***
Лондон, Уайтхолл. 1977 год. Лайелл пожалел о том, что вообще предложил своей жене выбирать место для их следующего отдыха. Стоило, как обычно, сюрпризом провернуть для них путешествие куда-нибудь в Средиземноморье. Он соскучился по Идре. Всё ещё скорбел по огромной каменной вилле, которую Хоуп заставила продать его за бесценок пять лет назад — всё для того, чтобы пожертвовать деньги полевым госпиталям в Бангладеше. Он ведь был не против её благотворительного фонда для бедных женщин, ради собраний которого она пренебрегала его обществом. Не роптал на разорительные пожертвования, которые она делала под влиянием своего слишком доброго сердца. Лайелл Люпин любил свою жену — и шёл на поводу у её милосердных капризов. Так было всегда, с самого раннего времени их знакомства. Он полюбил её за доброту её сердца; за широту её взглядов, за странную помешанность на религии. За все прекрасные и строгие принципы, которыми она обладала, а он — нет. Когда его отец разорился, другие бы ожидали от молодого человека его статуса и положения принять благородное поражение. Устроиться на приличную работу адвоката или доктора, занять почётное место среди представителей высокого среднего класса с высокими моральными качествами. Но Лайелл не хотел приличной работы и не имел высоких моральных качеств. Вместо этого, он стал заниматься тем, чем занимаются все талантливые молодые люди, которые хотят добраться до больших денег и власти: социальной проституцией. В Кембридже тогда было модно быть левым, и он стал левым. Вступил в профсоюз, бастовал и за то, и за это. Когда совсем не было денег, писал пьесы для британских коммунистов. Все скопленные средства спускал на попойки и экстравагантные вечеринки - чтобы старые друзья из чистокровной рати не узнали, что он обнищал. Лайелл поддерживал старые связи и заводил новые; находил нужных друзей и не нужных врагов. Спал с людьми старше своего возраста, которые так или иначе могли помочь ему продвинуться по службе. Напропалую врал и льстил старикам из палаты лордов, чтобы лоббировать свои интересы. Он пользовался своей молодостью, эксплуатировал талант и проверял на прочность характер. Так, к тридцати годам Лайелл Люпин смог позволить себе милую сердце роскошь - влюбиться и взять в жёны женщину, у которой не было ни гроша за душой. Когда он женился на Хоуп, то обещал ей, что ей никогда в жизни не придётся жить в бедности. Первые несколько лет их брака он исправно выполнял своё обещание, транжиря сколоченное состояние на странные капризы любимой жены. Она хочет пожертвовать церкви четыре тысячи фунтов? Что же, её право. Просит денег на спонсирование женского общества? Пожалуйста, если она хочет. Лайелл покупал ей то место в обществе, за которое самому когда-то пришлось рвать людям глотки. И это ужасно ему нравилось. На пути их идиллии встал инцидент, произошедший жарким летом 1964 года. Нападение Фенрира Сивого, от которого его сына спас таинственный безумец в азкабанской робе — который так же таинственно исчез. Все попытки найти его позже не увенчались никакими успехами. Произошедшее наделало массу шума в прессе. Все издания — начиная международными хедлайнерами вроде "Ежедневного Пророка", заканчивая домашней макулатурой на подобии "Ведьминого Досуга" — писали о том, что оборотень совершил покушение на жизнь восходящего политика, Лайелла Люпина. Авроры, которых вызвали из Стоункрофта, смогли обезвредить и задержать Фенрира Сивого живым. Его предали позже суду, на котором собралась вся старая элита. Все ожидали, что на нём Лайелл станет сокрушаться, и повторит свои знаменитые слова, сказанные им прежде во время его работы в отделе по регулированию магических популяций. Но в этом не было нужды — потому что их все хорошо помнили по цитатам из горячих новостных статей. Бывшие коллеги, однажды пренебрёгшие его экспертизой, были публично унижены, а позже — отправлены в отставку. Этот триумф и был блестящим началом карьеры Лайелла в большой политике. Как раз в это время и начались самые серьёзные разлады в их семье. После того нападения, Хоуп стала страдать паранойей. Ей всегда казалось, что оборотни — или другие твари — кружат над их семейным гнездом, ища шанса полакомиться её сыном. Ведь — она хорошо это знала — у её мужа много врагов, которых он нажил, пока карабкался вверх по карьерной лестнице. Эти враги, обойдённые и поврежденные, жаждали реванша. Любые козни, любые жестокие подлости могли сойти им с рук; и ведь почти сошли — Фенрир Сивый едва не убил их сына во сне. Никакие стальные доводы Лайелла в пользу защитных чар вокруг их дома, или круглосуточной охраны, которую он нанял, не могли подарить ей покоя. Её маггловское воображение, в котором сила магии настолько же безгранична, насколько неукротима, рисовала ей неотвратимые опасности. И она старалась защитить сына от каждого из них. Так, как могла. Грехи своего мужа она пыталась перекрыть собственными добрыми поступками. Она стала давать речи в христианских общинах; соглашаться на интервью с магическими изданиями, охотно сотрудничала с некоммерческими организациями и их благотворительными кампаниями. Продвигала идеи терпимости и человеческой доброты, даже к таким отвратительным тварям, как к оборотням. Ведь только так, она говорила, можно исцелить тяжёлые раны общества. Всё это не шло ни в какие рамки с деятельностью, которую вёл Лайелл в Министерстве. После того нападения, он принял радикальную анти-ликантропную позицию. Избираясь в Визенгамот, выиграл выборы с небольшим отрывом лишь потому, что получил поддержку от фракции расовых супрематистов. Они стали часто ссориться из-за этого. Слишком часто — настолько, что ему стало казаться будто он живёт с женой в состоянии постоянной религиозной войны с резкими перемириями. Как бы невыносимо это ни было, как бы сильно он ни мучился от немилости Хоуп, Лайелл не мог заставить себя сложить оружие у её ног. Ведь это значило бы отказаться от своих огромных амбиций ради призрачного божественного Провидения. А этот путь был для него заказан. Он променял Бога на Власть больше двадцати лет назад, когда выпил свой крест вместе с Вальбургой Блэк. Эта женщина сведёт его с ума однажды. Он знал, что это было её рук дело. Лайелл практически жил в Министерстве Магии, пытаясь разобраться со всем и сразу. Он перестал делегировать что-либо вообще. Не доверял никому, стал подозрительным. Но кто не стал бы, окажись на его месте? Барти Крауч метит на его кресло — спит и видит, как бы сместить своего прежнего союзника, а теперь — главного соперника. Что осталось от его прошлых альянсов? — Господин Министр, прошу прощения, — его вывел из задумчивости нерешительный голос. — Там в приёмной, э-э... — Я никого не принимаю, Дик, выстави её. Ричард — его молодой и, на его взгляд, трусоватый референт — неловко потоптался на месте. Лайелл знал, что для такого юного карьериста оскорбительного, когда его зовут по короткой форме имени — но делал так всё равно, из привычки. — Я пытался, сэр, — референт замялся, понизив голос. — Но она, э-э, довольно настойчива. Её зовут Вальбурга Блэк, сэр. Лайелл наконец-то оторвал взгляд от бумаг на столе. — Чего ты тогда держишь её в приёмной, болван? Пригласи её, немедленно. Лайелл глубоко вздохнул через ноздри. Эта проклятая женщина. Их бешеный, по всем нравам извращённый роман продлился много лет. Он обожал её и ненавидел. Она закатывала ему истерики такой же интенсивности, какой любила его в постели. Они делились друг с другом своими мечтами и желаниями; баловали друг друга неожиданными подарками, соревнуясь, кто сделает более широкий и щедрый жест. Соревновались и в том, кто быстрее достигнет своих целей — в политике или свете — и не чурались подставить друг друга, если их стремления стояли на пути у друг друга. Они изменяли друг другу на всём его протяжении — если изъясняться на языке приличных людей. Вальбурга приходила к нему, когда уставала от своего безличного мужа, но могла в любой момент бросить его на недели — или даже месяцы! — увлекаясь каким-нибудь другим мужчиной на стороне. Первое время это ужасно ранило его — но скоро Лайелл уяснил для себя, что таким темпом далеко не уедет. Он тоже стал делить постель с другими женщинами — и мужчинами, когда придётся — чтобы выбить себе дорогу в люди. Но с Вальбургой он всегда спал только по любви. Ему захотелось — пришлось — покончить с ней, когда он понял, что в его жизни появилась ещё одна женщина, с которой он хотел спать не ради её золота или связей. И на этой женщине он теперь был женат. — О, милый. Ты выглядишь ужасно. Ты мало спишь. Дверь открылась, и Лайелл увидел перед собой эту сумасшедшую женщину. Она никогда не уходила его жизни. Это было бы невозможно в тесном, переплетённом мире волшебников — особенно тех, кто рвался к власти. Все те годы после их разрыва, Вальбурга не упускала случая наслоить ему. Не саботировать по-крупному, но сделать мелкую пакость — распустить про него грязный слушок, оконфузить при важных людях, поиздеваться, смеясь, ковыряя его воспалённую гордость. Она любила это делать. Но никогда она ещё не совершала такого предательства. — Τί σοι τοῦτο; — потребовал он. — Οἶδα ὅτι ἡ ἀναστολὴ αὕτη τῆς σῆς χειρός ἐστιν. Лайелл был ужасно зол на неё. Он одёрнул её руку, пытавшуюся пригладить его растрёпанные волосы. — Ὡς μῶρος εἶ, ὦ Λάελλε· — холодно отозвалась Вальбурга, явно разочарованная. — οὐδέποτε ἀνὴρ ἐγένου. Она села напротив него, опустившись в кресло для посетителей. Вальбурга развалилась на нём — откинув спину и положив руки на подлокотники: совсем как царица на троне. Клеопатра. — Τὴν σὴν κεφαλὴν βούλονται, ὦ φίλτατε. Καὶ οὐ παύσονται πρὶν ἂν αὐτὴν λάβωσιν. На её губах играла улыбка. Эта прекрасная, гордая улыбка — так улыбается монарх, когда получает то, что он хочет. — Τίνες οὗτοι; — он поднял бровь. — Ὁ σὸς ἀνήρ; Οἱ σοὶ ἐρασταί; Её улыбка стала шире. Она никогда не была красивее, чем когда улыбалась вот так. — Καὶ οὗτοι μέν. — её пальчики, все в фамильном золоте, рисовали невидимые фигуры на подлокотнике кресла. — Θηρία εἰσὶν οἱ ἄνθρωποι οὗτοι, ὦ φίλτατε. Ἀποκτενοῦσί σε. Лайелл прыснул, покачав головой. — Ἐγὼ οὐκ ἂν οὕτως ἐγέλων ἀντὶ σοῦ, — она вдруг помрачнела, зафиксировав на нём свой взгляд. Взгляд её прекрасных, холодных серых глаз. — Πόλεμος ἔσται, Λάελλε. Καὶ τοῦτο σὺ καλῶς οἶσθα. Она подалась вперёд, лениво поднимаясь с кресла. Лайелл так и остался сидеть на своём месте — но он не сводил с неё взгляда. — Ἀπόδος μοι τὸν παῖδα, Λάελλε. Οἶδα ὅτι παρὰ σοί ἐστιν. Лайелл даже бровью не повёл. — Δός μοι τὸ χρυσίον, καὶ ἀποδώσω σοι τὸν παῖδα. Тихий, бархатный хохот вырвался у Вальбурги из груди. Она смеялась, медленно сгибая стол, стоящий между ними. По полу шуршала её шёлковая юбка. Волшебники стареют медленнее. Их тела здоровы и молоды до преклонной старости. Лайелл знал, что умрёт позже своей жены — намного позже. Уже сейчас она увядала на его глазах, лишаясь энергии на долгие путешествия и отъезды, составлявшие раньше большую часть их семейной жизни в ранние годы. Её тело старело; дрябла кожа, слабели мышцы. Она не была так красива, как прежде; но Вальбурга была прекрасна как в перый день их знакомства в Кембридже. Она погладила его по щеке и подбородку. А потом, вцепилась обеими руками в его шею. — Ὦ μιαρὲ πόρνε, — сказала она так нежно, будто одаривала его ласками. — Οὐδὲν μεταβέβληκας. Ἀεὶ ἀργύριον αἰτεῖς ἀντὶ τῶν σῶν ὑπηρεσιῶν. Несмотря на, казалось бы, свою хрупкую комплекцию, Вальбурга имела довольно крепкую хватку. Лайелл не мог даже оценить — смог бы он отбросить её руки от своей шеи, если бы хотел? Но он не хотел. Его руки бродили по её фигуре, сжимая тонкие изгибы её талии. Память о её теле возвращалась к нему. Он ухмыльнулся. — Οὐδὲ σὺ μεταβέβληκας, ὦ φιλτάτη. Вальбурга разжала пальцы вокруг его шеи. Она посмотрела на него сверху вниз, хотя была на полголовы ниже. — Так кто отозвал золото из Гринготтса? — повторил он спокойно, даже не откашлявшись — хотя лёгкие всё ещё жадно глотали воздух. Ей хотелось сказать ему — Пожиратели Смерти. Но она, вместо ответа, поцеловала его.Антоний и Клеопатра
8 июля 2026 г., 23:17
Кембридж, 1951 год.
В комнате было накурено и жарко от камина. Играла пластинка, в углу вокруг бара собралась кучка молодых людей, студентов из Кингса, Сент-Джона и Тринити. Лайелл стоял с ними, у окна и с бокалом в руке, тоже смеясь — хотя ничего смешного не происходило.
Он был самым младшим здесь — единственным первокурсником. И единственным немцем. И единственным, кто плохо говорил по-английски. Его английский был школьным, книжным, с итальянским акцентом поверх немецкого, и когда он открывал рот, всегда была пауза перед словом — он проверял его в голове, прежде чем произнести вслух, — и эта пауза была заметна всем. Он знал это весь вечер, и это знание никуда не девалось, сколько бы он ни пил.
На нём было два кольца на правой руке, одно на левой, и цепочка под рубашкой, которую он специально надел так, чтобы она выглядывала из воротника, если наклонить голову определённым образом. На рукавах старой, но заботливо накрахмаленной рубашки блестели золотые запонки. Это было всё, что у него осталось от семьи. Отец умер, когда Лайеллу было четырнадцать — не на войне, а уже после неё, во время судебных процессов, где судили проигравших. Мать умерла через два года, от болезни, которую, наверное, вылечили бы, будь у них деньги на нормального врача. Лайелл не знал этого наверняка, он и помнил их плохо; перед войной его дальновидно спрятали у бабушки по материнской линии, в старом доме, который называли палаццо, хотя половина комнат там не отапливалась. После её смерти дом продали, потому что содержать его было некому и не на что.
Денег у Лайелла не было, были только кольца, запонки и цепочка. Прежде были ещё украшения, женские — но их он уже продал, а теперь по-тихоньку закладывал и собственные. А вырученные деньги... Ну, в основном пропивал. Угощал однокурсников в пабах, закатывал в колледже экстравагантные вечеринки, баловал хорошеньких девушек из Гиртона; одалживал приятелям по-мелочи, прекрасно зная, что никогда не дождётся возврата. Совершал необдуманные покупки — но только если был с кем-то, кто мог это увидеть — и в общем-то, сорил деньгами.
Ему было жизненно важно, чтобы его видели таким, каким он был прежде; каким был бы, не обнищай его семья так скоро и, как считал Лайелл, несправедливо.
— Куда ты смотришь, Лайелл? — Дейв хлопнул его по плечу.
Лайелл пробубнил что-то невнятное. Он смотрел — и уже очень долго — на красивую женщину у камина. Ей было, наверное, лет двадцать пять. Она сильно выделялась на фоне девчонок из Гиртона и Нью Холла. В отличии от коротко подстриженных студенток, она носила на голове настоящую корону из волос: чёрные кудри были подняты в изящную высокую причёску. Эта женщина, к тому же, была лучше и со вкусом одета: на ней было длинное ампирное платье тёмного цвета, с высокой линией талии прямо у пышной груди. Подол её юбки был чуть длиннее, чем у других девушек, а на руке красовалось обручальное кольцо с неприлично большим камнем.
Она смотрела на него дольше, чем следовало бы просто из любопытства. Но над тем, стоит ли ему с ней говорить, он думал неприлично мало. Лайелл поправил цепочку под воротником и подошёл.
— Вы позволите? — спросил он.
Она посмотрела на него сверху вниз, хотя была на полголовы ниже.
— Χαίρετε, — сказала она.
Лайелл прищурился.
— Χαίρετε καὶ σύ, — ответил он.
Она не удивилась. Он понял это по её гордой улыбке — так улыбается монарх, когда получает то, что он хочет.
Все студенты Кембриджа знают греческий. А сегодня вечером в доме Дейва Томонда собрались, в основном, члены Питт Клуба — и их дамы из женских колледжей. Лайелл спросил у неё, что забыла на рядовой студенческой вечеринке сама Королева — так он её назвал, когда она отказалась назвать ему своё имя.
Но она, вместо ответа, поцеловала его.
За спиной послышались весёлые улюлюканья его приятелей. Лайелл не мог даже разозлиться на них, заворожённый женщиной, что была в его объятиях.
Ему было всего 19 лет. Он никогда ещё не чувствовал себя мужчиной больше, чем в ту ночь.
Она погладила его по щеке, подбородку. Её пальцы, все в фамильном золоте, игрались с цепочкой на его шее. Греческие слова слетали с её языка как мелодичное мурлыканье. Лайеллу казалось, она околдовывает его своими сказками. Она жаловалась ему, с невинным видом, как её выдали замуж за её младшего кузена; как его семья — побочная ветвь её семьи — пытается высосать из неё деньги; как отвратительно ей, что этот мальчишка тянет свои костлявые ручки к её утробе. Как ей противна сама мысль носить его ребёнка.
Она сказала что-то про Плутарха, про Антония, который отдал всё ради женщины и проиграл из-за этого войну. Лайелл подхватил и сказал, что готов быть таким Антонием. Она засмеялась и назвала себя его Клеопатрой. Это была игра, но ему нравилось в неё играть.
Он не заметил, что их слушают, пока кто-то из компании у бара — кажется, тот самый студент, который устраивал вечеринку, — не сказал громко, чтобы услышали все:
— Слушай, Вальбурга, а брось ты своего мужа, выходи за него.
Все засмеялись. Лайелл тоже засмеялся, но внутри у него всё сжалось в ожидании. Он хотел услышать, что она ответит. Ему было важно, что она ответит.
— Упаси Мерлин, — сказала она, тоже смеясь, обращаясь уже не к нему, а ко всей комнате. — Я не выйду замуж за бедного студента.
Смех стал громче. Кто-то хлопнул в ладоши.
Лайелл продолжал улыбаться, потому что не улыбаться было бы хуже, но внутри что-то произошло — как будто ему сказали что-то, что он давно знал сам про себя, только вслух этого никто не говорил. Она не могла знать наверняка. Про палаццо, про кольца, про то, что он продаёт их по одному. Но она сказала это так, будто знала. Она была старше, замужем много лет, видела таких, как он, раньше — молодых людей, которые одеваются богаче, чем есть, и она это в нём разглядела.
Ему захотелось, чтобы она забрала свои слова обратно. Не потому, что это было неправдой, а потому, что было правдой, и ему было важно, чтобы никто, особенно она, этого не знал.
— Σφάλλῃ, — сказал он.
— Ἀληθῶς; — Вальбурга подняла бровь. — Πλούσιος εἶ;
— Ναί.
— Ἀπόδειξον οὖν τοῦτο, ὦ Ἀντώνιε.
Лайелл не сразу понял, что она имеет в виду. Потом, проследив за её взглядом, посмотрел на камин, на пустой серебряный бокал, забытый кем-то на каминной полке, и достал палочку.
Он снял кольца — сначала одно, потом второе, третье — запонки, в конце концов — и поднёс их к бокалу. Заклинание плавления он знал ещё со школы, это было несложно. Золото начало течь тонкой полосой прямо в бокал, и звук был такой же, как когда льёшь что-то горячее — тихое шипение.
— Ὀλίγον τοῦτ᾽ ἐστίν,, — сказала Вальбурга, глядя, как золото собирается на дне. — Μία ῥοφή. Βούλομαι κύλικα πλήρη.
Он снял цепочку и тоже расплавил.
Разговоры в комнате стихли. Кто-то подошёл ближе посмотреть, и толпа вокруг них начала сгущаться в целое кольцо зрителей, как в театре. Все взгляды были на них. Лайелл не глядел по сторонам и не видел этого — он только чувствовал на себе чужие глаза. Сам он мог смотреть только на бокал и на то, что в нём накапливалось.
— Ἔτι τι ἔχεις, — сказала Вальбурга, глядя ему на шею.
Лайелл поднял руку и коснулся ворота рубашки. Под ней был ещё один крестик, на цепочке потоньше остальных. Бабушка отдала ему его перед смертью, сказала, что он принадлежал ещё её матери.
— Τί λοιπόν; Πάντα δέδωκα, — сказал он.
— Βούλομαί σε πάντα μοι δοῦναι, — сказала Вальбурга.
Лайелл смотрел на неё и не сразу ответил. Он думал о том, что если снимет крест и бросит его туда же, это будет не то же самое, что кольца. Ведь они были просто золотом. Крест же был вещью бабушки, столпом его детства, памятью о стабильных временах, которые ушли с крахом его родины. Он не был особенно верующим — не ходил в церковь, кроме как на похороны, — но крест не снимал никогда, даже когда мылся.
Но теперь он должен был.
Руки не слушались, застёжка не поддавалась с первого раза. Он чувствовал себя глупо, пытаясь снять его с себя. В толпе послышались смешки — а может, они померещились уязвленному рассудку Лайелла — и тогда он нет терпеливо дёрнул от себя крест, порвав цепочку. Он подержал порванную реликвию над бокалом секунду — хотел ли он что-то почувствовать в этот момент, он не понял, — и разжал пальцы.
Крест упал в золото и исчез в нём. Теперь нельзя было отличить, где кольца, где цепочка, а где крест — всё стало одной и той же жидкой массой на дне бокала.
Лайелл протянул бокал Вальбурге. Она взяла его, посмотрела на него — на этот раз без смеха — и отпила немного. Потом протянула бокал обратно, и он тоже отпил. Металл на вкус был горячим и странным, как будто лизнул монету.
Он стоял без единого украшения — впервые с тех пор, как приехал в Англию, — и чувствовал не то, что чувствовал раньше весь вечер. У него не было пока названия. Лайелл знал только, что теперь Вальбурга смотрит на него иначе, чем на остальных в комнате, и что это стоило ему всего, что у него было, и что он не жалеет об этом, хотя должен был бы.