что Марта вздрогнула и подняла глаза. Лицо сестры изменилось. Казалось, что до этого легкий загар и румянец, что покрывал мягкую кожу сестры пропал, иссяк. Она была бледна. Почему-то, это безжизненное, почти удивленное в своем холоде лицо сестры показалось Марте очень знакомым. Таким оно было в день когда..
Младшая Гатто подняла глаза. Небо над холмом менялось. Золото уходило из него, как вода уходит из опрокинутого кувшина: быстро и безвозвратно. По склону, от горизонта к дому, ползла тень, но это было не облако, нет, что-то более плотное, более целеустремлённое и ужасающее. Оно двигалась против ветра. Цикады умолкли разом, точно их выключили, нажав на кнопку. Запах лаванды исчез, а вместо него пришёл другой. Тот запах был тяжёлый, сладковатый, напоминавший уже увядшие цветы. Или что-то другое, чему Марта тогда, в десять лет, не знала названия, но что много позже научилась узнавать безошибочно. Запах тлена. Это безошибочно был он.
— Анджелика? — тихо позвала она.
Сестра не ответила. Она смотрела на вершину холма, и лицо её было спокойным, слишком спокойным, неестественно спокойным, как у деревянной святой на фреске. Глаза, которые минуту назад сияли тем особенным, живым светом, теперь казались стеклянными. Бледность кожи никуда не исчезла. Хоть все ее внимание было обращено на младшую Гатто, казалось, Анджелика и вовсе смотрела сквозь нее. Ее взор был устремлен на фигуру, что стояла на гребне холма
Высокая, прямая, как штык. В форменном пиджаке, который здесь, среди гор, выглядел так же чуждо, как выглядела бы виселица посреди виноградника. Ветер, которого не было, шевелил рыжие волосы незнакомки, и они казались языками пламени на фоне серого, стремительно темнеющего неба.
— Кто это? — прошептала Марта.
— Никто, — ответила Анжелика. Голос её прозвучал глухо, как из-под земли. — Никто, Марта. Не смотри на неё.
Но Марта уже смотрела, ведь она просто не могла отвести взгляд. Фигура на холме подняла руку, медленно, почти лениво и поманила пальцем. Жест был адресован не Марте. Он был адресован Анжелике. Казалось, на лице существа, что было похожим на человека, но им не являлось, расцветает довольная, злая ухмылка.
— Тебе пора идти, — сказала Анжелика.
— Куда идти? Я никуда не пойду без тебя. Ты обещала остаться со мной!
— Нет. Тебе пора идти.
Анжелика отпустила её руку. Марта почувствовала, как холод от пальцев сестры перетекает в неё саму. Тот ползёт вверх по запястью, по предплечью, к сердцу. Она хотела закричать, но крик застрял в горле. Хотела схватить сестру за плечи, но руки не слушались.
— Я останусь, — сказала Анжелика. — А ты иди. Иди и не оглядывайся.
— Я не брошу тебя!
— Тебе придется.
Анжелика встала. Отряхнула платье от невидимой пыли, тем самым жестом, каким их мать отряхивала фартук перед тем, как войти в церковь. Потом наклонилась и поцеловала Марту в лоб. Губы были ледяными.
— Увидимся, Mo chridhe.
И пошла вверх по склону, даже не оглянувшись. Босая, лёгкая, в чистом ситцевом платье она выглядела почти идущей на эшафот. С каждым шагом она удалялась всё дальше, а фигура на холме всё росла, всё ширилась, и тень её накрывала поле, оливковую рощу, дом, саму Анджелику. Цикады молчали, а солнце и вовсе погасло. И только голос: необычно низкий, грудной, с лёгкой хрипотцой и злобой раздался откуда-то сверху, с места, что было далеко от происходящего.
— Вы опоздали.
Марта проснулась. Разбудил её не колокол и не свет. Свет в дортуаре Сент-Этьена никогда не был в избытке, особенно в сентябре на рассвете. Девушка сразу не смогла осознать сколько времени. Другое, она и вовсе забыла, где находится. Но резкий, сухой и явно раздражительный женский голос напомнил ей об этом, разбудив. Марта открыла глаза. Над ней стояла сестра-надзирательница, вроде, та самая, которую ученицы между собой звали Крысой, хотя никто уже не помнил, откуда пошло прозвище. Наверное, из-за острого носа. Хотя, быть может, из-за манеры появляться бесшумно, точно из ниоткуда. Сейчас она возвышалась над кроватью Гатто, прямая, как шомпол, и смотрела на неё с выражением человека, который уже поставил галочку в графе «грехи этого утра» и перешёл к следующему пункту.
— Утренняя молитва началась десять минут назад. Ваше место в часовне пустует. Мать-настоятельница велела передать, что ждёт вас для объяснений после завтрака.
Марта села, голова была тяжёлой. Казалось, что девушка еще не успела проснуться, как на нее навесили все грехи мира, а приправой к этому стало это необычное раздражающее равнодушие незнакомой женщины. Да как же можно обращаться так с человеком, который еще вчера даже не знал о том, что утренняя молитва проходит настолько рано? Нет, она, безусловно, знала про нее, но обычно это была страсть сестры Марты. Именно она просыпалась свет не заря и всегда уходила, поцеловав родную кровь в лоб, пока та еще дремлет без задних ног. Она потёрла глаза и увидела, что пальцы ее рук дрожат. Мелко, почти незаметно, но дрожат.
— Я не слышала колокола, — сказала хриплым голосом она.
— Колокол звонил, как звонит каждое утро в шесть часов. Если вы его не слышали, значит, вы спали. Спать во время колокола… это всё равно что спать во время Страшного суда. Не рекомендую привыкать.
Если честно, Марта еще не до конца осознавала свое положение. Она все меньше верила, что происходящее происходит с ней по-настоящему. Казалось, теперь былые проблемы, обиды, личные переживания и незаконченные дела встали на второй фон. Нет, скорее, они просто приобрели уже совершенно чужой и не волнующий ее оттенок. Неужели, теперь Гатто не принадлежала сама себе полностью? Почему кто-то смел ей указывать, и, что самое главное, имел право перечить и критиковать ее? Не смеете думать, что до этого Марта была безвольной дурочкой, что не подчинялась правилам старших и свободно распоряжалась своей безнаказанностью. Конечно она частенько могла нагрубить или отмахнуться от чужой просьбы, но свои обещания она выполняла и не давала повода усомниться в светлости своих намерений.
Девушка еле натянула на себя форменное платье, которое, кажется, было из грубой серой шерсти, с высоким глухим воротом, который сразу начал натирать шею. Оно, скорее всего, подразумевало из себя белое легкое платье раньше, но сейчас больше походило на грязную тряпку, что не стирали уже несколько поколений, а то и больше. Ткань платья пахло чем-то неприятным, совершенно незнакомым, и, что самое главное, было в пыли. Его явно не носили очень давно. Конечно, оно было велико в плечах и слишком длинно для девушки. Она не была низкой, но и до среднего роста не дотягивала, именно поэтому, наверное, подол почти касался щиколоток. Пришла мысль о том, его подбирали на вырост, а может, просто выдали первое попавшееся из запасов для новеньких. Поверх Марта накинула шерстяную пелерину с белым кантом, застегнула её непослушными, онемевшими от утреннего холода пальцами. Для приличия ей даже выдали черные чулки, что были слишком тонки для такой гадкой погоды. А еще, стоптанные кожаные туфли на плоской подошве, которые лишь довершали это одеяние. Резинка для волос куда-то запропастилась, и рыжие пряди каскадом рассыпались по плечам. Это выглядело нелепо, ведь волосы девчонки были неестественно яркими на фоне старого и серого интерьера. Будто она покрасила их специально, чтобы испортить впечатление и антураж здания, что приняло ее в себя. Но на деле, рыжий был ее настоящим цветом.
В этом облачении, кутаясь в пелерину и ёжась от сквозняка, Марта чувствовала себя не воспитанницей, а самозванкой. Не то место и не то время застало ее в этом состоянии.
И ещё она чувствовала страх. Тот страх был не острым, не тот, что бросает в пот и заставляет сердце колотиться. Он был другой. Медленно, вязко, словно какое-то иное чувство, он поднимался от щиколоток к горлу. Закрывал кислород и не давал возможности говорить, отвечать внятно и вообще мыслить трезво. Вместе с ним была и тревога, что просыпалась вместе с ней каждое утро с тех самых пор, как ее семью покинул отец. Хотя здесь, в этих стенах, тревога стала гуще. Будто само здание впитывало её чувства и возвращало обратно, усиленную многократно.
Вместе с страхом под руку шла злость. Она не была направлена на что-то конкретное. Этому чувству было уже много лет и оно скорее неприятно жужжало под ухом, нежели действительно жгла сердце, в отличие от тревоги. Хотя, быть может, младшая Гатто уже настолько привыкла к этой злости, что перестала воспринимать ее как что-то отдельное от себя. Та была застарелая, наверное, на родителей, отправивших её сюда, на лионский сентябрь, на эту серую форму, на саму себя за то, что не сумела совладать с эмоциями. Но больше всего она ощущала усталость. Она устала горевать, бояться, злиться. Но всё это никуда не уходило, лишь переплавлялось внутри в нечто, что вскоре уйдет в совсем другое русло.