Глава 1
17 часов и 18 минут назад
Площадь Гриммо, 12 тонула в тишине, густой и вязкой, как патока, которую забыли на морозе. Тишина эта была не просто отсутствием звуков — она была живой, дышала пылью старых портьер и сыростью подвала, давила на уши хуже грохота взрывов. Гарри сидел на полу в гостиной, привалившись спиной к холодному боку дивана с вытертой обивкой, пахнущей плесенью и чем-то сладковатым — не то старыми духами, не то тленом. Огонь в камине он не зажигал. Темнота не мешала — наоборот, укутывала, прятала от него самого его же лицо.
Сегодня ему исполнилось восемнадцать.
Бутылка огневиски стояла рядом на ковре — он не удосужился принести стакан. Пальцы сами обхватывали холодное стекло, горло обжигало, а внутри ничего не менялось. Восемнадцать. Совершеннолетие в мире магов. День, когда он должен был получить полный доступ к магии, к будущему, к жизни, которую у него украли шестнадцать лет назад. Только вот магия не чувствовалась. И будущее не вырисовывалось. А жизнь… Жизнь закончилась там, на кладбище, под холодным светом звезд и нарастающим гулом заклинания, сорвавшегося с губ Питера Петтигрю.
Гарри сделал еще глоток. Огневиски уже не жглось — просто текло в желудок теплой пустотой. Хорошо. Пустота — это правильное состояние. Пустота не болит. Пустота не орет по ночам чужим голосом. Пустота не видит во сне, как зеленый луч врезается в грудь, как колени подгибаются, как падает тело — такое красивое, такое живое секунду назад. Пустота не помнит звука, с которым Седрик ударился о землю.
Он зажмурился. Веки — единственная преграда, которую он мог выставить против воспоминаний. Жалкая защита.
Они с Седриком начали встречаться в начале четвертого курса. Это была не просто влюбленность — это было обретение. После стольких лет одиночества у Дурслей, после постоянной грызни с Роном и непонимания со стороны Гермионы, Гарри наконец нашел кого-то, кто смотрел на него не как на Мальчика-Который-Выжил, а как на обычного парня. Ну, почти обычного. Седрик видел его усталость, его страхи, его дурацкую привычку ерошить волосы еще сильнее, когда он нервничает. И ничего этого не боялся.
Гарри помнил их первый поцелуй. Декабрь, вечер после второго испытания Турнира Трех Волшебников — он тогда едва не захлебнулся в ледяной воде, и Седрик, бледный, мокрый, дрожащий от холода и ярости, прижал его к каменной стене раздевалки и выдохнул в губы: «Если ты еще раз рискнешь собой вот так, я тебя сам убью, Поттер, честное слово». А потом поцеловал — солено, мокро, отчаянно. И Гарри впервые за долгое время почувствовал, что он кому-то нужен не как символ, а как человек.
Где-то в глубине дома скрипнула половица. Старые дома всегда скрипят, Гарри знал это. Не дернулся. На чертовом кладбище он разучился дергаться от каждого шороха — когда пережил такое, обычные звуки теряют свою власть.
Но скрип повторился. Ближе.
И воздух изменился.
Гарри открыл глаза, хотя в темноте это ничего не дало. Что-то происходило — не звук, не свет, не движение. Просто… изменение. Будто кто-то осторожно приподнял край плотной занавески и впустил в комнату дыхание другого мира. Пахнуло холодом, но не могильным — чистым, как ночной ветер над заснеженным полем. И тихим, почти неслышным звоном, словно далеко-далеко уронили хрустальный бокал, и звук этот, не достигнув ушей, растворился в дрожи воздуха.
В центре гостиной, прямо перед ним, начал проявляться силуэт.
Сначала — просто сгущение темноты, более плотное пятно на фоне размытых очертаний мебели. Потом — контуры. Плечи. Руки. Голова с темными волосами, вьющимися на концах. Выше. Шире в плечах, чем запомнилось. Совсем другой разворот — не подростковый, а взрослый, мужской. И глаза.
Гарри смотрел, чувствуя, как бутылка выскальзывает из пальцев и глухо ударяется о ковер, расплескивая остатки янтарной жидкости. Он не двинулся. Не закричал. Не позвал на помощь. Он просто смотрел — потому что это, конечно, была галлюцинация. Финальный привет от перегоревшего разума. Поздравление с днем рождения от собственного безумия.
Седрик шагнул вперед.
Совершенно реальный. Абсолютно живой. В простой белой рубашке с закатанными до локтей рукавами — Гарри увидел темные волоски на предплечьях, родинку у локтя, ту самую, которую целовал когда-то. И двигался он не как призрак — тяжело, весомо, половицы отзывались на каждый его шаг тихим скрипом. Пахло от него летним вечером и камином.
Гарри не дышал.
— Ты не настоящий, — сказал он вслух, и голос прозвучал хрипло, сломанно. Первые слова за последние… сколько? Два дня? Он не помнил.
Седрик остановился в двух шагах от него. Посмотрел сверху вниз — Гарри, привалившийся к дивану, с бутылкой на полу, должно быть, представлял собой жалкое зрелище. Но во взгляде Седрика не было жалости. Только что-то глубокое, темное и невыносимо знакомое. То, что Гарри видел там, в раздевалке, в их общем прошлом.
— Ну, — произнес Седрик, и голос его оказался чуть ниже, чем раньше, бархатистее, с едва заметной хрипотцой, — технически это вопрос философский. Но я предпочитаю думать, что настоящий.
Он опустился на колени.
Прямо на пыльный ковер, не заботясь о том, что белая ткань брюк тут же испачкалась. Оказался лицом к лицу с Гарри — близко, так близко, что тот мог разглядеть крошечный шрам у левой брови, которого раньше вроде бы не было. Мог разглядеть, как расширены зрачки. Как неровно, слишком быстро для спокойствия, бьется жилка на шее.
Седрик взял его ладони в свои.
Теплые. Не просто не-холодные — горячие, живые, чуть шершавые там, где кожа привыкла сжимать палочку и рукоять метлы. Большие пальцы пробежались по костяшкам, по сбитым, искусанным до мяса ногтям, по линиям на ладонях, которые, говорят, предсказывают судьбу. У Гарри, наверное, эти линии обрывались и путались.
— С днем рождения, Гарри, — тихо сказал Седрик, и в темноте его глаза мерцали, как угли в затухающем костре. — Мне дали всего несколько дней. И я проведу их с тобой.
Гарри смотрел на их сцепленные руки. Теплые пальцы Седрика. Свои — белые, как бумага, дрожащие. От алкоголя. От недосыпа. От того, что внутри, в груди, сейчас происходило что-то, чего он не мог назвать. Или боялся назвать.
— Как? — выдавил он. Это был единственный вопрос, который его разум, цепляющийся за реальность, сумел сформулировать.
— Магия Смерти, — Седрик слегка пожал плечами, будто это объясняло хоть что-то. — Там сложно. Долго рассказывать. Да и неважно. Важно другое.
Он высвободил одну руку и коснулся лица Гарри. Кончиками пальцев провел по скуле — слишком острой, обтянутой кожей, — спустился к подбородку, замер.
— Ты не ел, — это был не вопрос. Утверждение. — Ты не спал. Ты сидишь в темноте в свой день рождения с бутылкой. — В его голосе не было ни осуждения, ни укора. Только спокойная, уверенная констатация факта, от которой хотелось провалиться сквозь пол. — Я знаю, почему. Но сейчас, Гарри, ты встанешь. И мы вместе поедим. А потом ты умоешься. А потом мы поговорим. Потому что у нас есть три дня. И я не позволю тебе провести их на полу.
Гарри хотел возразить. Хотел сказать, что он не голоден. Что умываться нет сил. Что говорить о том, что случилось — выше его возможностей. Что он уже три года не говорил об этом ни с кем, даже с Роном и Гермионой, даже с крестным, даже с самим собой в пустой гостиной в три часа ночи.
Но Седрик уже поднимался, увлекая его за собой.
И Гарри, к собственному удивлению, поднялся.
Ноги держали плохо. В голове шумело — то ли от виски, то ли от невозможности происходящего. Он покачнулся, и Седрик тут же поддержал его, положив ладонь на поясницу. Твердую, уверенную, теплую.
— Пойдем, — негромко сказал он. — Где у вас тут кухня?
На кухне, пока Седрик колдовал над плитой (по-настоящему колдовал — Гарри смотрел, как уверенно его пальцы держат палочку, как точно и экономно он движется, совсем не так, как в школе), на столе материализовались тарелки с горячим супом, нарезанный хлеб, сыр, холодное мясо, кувшин с тыквенным соком. Гарри сидел, обхватив кружку обеими руками, и просто смотрел.
Седрик двигался по кухне, как будто бывал здесь сотни раз. Открыл не тот шкаф в поисках соли, тихо хмыкнул, нашел нужный. Обернулся через плечо:
— Ешь.
— Я не…
— Гарри. Ешь.
Это не было приказом. Это была просьба, замаскированная под спокойную уверенность. И Гарри, помедлив, взял ложку. Суп оказался горячим, насыщенным, с кусочками курицы и овощами — никакой не магический концентрат из банки, а настоящая еда, которую кто-то приготовил. Для него.
Первая ложка прошла с трудом. Вторая — легче. К третьей он понял, что голоден, просто не замечал этого несколько дней.
Седрик сел напротив, пододвинул к себе тарелку, но есть не спешил — смотрел, как ест Гарри. Смотрел открыто, спокойно, без тени неловкости. И в этом взгляде было столько всего — облегчение, тепло, что-то еще, глубокое и не высказанное вслух.
— Я скучал по тебе, — сказал он вдруг, просто, как говорят о погоде. — Там, где я был, время течет иначе. Но я все равно скучал. Каждую минуту.
Гарри перестал жевать. Положил ложку. Сглотнул комок в горле — не от еды. Поднял глаза.
— Я… — начал он и запнулся. Слова застревали где-то в глотке, ворочались тяжелыми, неудобными глыбами. Как объяснить три года без Седрика? Как рассказать о кладбище, о крике, который он так и не издал, о том, как он нес его тело обратно, как пальцы скользили по холодной руке, как он не мог разжать их, даже когда подбежали взрослые? Как рассказать, что каждая ночь — это повторение одной и той же сцены, только в разных декорациях, и зеленый луч все летит и летит?
Он не рассказал.
Вместо этого он заплакал.
Просто уронил лицо в ладони и разрыдался — глухо, безобразно, вздрагивая всем телом. Слезы, которые он держал три года, хлынули разом, снося все плотины. Он не слышал, как Седрик поднялся, как обошел стол — почувствовал только, как теплые руки обхватили его, прижали к широкой груди, как ладонь легла на затылок, зарываясь пальцами в сальные, нечесаные волосы.
— Тише, — голос Седрика вибрировал где-то над ухом, глубокий, успокаивающий. — Тише, Гарри. Все. Все позади. Я здесь. Слышишь? Я здесь.
И он держал его, пока рыдания не стихли, превратившись в судорожные, прерывистые вдохи. Держал, пока Гарри не перестал дрожать. Держал, пока пальцы Гарри, судорожно вцепившиеся в ткань его рубашки на спине, не разжались, оставив после себя глубокие складки.
— Прости, — выдавил Гарри, не поднимая лица. — Я… я просто…
— Не извиняйся, — Седрик чуть отстранился, взял его лицо в ладони, заставляя поднять взгляд. Большие пальцы стерли мокрые дорожки со щек. — Никогда не извиняйся за это. Слышишь? Ты имеешь право. Ты имеешь право на все, что чувствуешь.
Гарри смотрел на него сквозь влажную пелену ресниц. На взрослого, сильного, живого Седрика, который не должен был становиться взрослым. Не должен был быть здесь, на кухне старого дома, с руками в муке и морщинкой между бровей. Который сказал, что любит его, еще там, в прошлом, и сейчас смотрел так же. Ни капли не изменившись.
— Я тоже скучал, — прошептал Гарри. — Я… я так сильно скучал, Седрик. Каждый день. Я не мог…
— Я знаю, — Седрик прижался лбом к его лбу. Закрыл глаза. — Знаю, любимый. Знаю.
Они замерли так посреди кухни — лбами друг к другу, дыша одним воздухом, и Гарри казалось, что если он сейчас откроет глаза, то непременно проснется в своей холодной постели наверху, и никакого Седрика не будет, и весь этот разговор окажется жестокой шуткой измученного разума. Но Седрик не исчезал. Его дыхание — теплое, размеренное — касалось губ Гарри, и большой палец на его скуле продолжал вычерчивать медленные, успокаивающие круги.
— Расскажи мне, — тихо попросил Седрик, не отстраняясь. — То, что ты никому не рассказывал. Я хочу знать. Я хочу разделить это с тобой.
Гарри судорожно втянул воздух. Рассказать. Облечь в слова то, что он три года носил в себе, как раскаленный уголь под ребрами. То, от чего просыпался в холодном поту. То, что не мог доверить никому — ни Рону, который начинал неловко шутить, когда разговор заходил слишком далеко, ни Гермионе, которая тут же принималась искать логическое объяснение и способ «проработать травму», ни даже крестному, который просто молча сидел рядом, потому что сам слишком хорошо понимал, что такое — терять.
Но Седрик… Седрик имел право знать. Потому что это была и его история тоже.
— Та ночь, — начал Гарри, и голос его звучал глухо, надтреснуто, как старое радио, ловящее помехи. — На кладбище. Я… я не смог ничего сделать. Я стоял там, связанный, с кляпом во рту, и смотрел. Смотрел, как Петтигрю поднимает палочку. Смотрел, как Волан-де-Морт кивает. Смотрел… на тебя.
Седрик не перебивал. Его ладони, лежавшие на плечах Гарри, стали чуть тяжелее — не давили, просто давали ощутить его присутствие.
— Ты не смотрел на них, — продолжал Гарри, и слова теперь текли сами, как гной из вскрытой раны — больно, но с облегчением. — Ты смотрел на меня. В последний момент. Когда понял, что сейчас произойдет. Ты смотрел на меня, и я видел в твоих глазах… не страх. Сожаление. Будто ты жалел не о том, что умираешь, а о том, что оставляешь меня. И я… — голос сорвался. — Я не мог даже закричать. Не мог позвать на помощь. Не мог закрыть глаза. Меня заставили смотреть, Седрик. Заставили видеть каждую секунду.
Тишина на кухне стала почти осязаемой. Седрик медленно выдохнул — длинно, словно выпускал из себя воздух, застоявшийся где-то очень глубоко в легких.
— А потом, — Гарри облизал пересохшие губы, — когда портал сработал… когда мы вернулись… я держал тебя. Я не мог разжать пальцы. Ко мне подходили, что-то говорили, пытались оттащить, а я не мог. Ты был… холодный. Уже холодный. И я все равно не отпускал. Думал — если отпущу, то это станет правдой. А пока держу — нет. Глупо, да?
— Не глупо, — голос Седрика прозвучал хрипло, с той самой ноткой, которую Гарри не смог бы описать словами, но которую узнал мгновенно. Боль. Сдерживаемая, спрятанная глубоко, но живая. — Совсем не глупо.
Он отпустил лицо Гарри и взял его за руку — крепко, переплетая пальцы, как делал когда-то в коридорах Хогвартса, когда думал, что никто не видит.
— Знаешь, что я помню? — спросил Седрик, глядя на их сцепленные руки. — Не боль. Не страх. Я помню только твое лицо. И мысль — только бы он выжил. Только бы ты выбрался. Я не думал о себе. Я думал о тебе. И когда все закончилось… ну, для меня закончилось… я почему-то был спокоен. Потому что знал — ты справишься. Ты сильнее, чем думаешь.
Гарри покачал головой:
— Я не справился. Посмотри на меня. Я просидел здесь все лето. Я ни с кем не разговариваю. Я не отвечаю на письма. Я…
— Ты выжил, — перебил его Седрик, и в голосе прорезалась та самая сталь, которую Гарри помнил по тренировкам в Зале Наград. — Ты прошел через все, через что они тебя тащили. Турнир. Кладбище. Министерство. Война. Ты сражался. Ты победил. А то, что ты сейчас здесь, с бутылкой виски в темной гостиной… это не слабость, Гарри. Это цена.
Он помолчал, глядя куда-то мимо, в темный угол кухни, где старая газовая лампа бросала на стену дрожащие желтые блики.
— За все надо платить. Ты заплатил достаточно. Может быть, даже слишком много. Но ты все еще здесь. Дышишь. Чувствуешь. Плачешь. Это не поражение. Это… жизнь.
Гарри молчал. Слезы высохли, оставив на щеках ощущение стянутости. Где-то в глубине груди что-то медленно, осторожно разжималось — та самая пружина, которая была сжата три года. Он не знал, как это назвать. Облегчение? Нет. Скорее — разрешение. Разрешение чувствовать то, что он чувствовал. Разрешение не справляться. Разрешение быть сломанным после всего, что с ним сделали.
— Ты всегда умел говорить правильные вещи, — пробормотал он наконец, и уголок его рта слегка дернулся — еще не улыбка, но тень улыбки, первый намек на что-то, кроме боли.
Седрик фыркнул:
— Я староста Хаффлпаффа. У нас это в крови. Тактичность, забота, умение поддержать разговор. И еще мы печем отличные пироги, но этого ты уже не застал.
— Ты не умеешь печь пироги, — Гарри поднял на него взгляд, и в глазах его, все еще красных от слез, мелькнуло что-то почти похожее на веселье. — Ты однажды пытался испечь кексы на день рождения Ханны Эббот, и они получились как подошва.
— Это была диверсия, — серьезно ответил Седрик. — Я не хотел, чтобы она меня пригласила на свидание. А кексы-подошвы — отличный способ отвадить девушку, не обижая ее словами.
— Она все равно обиделась.
— Она выжила. И вышла замуж за Невилла, кажется. Так что все к лучшему.
Гарри покачал головой, и на этот раз тень улыбки задержалась на его лице чуть дольше. Седрик всегда умел его рассмешить. Даже тогда, в самые темные дни перед Третьим испытанием, когда Гарри просыпался от кошмаров и не мог уснуть до утра, Седрик находил слова. Или просто молча сидел рядом, обнимая за плечи, и этого было достаточно.
Сейчас, на кухне старого дома Блэков, все было почти как тогда. Почти — потому что Седрик стал другим. Взрослее. Спокойнее. Исчезла та мальчишеская порывистость, которая когда-то заставляла его ввязываться в дурацкие споры и первым лезть в драку, если кто-то обижал младших. Теперь это был мужчина, который точно знал, чего хочет. И этот мужчина смотрел на Гарри так же, как смотрел мальчишка три года назад — с любовью, от которой перехватывало дыхание.
— Иди сюда, — вдруг сказал Седрик и, не дожидаясь ответа, просто притянул Гарри к себе.
Объятие вышло крепким, почти до хруста в ребрах, и Гарри уткнулся лицом в изгиб его шеи, вдыхая запах — теплый, живой, ни с чем не сравнимый. Запах Седрика. Тот самый, который он помнил даже спустя три года, который снился ему в редкие спокойные ночи.
Руки Седрика гладили его по спине — медленно, размеренно, от лопаток к пояснице и обратно. И с каждым движением Гарри чувствовал, как уходит напряжение из мышц, о существовании которого он даже не подозревал. Как будто все это время он держал оборону против невидимого врага, и только теперь, в этих руках, позволил себе опустить щит.
— Я люблю тебя, — сказал Седрик негромко, прямо в растрепанные волосы Гарри. — Я любил тебя тогда. Я любил тебя все это время, пока меня не было. И я буду любить тебя, когда вернусь обратно. Это не меняется. Это единственное, что имеет значение.
Гарри поднял голову. Посмотрел в серые глаза, которые в свете лампы казались почти серебряными. Вдохнул. Выдохнул. И сказал то, что должен был сказать три года назад, на кладбище, когда было уже поздно:
— Я тоже тебя люблю. Всегда любил. Ты… ты единственный, кто делал меня счастливым. По-настоящему. Не Мальчика-Который-Выжил. Не гриффиндорского героя. Просто меня. И когда тебя не стало…
Седрик не дал ему закончить. Просто наклонился и поцеловал — мягко, бережно, едва касаясь губ, будто спрашивая разрешения. И Гарри ответил, приподнимаясь на цыпочки, запуская пальцы в волосы на затылке Седрика — те самые вьющиеся пряди, которые он так любил наматывать на палец, когда они лежали в обнимку после изнурительных тренировок перед Турниром.
Поцелуй длился долго — неспешный, познающий, будто они заново узнавали друг друга. Губы Седрика были именно такими, какими Гарри их помнил — чуть суховатыми, теплыми, невероятно родными. Он целовал медленно, с той же основательной уверенностью, с какой делал все в жизни — не торопясь, но и не оставляя сомнений в своих намерениях. Его ладонь легла на щеку Гарри, придерживая, направляя, и от этого простого жеста у Гарри подогнулись колени.
Когда они наконец отстранились, оба дышали неровно. Седрик обвел большим пальцем нижнюю губу Гарри — припухшую, влажную — и улыбнулся уголком рта:
— Нам нужно еще кое-что сделать, пока я здесь.
— Что? — голос Гарри прозвучал сипло, почти неслышно.
— Привести тебя в порядок, — Седрик окинул его взглядом — оценивающим, но не осуждающим. — Ты похож на инфернала, честное слово. Когда ты в последний раз мылся?
Гарри задумался. Попытался вспомнить. Дни сливались в одну бесконечную серую полосу, и он не мог с уверенностью сказать, было это два дня назад или пять.
— Не помню, — признался он.
— Отлично. Значит, ванна. Прямо сейчас. Где здесь ванная?
— На втором этаже. Но Седрик…
— Никаких «но». Ты пойдешь. Я провожу. И не спорь со мной — я старше, я староста, и я только что вернулся с того света. У меня есть моральное право командовать.
Гарри хотел возразить, но не нашел слов. Да и не очень-то хотелось спорить, если честно. Что-то внутри него — то самое, измученное, выжженное — с благодарностью принимало эту заботу. Заботу, которую Седрик давал так естественно, будто это было самой простой вещью в мире.
— Ладно, — сказал он. — Только… ты будешь рядом?
Седрик посмотрел на него долгим взглядом, в котором смешались нежность и что-то еще — глубже, темнее, горячее.
— Я буду рядом, Гарри. Все эти три дня. Я никуда не уйду.
Он взял его за руку — все так же крепко, переплетая пальцы — и повел к лестнице. И Гарри пошел за ним, чувствуя, как с каждым шагом что-то внутри него оживает. Медленно. Осторожно. Как росток, пробивающийся сквозь выжженную землю.
Потому что Седрик был здесь. Потому что его ладонь была теплой. Потому что впереди было три дня — целых три дня, которые принадлежали только им.
И Гарри собирался запомнить каждую секунду.
Лестница встретила их протяжным скрипом — старый дом Блэков не умел молчать, даже когда этого хотелось. Ступени постанывали под ногами, и Гарри, поднимаясь следом за Седриком, рассеянно отметил, что шаги у того тяжелые, уверенные, совсем не такие, как у призраков, что иногда бродили по коридорам. Призраки не оставляют следов. Седрик оставлял — чуть примятый ворс ковровой дорожки, едва слышный скрип рассохшегося дерева, тепло, которое Гарри чувствовал даже сквозь разделявшие их несколько дюймов.
На втором этаже было темнее, чем на кухне, — здесь портьеры не раздвигали уже несколько месяцев, и только узкая полоска лунного света пробивалась сквозь щель между тяжелыми шторами, расчерчивая пол бледными полосами. Пахло пылью и старыми обоями, тем особенным запахом, который бывает в домах, где слишком долго никто не жил по-настоящему.
— Сюда, — Гарри кивнул на дверь в конце коридора. Собственный голос показался ему чужим — слишком тихим, слишком сиплым после всего, что было сказано внизу.
Ванная комната на площади Гриммо когда-то была роскошной — во времена, когда Блэки еще не растеряли свое состояние и влияние. Сейчас от прежнего великолепия осталась только огромная чугунная ванна на львиных лапах, покрытая кое-где ржавчиной, да потускневшие зеркала в тяжелых рамах. Но вода здесь была горячая, и напор — хороший, и Гарри, войдя, первым делом повернул кран. Трубы загудели, застонали где-то в стенах, и в ванну полилась мутноватая от ржавчины вода, постепенно светлеющая, набирающая прозрачность.
Седрик закрыл за ними дверь и остановился, прислонившись плечом к дверному косяку. Просто стоял и смотрел — без неловкости, без напряжения, так, словно имел на это полное право. Гарри чувствовал его взгляд спиной, лопатками, затылком — и не знал, куда деть руки. Вдруг стало трудно дышать. Не от страха. От близости. От того, что Седрик был здесь, в двух шагах, живой и теплый, и от этого хотелось плакать, смеяться, кричать — все одновременно.
— Ты так и будешь стоять? — Гарри обернулся, и попытался вложить в голос немного ершистости, немного прежнего, школьного тона. Получилось не очень.
— Я подожду, пока ты залезешь в воду, — ответил Седрик спокойно. — А потом сяду рядом. Если ты не против.
Гарри не был против. Он вообще не был против чего бы то ни было, что Седрик собирался делать. Это пугало и успокаивало одновременно — то, насколько полно он готов был довериться человеку, которого не видел три года. Человеку, который умер у него на глазах. Человеку, который сейчас стоял в его ванной и терпеливо ждал, пока он справится с пуговицами на рубашке.
Пальцы не слушались. Дрожали. Проклятая верхняя пуговица никак не хотела выскальзывать из петли, и Гарри дергал ее, чувствуя, как нарастает глухое раздражение — на себя, на свою беспомощность, на то, что он не мог сделать даже такую простую вещь.
— Давай помогу, — Седрик оттолкнулся от косяка и подошел — не стремительно, но и не медленно, оставляя Гарри время отступить, если захочет.
Гарри не отступил.
Пальцы Седрика — длинные, ловкие — легко справились с пуговицей, потом со следующей, и следующей. Он расстегивал рубашку Гарри так, словно делал это тысячу раз — без суеты, без лишних движений, просто и естественно. Теплые костяшки иногда задевали кожу — случайно или нет? — и от каждого такого прикосновения по телу пробегала дрожь. Не от холода.
— Ты слишком худой, — заметил Седрик, когда рубашка наконец упала на пол. В его голосе не было упрека, только констатация факта и, может быть, капля беспокойства. — Совсем не ешь, да?
— Я ел, — возразил Гарри. — Только что. Суп. Ты же видел.
— Это первый раз за сколько дней?
Гарри промолчал. Ответ и так был очевиден — ребра, выпирающие под кожей, красноречивее любых слов. Он знал, что выглядит плохо. Знал, что запустил себя. Просто не видел смысла заботиться о теле, когда внутри все было мертво.
Седрик не стал развивать тему. Вместо этого он коснулся плеча Гарри — того самого, куда впивались когти акромантула на втором курсе, где остался тонкий белесый шрам. Провел по нему пальцем, легко, почти невесомо.
— Новые шрамы, — сказал он тихо. — Сколько их у тебя теперь?
— Много, — Гарри пожал плечами, отводя взгляд. — Я не считал.
— А я посчитаю, — Седрик наклонился и коснулся губами того самого шрама от акромантула. — Каждый. У меня три дня, помнишь? Времени хватит.
Вода в ванне почти достигла края. Гарри поспешно отвернулся, выключая кран, и это дало ему повод спрятать лицо — пылающее, предательски краснеющее от простого поцелуя в плечо. Черт. Ему восемнадцать, он прошел войну, он смотрел в глаза Волан-де-Морту и не отводил взгляда, а сейчас у него подгибались колени оттого, что Седрик коснулся губами его шрама.
Он скинул джинсы — те поддались легче, чем рубашка, — и быстро забрался в воду. Горячая. Почти обжигающая. Хорошо. Вода скрыла его тело, оставив на поверхности только голову и плечи, и Гарри почувствовал, как напряжение, державшее его в тисках последние несколько дней, начинает понемногу отпускать.
Седрик тем временем придвинул к ванне старый деревянный табурет — тот самый, с облупившейся краской и шаткими ножками — и сел рядом. Закатал рукава рубашки еще выше, почти до локтей. Взял с бортика ванны флакон с жидким мылом, понюхал, поморщился:
— Лаванда? Серьезно?
— Это дом Блэков, — Гарри слабо усмехнулся. — Здесь все пропитано лавандой. И молью. И старой магией. Привыкай.
— Я не против лаванды, — Седрик налил мыло на ладонь, растер между пальцами. — Просто не ожидал, что ты выберешь такой… цветочный аромат.
— Я не выбирал. Оно здесь было.
— Хорошо. Тогда пусть будет лаванда.
Он наклонился и запустил пальцы в волосы Гарри.
И это было… совершенно не так, как Гарри ожидал. Не неловко. Не странно. Руки Седрика двигались уверенно, массируя кожу головы, распределяя мыло по прядям, и это было настолько хорошо, что Гарри прикрыл глаза и едва не застонал. Никто не мыл ему голову с тех пор, как он был ребенком — да и тогда, если честно, тоже. Петуния не утруждалась такими нежностями. А теперь взрослый мужчина, его первая и единственная любовь, сидел на шатком табурете в старой ванной и намыливал его волосы, и это было, наверное, самым интимным, что с ним когда-либо случалось.
— Наклонись, — негромко скомандовал Седрик, и Гарри послушно наклонился, подставляя затылок.
Пальцы прошлись по шее, по плечам — уже без мыла, просто скользя по влажной коже, разминая узлы мышц, которые, казалось, существовали там всегда. Гарри не заметил, как начал дышать глубже. Не заметил, как перестал хмуриться. Не заметил, как на лицо выползло то самое выражение, которого оно не знало уже много месяцев — расслабленное, почти умиротворенное.
— Вот так, — пробормотал Седрик, и в его голосе была улыбка. — А теперь смывай. И давай, приводи себя в порядок окончательно. Я подожду за дверью.
— Не уходи, — вырвалось у Гарри быстрее, чем он успел подумать.
Пауза. Короткая. Всего пара ударов сердца.
— Хорошо, — сказал Седрик и откинулся на спинку стула, скрещивая руки на груди. — Тогда я здесь. Мойся.
И Гарри мылся — под его взглядом, спокойным и теплым, как свет камина. И это не было неловко. Это было правильно. Так, как должно было быть всегда — они вдвоем, в тишине, без страха и боли. Просто двое людей, которым не нужно притворяться.
Когда вода начала остывать, а кожа на пальцах сморщилась, Гарри наконец вылез из ванны и завернулся в большое махровое полотенце — тоже лавандовое, куда без этого. Чувствовал он себя странно. Чисто. Легко. Будто вместе с грязью и потом с него смыли что-то еще — слой омертвевшей кожи, защитную корку, под которой пряталось что-то живое.
Седрик протянул ему старую футболку и мягкие домашние штаны, которые каким-то непостижимым образом нашел в шкафу. Гарри оделся, не отворачиваясь, и только потом до него дошло, что он даже не подумал стесняться. С Седриком это казалось лишним.
— Идем, — Седрик взял его за руку, все так же переплетая пальцы. — Тебе нужно поспать.
— Я не хочу спать, — Гарри покачал головой, хотя на самом деле усталость навалилась на него, как тяжелое одеяло — мягко, но неумолимо. — Я хочу… побыть с тобой. Еще. Я спал три года без тебя. У меня будет целая вечность, чтобы спать.
Седрик посмотрел на него долгим взглядом, и в серых глазах что-то дрогнуло — тень, отзвук той самой боли, которую он, похоже, тоже носил в себе все это время.
— Ты не будешь спать один, — сказал он. — Я лягу рядом. И буду держать тебя, пока ты не уснешь. Обещаю.
И Гарри кивнул.
Они прошли по коридору в его спальню — маленькую, мрачноватую, с окном, выходящим на соседний дом. Кровать была не разобрана, подушка сбита в комок — Гарри не заправлял постель уже несколько недель. Но Седрика это, казалось, не смутило. Он просто откинул одеяло, взбил подушку и кивнул Гарри:
— Ложись.
Гарри лег. Матрас прогнулся под ним, простыни были прохладными и чуть влажными — в этом доме все вечно отсыревало. А потом Седрик лег рядом, поверх одеяла, не раздеваясь, и притянул Гарри к себе. Его рука легла на талию, прижимая, вторая — под голову, заменяя подушку. И Гарри, уткнувшись носом в его плечо, вдруг почувствовал, как на глаза снова наворачиваются слезы.
Не от горя. От облегчения. От того, что он не один. Что Седрик здесь, и его сердце бьется — Гарри слышал его, прижавшись ухом к груди, — и его дыхание мерно поднимает и опускает грудную клетку. Что это не сон. Что завтра он проснется, и Седрик все еще будет рядом.
— Спи, — прошептал Седрик в его макушку. — Я никуда не уйду.
И Гарри, впервые за три года, уснул без кошмаров.
Проснулся он от солнечного света — тусклого, лондонского, но все-таки света, пробивавшегося сквозь грязные стекла. В голове была удивительная, почти забытая ясность. Тело, выспавшееся впервые за долгое время, казалось легким, почти невесомым. Он повернулся на бок — и обнаружил, что постель рядом пуста.
Сердце пропустило удар. Потом еще один. Рука сама метнулась к пустому месту на матрасе — холодное.
Нет. Нет, нет, нет. Это был сон. Просто сон. Самый жестокий, самый реалистичный сон в его жизни, и сейчас он проснется по-настоящему, один в пустом доме, и…
— Доброе утро.
Гарри резко обернулся.
Седрик стоял в дверях спальни, держа в руках поднос с дымящимися чашками. Все в той же белой рубашке, слегка помятой после ночи. Волосы влажные — значит, успел сходить в душ. На губах легкая улыбка.
— Ты думал, что я исчез? — спросил он, проходя в комнату и ставя поднос на прикроватный столик. — Нет. Я же обещал. Я всегда держу слово, Поттер. Ты должен это помнить.
Гарри выдохнул. Длинно, судорожно, со всхлипом в конце.
— Я помню, — сказал он. — Просто… привычка. Ожидать худшего.
Седрик сел на край кровати и протянул ему чашку — горячий чай с молоком, именно такой, как Гарри любил. Их пальцы соприкоснулись, и это прикосновение было лучше любых слов.
— Мы будем работать над этим, — сказал Седрик. — У нас есть сегодня. И завтра. И еще один день после. А пока — пей чай. И давай подумаем, чем займемся. Я хочу, чтобы ты показал мне Лондон.
— Ты видел Лондон.
— Я видел Лондон три года назад. И я видел его из окна поезда. А теперь я хочу увидеть его с тобой. Настоящий. Живой. И хочу, чтобы ты тоже его увидел — не из темной гостиной, а с улицы. Идет?
Гарри отпил чай — обжигающий, сладкий, согревающий изнутри. Посмотрел на Седрика поверх края чашки. И впервые за долгое, бесконечно долгое время почувствовал что-то, отдаленно напоминающее предвкушение.
— Идет, — сказал он.
И слово это, произнесенное хрипловатым со сна голосом, прозвучало почти как клятва. Как обещание — себе, Седрику, всему миру, который он три года отказывался впускать в свою жизнь. Гарри сделал еще глоток чая, чувствуя, как тепло разливается по телу, добирается до кончиков пальцев, до самых дальних уголков, где еще вчера не было ничего, кроме холода и пустоты.
Седрик усмехнулся уголком губ — той самой усмешкой, которую Гарри помнил с четвертого курса, когда они тайком встречались в пустых классах и оранжереях. Тогда эта усмешка означала: «Я что-то задумал, Поттер, и тебе понравится». Сейчас, три года спустя, она означала то же самое.
— Тогда допивай чай, — сказал он, поднимаясь с кровати и потягиваясь, так что рубашка натянулась на широких плечах. — И одевайся. Лондон ждать не будет.
— Лондон никуда не денется, — Гарри отставил чашку на поднос и откинул одеяло. — Он пережил Волан-де-Морта, переживет и пару лишних минут.
— А я не переживу, — парировал Седрик. — Мне дали три дня. Я не собираюсь тратить их на ожидание, пока ты выберешь, какая футболка лучше сочетается с твоим настроением.
— Мои футболки все одинаковые.
— Вот именно. Так что выбор невелик. Поднимайся.
Гарри поднялся. Ноги держали крепче, чем вчера — сон, нормальная еда и горячая ванна сделали свое дело. Он порылся в шкафу, выудил оттуда чистую футболку (темно-синюю, не лучше и не хуже остальных), джинсы, старую кожаную куртку, которую когда-то подарил Сириус. Одевался быстро, чувствуя на себе взгляд Седрика — не оценивающий, не раздевающий, просто… присутствующий. Так смотрят на море, на огонь в камине, на вещи, которые важны не потому, что красивы, а потому, что их любишь.
— Что? — спросил Гарри, застегивая куртку.
— Ничего. Просто смотрю. Ты изменился.
— В худшую сторону.
— В другую, — Седрик покачал головой. — Ты был мальчишкой. Угловатым, порывистым, с вечно взлохмаченными волосами и взглядом, в котором горел пожар. Теперь ты… затих. Но это не навсегда. Пожар можно разжечь заново.
Он подошел ближе, взял Гарри за подбородок — легко, двумя пальцами — и повернул его лицо к свету, льющемуся из окна. Внимательно всмотрелся, будто читая что-то, написанное на коже невидимыми чернилами.
— Да, — заключил он наконец. — Определенно можно. Пошли.
Они спустились по лестнице — на этот раз вдвоем, плечом к плечу, и старые ступени скрипели уже не так жалобно. В прихожей Гарри задержался у большого напольного зеркала, затянутого паутиной трещин, и впервые за долгое время посмотрел на себя. Не мельком, не отворачиваясь с отвращением, а внимательно, как смотрел бы незнакомец.
Из зеркала на него глядел молодой мужчина с темными кругами под глазами, с ввалившимися щеками и шрамом на лбу, который, казалось, стал еще заметнее на бледной коже. Но в глазах этого мужчины — зеленых, унаследованных от матери — больше не было той стеклянной пустоты, что пугала его самого несколько дней назад. Там теплилось что-то. Слабое, неуверенное, но живое.
Седрик, уже взявшийся за дверную ручку, обернулся:
— Идешь?
— Иду.
Лондон встретил их мелкой моросью — не дождем даже, а так, водяной пылью, которая висит в воздухе и оседает на волосах крошечными бисеринками. Август в этом году выдался прохладным, серым, но Гарри вдруг поймал себя на мысли, что ему нравится эта серость. Она была настоящей. Не приторно-солнечной, не нарочито-мрачной — просто лондонской, привычной, той самой, в которой он вырос, бегая от Дурслей по Магнолиевой аллее.
Они вышли на площадь Гриммо — пустынную, как всегда по утрам. Старые дома, покосившиеся, но все еще величественные, смотрели на них темными окнами. Где-то вдалеке гудел магловский автомобиль. Пахло мокрым асфальтом и прелыми листьями — осень еще не наступила, но уже дышала в затылок.
— Куда пойдем? — спросил Гарри, засовывая руки в карманы куртки.
— А куда бы ты пошел, если бы меня не было? — Седрик прищурился, глядя на серое небо. — Если бы ты все-таки решил выйти из дома. Куда бы ты направился?
Гарри задумался. Вопрос был простым, но ответа на него он не знал. Раньше — до войны — он пошел бы в «Дырявый котел», выпить сливочного пива с Роном и Гермионой. Или в магазин близнецов Уизли, посмотреть на их новые изобретения. Или просто бродил бы по Косому переулку, глазея на витрины. Но сейчас все это казалось… чужим. Принадлежащим другой жизни, другому Гарри, который еще не видел, как умирают люди, которых он любит.
— Не знаю, — честно сказал он. — Наверное, просто пошел бы куда глаза глядят.
— Тогда пусть глядят, — Седрик легонько толкнул его плечом. — Идем. Без карты, без плана. Просто идем.
Они двинулись по тротуару, и Гарри заметил, что Седрик держится слева от него — между ним и проезжей частью. Жест старомодный, немного нелепый в современном Лондоне, но от этого не менее трогательный. Седрик всегда так делал. В Хогвартсе он шел со стороны лестницы, чтобы Гарри случайно не оступился. В Хогсмиде — со стороны дороги, чтобы принять на себя брызги из-под колес проезжающих экипажей. Маленькая привычка, которая говорила о нем больше, чем любые слова.
Они миновали несколько магловских кварталов, свернули на оживленную улицу, где гремели автобусы и сновали прохожие с зонтами. Никто не обращал на них внимания. Двое молодых людей, один в кожаной куртке, другой в белой рубашке, идут куда-то по своим делам. Никто не знал, что один из них — национальный герой, а второй — человек, вернувшийся с того света.
— Расскажи мне о них, — попросил Седрик, когда они остановились перед витриной книжного магазина — магловского, с потрепанными томиками в окне и выцветшей вывеской. — О Роне, Гермионе, остальных. Как они? Что с ними стало после войны?
Гарри прислонился лбом к холодному стеклу витрины, глядя на ряды книг, но не видя их.
— Рон и Гермиона… они вместе, — начал он. — Наконец-то. После стольких лет препирательств. Рон сделал предложение месяц назад. Гермиона сказала «да», конечно. Она сейчас работает в Министерстве, в отделе регулирования магических популяций. Пытается защищать права домовых эльфов. Рон помогает Джорджу в магазине. После того, как Фред…
Он запнулся. Имя застряло в горле, как рыбная кость. Фред. Смеющийся, неугомонный Фред, который никогда не унывал, который мог рассмешить даже в самый темный час. Которого не стало в битве за Хогвартс.
Седрик молчал. Не торопил, не задавал вопросов. Просто стоял рядом, и его присутствие было якорем, удерживающим Гарри от того, чтобы снова провалиться в темноту.
— Фред погиб, — выдавил Гарри. — В Хогвартсе. В последней битве. Джордж… он долго не мог прийти в себя. Они же были неразлучны. Но сейчас он держится. Рон помогает. Говорит, что работа — это единственное, что спасает.
— А остальные? Луна? Невилл?
— Невилл — герой, — на губах Гарри мелькнула слабая улыбка. — Он уничтожил Нагайну. Представляешь? Тот самый Невилл, который вечно терял жабу и забывал пароль от гостиной, — он отрубил голову последнему крестражу мечом Гриффиндора. Теперь он профессор травологии в Хогвартсе. Луна… Луна осталась Луной. Путешествует, ищет морщерогих кизляков, пишет статьи для «Придиры». Она была в числе тех, кто сражался в Министерстве вместе со мной. Она всегда была рядом.
— А ты? — тихо спросил Седрик. — Ты был рядом со всеми. А кто был рядом с тобой?
Вопрос повис в воздухе, тяжелый и острый, как лезвие. Гарри отвернулся от витрины, сунул руки глубже в карманы и зашагал дальше по улице. Седрик пошел рядом, не отставая, но и не пытаясь догнать, заглянуть в лицо. Он ждал.
— Никто, — сказал Гарри наконец, когда они миновали пекарню, из которой пахло свежим хлебом и корицей. — То есть… они пытались. Рон, Гермиона, Джинни, даже МакГонагалл. Все пытались. Но я… я не пускал. Я не мог. Понимаешь?
— Понимаю, — кивнул Седрик. — Ты не хотел, чтобы они видели, что с тобой стало.
— Не хотел, чтобы они знали, что я сломался, — поправил Гарри. — Они смотрели на меня и видели героя. Спасителя. А я… — он коротко, невесело рассмеялся. — Я не мог даже заснуть без кошмаров. Я вздрагивал от каждого громкого звука. Я забывал есть. Я не мог вспомнить, когда в последний раз улыбался. Какой из меня герой?
— Самый настоящий, — ответил Седрик, и голос его прозвучал неожиданно жестко. — Герои — это не те, кто не ломается. Герои — это те, кто продолжает идти, даже когда сломан. Ты продолжал. Ты дрался. Ты победил. А то, что сейчас тебе плохо — это не слабость. Это плата. И ты имеешь право на то, чтобы тебе было плохо. Имеешь право на помощь. Имеешь право на то, чтобы кто-то был рядом.
Он остановился прямо посреди тротуара, так что прохожим пришлось обходить их, недовольно бормоча что-то под нос. Взял Гарри за плечи, разворачивая к себе лицом.
— Я здесь, Гарри. Всего на три дня. Но эти три дня я буду рядом. Я буду тем, кто держит тебя. А когда я уйду… ты уже будешь знать, что можешь справляться. Что ты не один. Что есть люди, которые ждут тебя. Которые хотят быть рядом. Ты просто должен им позволить.
Гарри смотрел на него, чувствуя, как морось оседает на ресницах, как прохожие обтекают их с двух сторон, как где-то вдалеке играет уличный музыкант — что-то печальное, скрипичное, размытое шумом города. И впервые за долгое время он не чувствовал желания спрятаться обратно в темную гостиную.
— Ладно, — сказал он. — Ладно. Я попробую.
— Вот и хорошо, — Седрик отпустил его плечи, и на лице его снова появилась та самая усмешка. — А теперь веди меня куда-нибудь, где кормят. Я умер три года назад, а завтрака мне так и не дали. Только чай.
— Ты же сам принес чай.
— Это был тактический ход. Я думал, ты сам догадаешься предложить мне поесть.
— Я думал, призраки не едят.
— А я не призрак, — Седрик выразительно похлопал себя по животу. — Я, судя по всему, нечто среднее. И это нечто среднее хочет бекон. И яйца. И тосты. И кофе. Много кофе. Где тут у вас ближайшее приличное место?
Гарри невольно усмехнулся — впервые за долгое время не через силу, не натужно, а просто, почти рефлекторно. Удивительное дело — Седрик умудрялся вытаскивать из него смех даже тогда, когда, казалось бы, смеяться было не над чем.
— Тут за углом есть кафе, — сказал он, кивая в сторону переулка. — Магловское, но готовят хорошо. И кофе там действительно приличный. По крайней мере, так говорила Гермиона.
— Гермиона знает толк в кофе?
— Гермиона знает толк во всем, — Гарри пожал плечами. — Ты забыл?
— Я ничего не забыл, — Седрик бросил на него быстрый взгляд, и в этом взгляде промелькнуло что-то глубокое, личное, предназначенное только для Гарри. — Я не забыл ничего из того, что касается тебя.
Они свернули в переулок, узкий, мощеный, пахнущий жареным луком и старыми кирпичами. Кафе называлось «У Мэгги» — крошечное заведение с клетчатыми скатертями и потертыми кожаными диванчиками, затерянное между прачечной и антикварной лавкой. Над дверью мелодично звякнул колокольчик, когда они вошли.
Внутри было тепло и почти пусто — только пара ранних посетителей пили чай у окна, да пожилая женщина в вязаной шали читала газету за дальним столиком. Пахло кофе, корицей и свежей выпечкой. Где-то на заднем плане тихо играло радио — старая магловская песня, которую Гарри смутно помнил из детства.
Они заняли столик в углу, подальше от окон. Седрик тут же уткнулся в меню, написанное мелом на грифельной доске, а Гарри просто сидел, обхватив ладонями кружку с водой, и смотрел на него. Смотрел, как двигаются его глаза, читая названия блюд. Как хмурится лоб, когда он натыкается на незнакомое слово — за три года магловский мир не изменился, но Седрик и при жизни не часто в него заглядывал. Как уголки губ подрагивают в полуулыбке, когда он находит что-то знакомое.
— Ты смотришь на меня, — заметил Седрик, не поднимая глаз от меню.
— Смотрю, — согласился Гарри. — Ты против?
— Нет. Просто раньше ты смотрел иначе.
— Как?
— Как будто боялся, что я исчезну, стоит тебе моргнуть.
Гарри опустил взгляд на кружку. Вода подрагивала — пальцы, сжимавшие керамику, все еще не могли успокоиться до конца.
— Я и сейчас боюсь, — признался он.
Седрик отложил меню и накрыл ладонь Гарри своей.
— Я понимаю, — сказал он. — И это нормально. Я бы тоже боялся на твоем месте. Но я здесь, Гарри. Прямо сейчас. И я хочу яичницу с беконом. А ты?
Гарри поднял глаза, и что-то в груди дрогнуло — не больно, не страшно, просто… тепло. Простое, человеческое тепло от того, что кто-то сидит напротив, держит его за руку и спрашивает, чего он хочет на завтрак.
— Яичницу, — сказал он. — И кофе. И, наверное… тосты с джемом.
— Вот и договорились.
Подошла официантка — молоденькая девушка с усталыми глазами и пучком светлых волос на затылке. Приняла заказ, улыбнулась Седрику (тот улыбнулся в ответ — вежливо, но без интереса), бросила быстрый взгляд на Гарри и ушла, цокая каблуками по деревянному полу. Гарри проследил за ней взглядом, а когда обернулся, поймал на себе взгляд Седрика — изучающий, серьезный.
— Что?
— Думаю, — сказал Седрик. — Как много времени мы потеряли. Три года. Для меня это было… не так, как для тебя. Для меня время пролетело иначе. Но я все равно чувствую эти три года. Чувствую их в том, как ты изменился. В том, как ты говоришь. Как двигаешься. Ты стал старше, Гарри. Намного старше, чем должен быть в восемнадцать.
— Война старит, — Гарри пожал плечами.
— Не только война. Одиночество. Потеря. Чувство вины. Ты тащил все это на себе, и никто не помог тебе снять груз. Я хочу, чтобы ты знал — это не твоя вина. То, что случилось со мной. То, что случилось с другими. Ты не мог спасти всех. Ты не должен был.
Гарри помолчал, глядя на их сплетенные пальцы. Рука Седрика была теплой, сухой, надежной — такой же, какой он ее помнил.
— Я знаю, — сказал он наконец. — Вот тут, — он коснулся свободной рукой своего виска, — я знаю. Но тут, — рука переместилась к груди, — не чувствую. И это не уходит. Просто становится… тише. Иногда.
— Оно и не уйдет, — Седрик слегка сжал его пальцы. — Совсем — не уйдет. Но оно станет частью тебя. Не раной, которая кровоточит, а шрамом. Шрамы не болят. Они просто напоминают. И когда-нибудь ты сможешь смотреть на этот шрам и помнить не только боль, но и то, что было до нее. Хорошее.
Принесли заказ. Дымящаяся яичница, хрустящий бекон, тосты с маслом, две большие кружки черного кофе. Седрик тут же принялся за еду с аппетитом, который совершенно не вязался с представлениями о выходцах с того света, а Гарри смотрел на него и чувствовал, как в груди что-то медленно, неохотно разжимается. Пружина, которую он таскал в себе три года, понемногу ослабляла хватку.
— Расскажи мне о себе, — попросил он, когда Седрик расправился с беконом и перешел к тостам. — О том… ну, о том, где ты был. Если можно.
Седрик задумался на мгновение, прожевывая тост. Потом отложил хлеб на край тарелки и отпил кофе.
— Это трудно объяснить, — сказал он. — Не потому, что секрет. А потому, что у вас здесь нет подходящих слов. Там… по-другому. Не «место», не «время», не «свет» и не «тьма». Просто… иное. Как если бы ты спал и видел очень длинный, очень спокойный сон, в котором нет ничего конкретного — только покой. Я был там. И в то же время меня не было. Я наблюдал за тобой.
— Наблюдал? — Гарри чуть не поперхнулся кофе.
— Не все время, — Седрик покачал головой. — Только иногда. Когда ты был в опасности. Когда ты был на грани. Я… чувствовал тебя. Не знаю, как еще сказать. Ты был как теплая точка где-то на краю сознания. Я знал, когда тебе больно. Знал, когда ты плакал. Знал, когда ты был близок к тому, чтобы сдаться. И каждый раз я… пытался до тебя достучаться. Не уверен, что получалось.
Гарри вспомнил ночи после битвы в Министерстве. Вспомнил, как лежал без сна в больничном крыле, глядя в потолок, и вдруг чувствовал странное, ничем не объяснимое спокойствие. Как будто кто-то клал руку ему на плечо — невидимую, невесомую, но ощутимую. Он думал тогда, что это просто нервы. Или усталость. Или остаточная магия.
— Получалось, — тихо сказал он. — Я думал, что схожу с ума. Но… да. Получалось.
Седрик кивнул, будто не сомневался в ответе. Доел тост, допил кофе, отодвинул тарелку.
— А потом, — продолжил он, — мне предложили выбор. Остаться там навсегда — или вернуться. Ненадолго. На три дня. Чтобы попрощаться по-настоящему.
— И ты выбрал попрощаться.
— Я выбрал тебя, — поправил Седрик. — Попрощаться — это только слово. На самом деле я хотел увидеть тебя. Убедиться, что ты жив. Что ты справился. И еще… — он помедлил, глядя Гарри прямо в глаза, — я хотел, чтобы ты знал: я не жалею. О том, что пошел с тобой к Кубку. О том, что мы вместе коснулись портала. О том, что я оказался на кладбище. Если бы можно было все переиграть, я бы сделал то же самое.
— Седрик…
— Нет, послушай. Ты три года винил себя в моей смерти. Я знаю. Я чувствовал это даже оттуда. Так вот — прекрати. Это был мой выбор. Я пошел с тобой, потому что хотел быть рядом. Потому что ты был моим, Гарри. Моим парнем, моим человеком, моим самым важным человеком. И я ни о чем не жалею. Слышишь?
Гарри сглотнул комок в горле. За окном кафе по стеклу бежали капли — мелкая морось переросла в настоящий дождь. Люди на улице раскрыли зонты, над Лондоном нависли тяжелые тучи, но здесь, в углу маленького кафе, было светло и тихо, и слова Седрика падали в эту тишину, как камни в воду — весомо, глубоко, расходясь кругами.
— Я пытался, — сказал Гарри, когда голос наконец вернулся к нему. — Пытался не винить себя. Гермиона говорила то же самое. И крестный. И даже Дамблдор, когда я… когда я видел его в последний раз. Но у меня не получалось. Потому что это я предложил взять Кубок вместе. Если бы я этого не сделал…
— Тогда ты бы умер, — оборвал его Седрик. — Ты понимаешь это? Если бы ты коснулся Кубка один, ты бы перенесся на кладбище один. И там бы тебя и убили. Хвост, Волан-де-Морт — они бы не колебались. А со мной у тебя был шанс. Ты смог вырваться. Ты смог вернуться. Ты смог предупредить Дамблдора. Все, что случилось потом — все победы, все спасенные жизни — это случилось потому, что ты выжил. А выжил ты потому, что я был там.
Он наклонился вперед, опираясь локтями на стол. Его лицо было серьезным, сосредоточенным — таким Гарри видел его только однажды, перед Третьим испытанием, когда Седрик взял с него обещание быть осторожным.
— Я не хочу, чтобы ты помнил меня как жертву, — сказал он тихо. — Я не хочу, чтобы моя смерть была тем, что определяет твою жизнь. Я хочу, чтобы ты помнил меня живым. Помнил наши встречи в оранжерее. Помнил, как мы целовались под трибунами после твоей победы над драконом. Помнил, как ты учил меня жульничать в шахматы, и у тебя все равно ничего не получалось, потому что я слишком честный для этого. Помнил хорошее, Гарри. Не плохое. Обещаешь?
Гарри долго молчал. За окном шумел дождь. Где-то на кухне гремели кастрюлями. Пожилая женщина за дальним столиком перевернула страницу газеты. Обычные звуки обычного дня, который вовсе не был обычным.
— Обещаю, — сказал он наконец, и это слово далось ему легче, чем он ожидал. — Я попробую. Ради тебя.
— Нет, — Седрик покачал головой, и на его губах снова появилась та самая усмешка — мягкая, чуть ироничная. — Ради себя. Ты заслуживаешь помнить хорошее. Ты заслуживаешь жить, а не выживать. И я собираюсь провести остаток этих трех дней, доказывая тебе это.
Он подозвал официантку, расплатился (Гарри даже не стал спрашивать, откуда у него магловские деньги — наверное, это было частью магии, вернувшей его обратно) и поднялся из-за стола.
— Идем, — сказал он, протягивая Гарри руку. — Дождь закончился. Лондон еще не весь показан. И я хочу, чтобы ты показал мне Темзу. Я никогда не видел ее по-настоящему — только из окон Министерства.
Гарри взял его руку и поднялся. Ладонь Седрика была все такой же теплой. И мир за окнами кафе, залитый свежевымытым дождем светом, казался чуть менее серым, чем полчаса назад.
— Темза — это просто река, — сказал он. — Грязная, шумная, с кучей туристов.
— Значит, она идеально подходит для нашего первого свидания за три года, — ответил Седрик и подмигнул.
И Гарри, кажется, улыбнулся. По-настоящему.
Улыбка вышла робкой, точно солнечный луч, пробившийся сквозь затянутое тучами небо — неуверенный, короткий, но все-таки настоящий. Седрик заметил ее, конечно. Заметил и ничего не сказал — только сжал ладонь Гарри чуть крепче и потянул его к выходу из кафе, мимо пожилой женщины с газетой, мимо официантки, протиравшей стойку. Колокольчик над дверью снова звякнул, и они вышли на улицу, в свежесть умытого дождем города.
Тротуар блестел. Лужи отражали серое небо, разбитое на куски трещинами асфальта. Воздух пах озоном, мокрой листвой и чем-то сладковатым — не то цветами из соседнего палисадника, не то ванилью из кондитерской за углом. Гарри вдохнул полной грудью и вдруг понял, что дышит. Не поверхностно, не через силу, а глубоко, спокойно, как не дышал уже много месяцев. Легкие, отвыкшие от свежего воздуха, слегка покалывало.
— Далеко до Темзы? — спросил Седрик, оглядываясь по сторонам. В его взгляде читался неподдельный интерес — так смотрят путешественники, впервые попавшие в новый город.
— Пешком минут двадцать. Можно на метро, но…
— Нет. Пешком. Я хочу идти. Хочу смотреть. Хочу, чтобы ты мне все показал.
Гарри кивнул и повел его по переулку обратно к главной улице. Они миновали антикварную лавку, в витрине которой пылились старые часы и потемневшие от времени серебряные ложки. Прошли мимо прачечной, откуда пахло горячим паром и мылом. Свернули на более широкую улицу, где шумели машины и автобусы, где спешили куда-то маглы с портфелями и зонтами, где жизнь текла своим чередом, не замечая двух волшебников, шагающих по тротуару.
— Расскажи мне о Лондоне, — попросил Седрик. — Не о магическом. О твоем. О магловском.
— О моем?
— Ты же вырос среди маглов. Ты знаешь этот город так, как не знает его ни один чистокровный волшебник. Расскажи.
Гарри задумался, глядя на проносящиеся мимо красные двухэтажные автобусы. Что он мог рассказать? О чулане под лестницей? О школе, где его травили? О бесконечных летних днях, когда он прятался от Дадли и его дружков в парке за библиотекой? Это был не тот Лондон, которым хотелось делиться.
Но был и другой Лондон. Тот, который он открывал для себя украдкой — когда удавалось сбежать из дома Дурслей на несколько часов. Маленькие книжные магазинчики, где пахло старой бумагой и пылью. Кинотеатр, куда он однажды пробрался без билета и смотрел какой-то фильм про пиратов, затаив дыхание. Парк с прудом, где плавали утки, и где он кормил их крошками украденного из дома хлеба.
— Там, за тем перекрестком, — сказал он, указывая рукой, — есть парк. Не очень большой, но тихий. Я иногда приходил туда, когда… когда нужно было спрятаться.
— От Дурслей?
— От всех. От Дурслей, от мыслей, от самого себя. Там есть скамейка под старым дубом. Я сидел на ней и представлял, что я где-то далеко. В Хогвартсе, еще до того, как получил письмо. Просто мечтал, что однажды уеду из этого города и никогда не вернусь.
— Но вернулся.
— Вернулся. Потому что здесь теперь мой дом. Как бы странно это ни звучало.
Они перешли дорогу по пешеходному переходу, и Гарри машинально взял Седрика за руку, уводя его с пути торопливого велосипедиста. Простой жест — но Седрик посмотрел на него так, будто этот жест значил больше, чем самые пылкие признания. Может, так оно и было.
— Я рад, что ты вернулся, — сказал он. — И рад, что у тебя теперь есть дом. Настоящий. Даже если это мрачный особняк с лавандовым мылом.
— Он не такой уж мрачный, — возразил Гарри. — Просто старый. И там живет Кикимер. И портрет миссис Блэк, который орет, если кто-то хлопает дверью. Но да, это мой дом. Первый дом, который действительно мой. Мне его оставил Сириус.
Имя крестного прозвучало горько-сладко. Сириус тоже был мертв. Как и родители. Как и Седрик — по крайней мере, так Гарри думал до вчерашнего дня. Слишком много потерь. Слишком много пустых мест за столом.
— Расскажи о Сириусе, — тихо попросил Седрик. — Я его не знал. Только по слухам. Каким он был?
Гарри сглотнул. Рассказывать о Сириусе было все еще больно — спустя два года после его гибели рана не затянулась, просто покрылась тонкой корочкой, которая лопалась от любого неосторожного прикосновения. Но Седрик просил. И Гарри не мог ему отказать.
— Он был… как ураган, — начал он, и на губах сама собой появилась улыбка — грустная, но теплая. — Шумный, порывистый, вечно куда-то несся. Он смеялся так громко, что, наверное, было слышно на другом конце Лондона. У него был дурацкий мотоцикл — магловский, но с магическими модификациями. Он любил риск, любил приключения, любил нарушать правила. Но при этом он был… добрым. Очень добрым. Когда я жил у Дурслей и писал ему, что все плохо, он тут же придумывал способы меня забрать. Один раз даже прилетел на мотоцикле, хотя это было безумно опасно.
— Похоже на него, — заметил Седрик. — Я слышал истории о Мародерах. Говорят, они были легендарной компанией.
— Они были лучшими друзьями, — Гарри кивнул. — Сириус, мой отец, Люпин, Петтигрю… пока Петтигрю не предал их. Сириус так и не простил себе, что предложил сделать Хранителем Тайны именно его. Он винил себя в смерти моих родителей. Так же, как я винил себя в твоей.
— Мы с ним похожи, выходит.
— Выходит, да. — Гарри помолчал. — Он был единственным, кто относился ко мне не как к символу, а как к… сыну, наверное. Он даже предлагал мне переехать к нему после пятого курса. Мы планировали жить вместе. А потом…
— Министерство, — тихо подсказал Седрик. — Я слышал об этом. Слышал, как ты кричал. Даже там, где я был, это было слышно.
Гарри остановился посреди тротуара. Прохожие обходили его, недовольно бурча что-то под нос, но ему было все равно. Он смотрел на Седрика, и в груди что-то болезненно сжималось — не от горя, а от странного, горького облегчения. Кто-то знал. Кто-то слышал его крик. Он не был одинок в той комнате с аркой, когда Сириус упал за вуаль, — Седрик был с ним, пусть и незримо.
— Ты слышал? — прошептал он.
— Я слышал все, Гарри. Каждый раз, когда тебе было по-настоящему больно, я это чувствовал. И не мог ничего сделать. Это было… невыносимо. Смотреть на тебя и не иметь возможности помочь.
Они стояли друг напротив друга посреди лондонской улицы, и мир вокруг продолжал двигаться — гудели машины, звенели звонки велосипедов, где-то кричали чайки, прилетевшие с Темзы, — но для них время замерло. Гарри смотрел в серые глаза Седрика и видел в них всю ту боль, которую тот носил в себе, — боль не за себя, а за него. За Гарри.
— Прости, — вырвалось у него.
— За что?
— За то, что тебе пришлось это чувствовать. Ты не должен был. Ты уже… тебя уже не было. Ты должен был быть в покое.
Седрик покачал головой и шагнул ближе. Положил ладонь на щеку Гарри — все ту же левую щеку, где кожа была чуть шершавой от шрама, оставленного когтями акромантула.
— Покой — это не отсутствие боли, — сказал он. — Покой — это когда знаешь, что те, кого ты любишь, в порядке. Я не был в порядке, потому что ты не был в порядке. И я не мог уйти по-настоящему, пока не увижу тебя снова. Пока не узнаю, что ты справился.
— А если я не справился? — голос Гарри дрогнул.
— Справился, — Седрик погладил его по щеке большим пальцем. — Смотри. Ты стоишь здесь. Со мной. На улице Лондона. Ты выспался, поел, умылся. Ты улыбаешься — пусть пока редко. Это уже победа. Может, не последняя. Но важная.
Он убрал руку, но не отошел — остался стоять рядом, плечом к плечу. И они снова двинулись вперед, навстречу запаху реки, который становился все отчетливее с каждым шагом.
Темза появилась внезапно — просто улица кончилась, и открылось широкое пространство: серо-стальная вода, мосты, перекинутые через нее легкими арками, набережная, по которой прогуливались люди, кормящие чаек остатками булочек. Колесо обозрения Лондонский глаз возвышалось над противоположным берегом, медленно вращая свои кабинки. Чайки кричали пронзительно и нагло, пикируя к воде за объедками. Пахло рекой — немного тиной, немного солью, немного бензином от проплывающих катеров. Совершенно особенный запах, который не спутаешь ни с чем.
— Вот она, — сказал Гарри, опираясь на парапет. — Темза. Не очень впечатляющая, да?
— Она живая, — отозвался Седрик, глядя на воду. — Этого достаточно.
Он облокотился на парапет рядом с Гарри, и несколько минут они просто стояли молча, глядя, как солнечные лучи, пробившиеся наконец сквозь тучи, играют бликами на поверхности воды. Ветер трепал волосы Седрика, и Гарри поймал себя на том, что снова смотрит на него, а не на реку.
— Ты обещал, что не исчезнешь, — сказал он тихо. — Сегодня утром. Когда я проснулся, а тебя не было в постели…
— Я был в душе, — Седрик виновато улыбнулся. — Прости. Я не подумал, что ты испугаешься. Надо было оставить записку. Или просто дождаться, пока ты проснешься.
— Я не испугался, — Гарри покачал головой, хотя это было неправдой. — Просто… привычка. Ожидать, что все хорошее закончится.
— Не закончится, — Седрик повернулся к нему, опираясь локтем о парапет. — По крайней мере, не сегодня. И не завтра. У нас есть еще два дня. И я хочу, чтобы ты прожил их со мной. Не боясь. Не ожидая худшего. Просто жил.
— Легко сказать.
— А ты попробуй. — Он взял Гарри за подбородок, разворачивая его лицо к себе. — Прямо сейчас. Посмотри на меня. Что ты чувствуешь?
Гарри посмотрел. В серые глаза, в которых плясали отблески реки. В лицо, которое он помнил мальчишеским, а теперь видел взрослым. В губы, которые знали вкус его собственных губ. В руки, которые держали его, когда он падал.
— Страх, — честно сказал он. — Страх, что ты уйдешь. И радость. Радость, что ты здесь. И… — он запнулся, подбирая слово, — голод. Не к еде. К тебе. Как будто я три года не ел и только сейчас понял, что умираю от голода.
Взгляд Седрика потемнел. Не угрожающе — глубоко, как темнеет вода в реке, когда солнце уходит за облака. Он отпустил подбородок Гарри и провел пальцами по его шее — легко, едва касаясь, но от этого прикосновения по коже побежали мурашки.
— Я тоже голоден, — сказал он тихо, почти шепотом. — Я три года ждал. Три года смотрел на тебя и не мог прикоснуться. Так что я понимаю. Но мы не будем спешить. У нас есть время. И когда мы вернемся домой, — он выделил это слово голосом, — мы все наверстаем. А пока… покажи мне Лондон. Покажи, как ты жил. Я хочу знать о тебе все.
Гарри выдохнул, чувствуя, как напряжение, только начавшее скапливаться в низу живота, немного отпускает. Не исчезает — просто отступает, сворачивается клубком где-то глубоко, обещая вернуться позже.
— Хорошо, — сказал он. — Тогда идем. Я покажу тебе место, где меня нашли. Ну, после того, как Волан-де-Морт впервые попытался меня убить.
— Дом твоих родителей? — Седрик нахмурился.
— Нет. Это в Годриковой Впадине, это далеко. А здесь, в Лондоне, есть одно место… Там теперь стоит мемориал. Дамблдор рассказывал, что маглы поставили его после той ночи. Я сам там никогда не был. Но, думаю, пора.
Они отошли от парапета и направились вдоль набережной. Гарри чувствовал, как ветер с реки холодит разгоряченное лицо, и был благодарен ему за это. Он не знал, зачем предложил пойти именно туда — может быть, потому что Седрик просил показать его Лондон, а то место было частью его, Гарри, частью его истории, его потери, его самого. Может быть, потому что рядом с Седриком он чувствовал себя достаточно сильным, чтобы наконец туда пойти.
Они миновали мост, свернули в сторону от туристических троп и углубились в жилые кварталы. Здесь было тише — меньше машин, меньше людей, больше деревьев, чьи кроны нависали над тротуарами, роняя капли задержавшейся после дождя воды. Гарри вел Седрика по памяти — он никогда не был здесь, но адрес знал. Знал с тех пор, как Хагрид впервые рассказал ему о той ночи. Годрикова Лощина, 7. Но в Лондоне тоже было место — то самое, где все началось.
Они нашли его в маленьком сквере, зажатом между двумя кирпичными домами. Неприметный памятник — простая каменная плита с именами. Именами маглов, погибших в ту ночь, когда Волан-де-Морт явился в Лондон, чтобы убить младенца, о котором было пророчество. Маглы, конечно, не знали правды — они считали, что это был взрыв газа. Но имена на плите были настоящими. И среди них — Лили и Джеймс Поттер.
Гарри остановился перед плитой. Седрик встал рядом, не касаясь, но достаточно близко, чтобы Гарри чувствовал его тепло.
— Я никогда не приходил сюда, — сказал Гарри, глядя на выбитые в камне буквы. — Не знал, что они есть в этом списке. Просто слышал от Дамблдора. Он сказал, что маглы посчитали их жертвами того же взрыва. Так им было проще объяснить.
— Ты не хочешь… что-то сказать им? — осторожно спросил Седрик.
Гарри долго стоял молча. Ветер шевелил листья деревьев в сквере. Где-то далеко шумел город. Чайка, залетевшая с реки, сидела на фонаре и смотрела на них черным глазом-бусиной.
— Я не знаю, что говорить, — признался он. — Я их не помню. Только голоса — и то потому, что дементоры заставили вспомнить. Я люблю их. Я скучаю. Но я не знаю их. Я вырос без них. И все, что у меня есть — это истории, рассказанные другими. И эта плита. И шрам.
— Этого достаточно, — сказал Седрик. — Ты не обязан знать их, чтобы любить. И они бы гордились тобой.
— Думаешь?
— Уверен. Ты сражался. Ты победил. Ты выжил. И ты пришел сюда. Не каждый способен прийти на могилу родителей, которых не помнит. А ты пришел. Это уже кое-что значит.
Гарри не ответил. Он стоял и смотрел на имена — выбитые в камне, вечные, — и чувствовал, как внутри что-то успокаивается. Не исчезает. Не заживает. Просто перестает кровоточить.
Они провели у плиты еще несколько минут, а потом Гарри молча повернулся и пошел прочь. Седрик догнал его, взял за руку, и они зашагали обратно к реке, к шуму города, к жизни, которая продолжалась, несмотря ни на что.
Вечер застал их на той же набережной — уставших, но странно умиротворенных. Солнце клонилось к закату, разливая над городом золотисто-розовое сияние. Окна домов на другом берегу горели огнем. Река из серой стала перламутровой, а потом потемнела до черноты, в которой отражались огни мостов и фонарей. Лондон зажигал свои вечерние огни.
— Нам пора возвращаться, — сказал Седрик, глядя, как последний луч солнца гаснет за горизонтом.
— Не хочу, — Гарри зябко повел плечами. — Там темно. Там пусто.
— Там наш дом. И там мы будем вдвоем. Это не пусто.
Он обнял Гарри за плечи, притянул к себе, укутывая в тепло своего тела. Гарри прижался к нему, вдыхая запах — все тот же, летний, живой, — и закрыл глаза.
— Тогда идем, — сказал он.
И они пошли — по вечерним улицам Лондона, через гудящие перекрестки и тихие переулки, обратно к площади Гриммо, к старому дому Блэков, к двери, которая открывалась только для тех, кто знал секрет.
Дома их встретила все та же тишина, но теперь она не казалась Гарри враждебной. Просто дом спал. И они, стараясь не шуметь, поднялись по скрипучей лестнице на второй этаж, в спальню, где этим утром Гарри проснулся в одиночестве.
— Я никуда не уйду, — повторил Седрик, усаживаясь на край кровати. — Ложись. Я буду рядом.
Гарри лег, и Седрик лег рядом — так же, как вчера, поверх одеяла, не раздеваясь. Положил руку на талию Гарри, притягивая его ближе. И Гарри, уткнувшись лицом в его плечо, почувствовал, как усталость — хорошая, здоровая усталость прожитого дня — накрывает его мягкой волной.
— Спасибо, — прошептал он, уже засыпая. — За сегодня. За все.
— Спи, — так же шепотом ответил Седрик, целуя его в макушку. — Завтра будет еще один день. И я проведу его с тобой.
Утро пробралось в спальню тихо, почти воровато — узкой полоской света, просочившейся сквозь неплотно задернутые шторы. Луч упал на подушку, скользнул по щеке Гарри, и тот поморщился, не открывая глаз, инстинктивно зарываясь лицом глубже в тепло. В знакомое, живое тепло, которое пахло летним вечером, камином и чем-то еще — неуловимым, родным, тем, что он так боялся забыть за три года.
Седрик.
Он не исчез.
Гарри открыл глаза медленно, осторожно, будто боялся спугнуть реальность. Утро за окном было серым и тихим — лондонская морось снова висела в воздухе, но не падала, просто ждала своего часа. А Седрик лежал рядом, на боку, подперев голову рукой, и смотрел на него. Просто смотрел — без напряжения, без ожидания. Так смотрят на море. На огонь. На вещи, которые никогда не наскучат.
— Давно ты проснулся? — голос Гарри прозвучал хрипло, скомканно, как старая магловская радиопередача, которую ловишь с помехами.
— Достаточно, чтобы успеть посмотреть, как ты спишь, — ответил Седрик. — Ты во сне хмурился. Опять. Я погладил тебя по лбу, и ты перестал.
— Я не чувствовал.
— Значит, хорошо спал.
Гарри потянулся, чувствуя, как хрустят позвонки, как мышцы, отвыкшие от нормального сна, неохотно просыпаются. Он действительно спал хорошо. Вторую ночь подряд. Без кошмаров, без пробуждений в холодном поту, без крика, застревающего в горле. Просто спал, как нормальный человек, у которого нет за спиной трех лет войны и потерь.
— Который час?
— Понятия не имею, — Седрик пожал плечами. — Часы остались где-то в моей прошлой жизни. Но судя по свету — еще раннее утро. У нас куча времени.
— И что ты хочешь делать?
Седрик помолчал, глядя на него тем самым взглядом, от которого у Гарри всегда перехватывало дыхание — еще в школе, еще на четвертом курсе, когда они только начинали понимать, что между ними происходит. Взгляд глубокий, внимательный, изучающий, но при этом невероятно теплый. Взгляд человека, который знает, чего хочет, но никуда не торопится.
— Для начала, — сказал он наконец, — я хочу приготовить тебе завтрак. Настоящий. Не суп, не чай с тостами в кафе. А завтрак, который мы съедим вдвоем, на кухне, босиком, прямо в пижамах. Ты, я, яичница с беконом, свежий хлеб, может быть, блинчики, если найду муку. А потом… — он сделал паузу, и его голос стал чуть ниже, чуть интимнее, — потом я хочу провести с тобой целый день. Не выходя из дома. Просто быть рядом. Касаться тебя. Разговаривать. Молчать. Все, что захочешь.
Гарри сглотнул. От слов «касаться тебя» по коже пробежала дрожь — не от страха, не от холода, а от предвкушения, которое он почти забыл за эти годы. Он помнил прикосновения Седрика. Помнил, как тот касался его в оранжерее, за закрытыми дверями, вдали от чужих глаз. Помнил, как замирало сердце, как перехватывало дыхание, как мир сужался до одной-единственной точки — там, где их кожа встречалась.
— Это звучит… — он запнулся, подбирая слово. — Опасно.
— Опасно? — Седрик вскинул бровь.
— Для моего самоконтроля.
Уголок губ Седрика дернулся в той самой усмешке, которую Гарри так любил.
— А кто сказал, что нам нужен самоконтроль? — спросил он и, не дожидаясь ответа, откинул одеяло и поднялся с кровати. — Все. Вставай. Через полчаса жду тебя на кухне. И надень что-нибудь… удобное. Мы никуда не пойдем.
Гарри остался лежать еще на несколько мгновений, глядя, как Седрик выходит из комнаты — босиком, в мятой рубашке, с влажными после утреннего душа волосами, — и чувствовал, как внутри что-то медленно, неумолимо нагревается. Не огонь. Скорее — тлеющие угли. Те, что могут гореть часами, не вспыхивая, но согревая все вокруг.
Он поднялся. Привел себя в порядок — быстро, без обычной утренней апатии. Почистил зубы, плеснул в лицо холодной водой, пригладил волосы (бесполезно — они все равно торчали во все стороны). Надел старые домашние штаны и мягкую футболку, как велел Седрик, и босиком спустился по скрипучей лестнице вниз, на кухню.
Седрик уже колдовал там — в прямом и переносном смысле. На плите шкворчала яичница, в воздухе плавали две сковороды (одна с беконом, вторая с блинчиками), а сам Седрик, стоя спиной к двери, нарезал свежий хлеб, который каким-то непостижимым образом оказался на столе. Гарри прислонился к дверному косяку и просто смотрел.
В этом было что-то до боли домашнее. Уютное. Правильное. То, чего у него никогда не было — ни в детстве, ни в школе, ни после войны. Обычное утро. Обычный завтрак, который кто-то готовит для него. Обычный мужчина на кухне, который оборачивается через плечо и улыбается, заметив его в дверях.
— Вовремя, — сказал Седрик. — Блинчики почти готовы. Надеюсь, ты любишь с черникой. Здесь в кладовке нашлась замороженная, пришлось немного поколдовать, чтобы разморозить.
— Откуда ты знаешь, где кладовка?
— Я вчера изучил дом, пока ты спал. У меня было время. — Он ловко перевернул блинчик в воздухе, поймал его сковородой и добавил, понизив голос: — Я хотел знать, где что лежит. Чтобы утром не будить тебя вопросами.
Гарри прошел на кухню, сел за стол — на то же место, где сидел вчера, когда Седрик кормил его супом. Все было точно так же, но при этом совершенно иначе. Вчера он был разбит, грязен, пьян и уверен, что жизнь кончена. Сегодня он был чист, выспавшийся, почти спокойный, а напротив него стоял человек, ради которого он когда-то был готов умереть. И который, как выяснилось, был готов на то же самое ради него.
— Седрик, — позвал он.
— М? — тот обернулся, держа в одной руке сковороду, в другой — лопатку.
— Иди сюда.
Седрик отложил лопатку, отодвинул сковороду с огня (блинчики могли подождать) и подошел. Встал рядом, глядя сверху вниз:
— Что?
Вместо ответа Гарри взял его за руку. Просто взял — и прижался губами к костяшкам. К тем самым костяшкам, которые вчера касались его лица. Которые три года назад сжимали палочку перед Третьим испытанием. Которые держали его, когда он падал.
Поцелуй вышел легким, почти целомудренным. Но Седрик замер, будто этот простой жест значил для него больше, чем любые слова.
— Спасибо, — сказал Гарри, не отпуская его руку. — За вчера. За сегодня. За то, что ты здесь.
— Я же обещал.
— Я знаю. Но все равно спасибо.
Седрик наклонился и поцеловал его в лоб — так же легко, как вчера, как прошлой ночью, как целую вечность назад в пустом классе на четвертом этаже.
— Всегда пожалуйста, — сказал он. — А теперь дай мне закончить с блинчиками, пока они не превратились в угли. Я, конечно, вернулся с того света, но кулинарные провалы мне все еще не безразличны.
Завтрак выдался долгим, неспешным и удивительно вкусным. Яичница — идеально прожаренная, с жидким желтком, который растекался по тарелке золотистой лужицей. Бекон — хрустящий, солоноватый, с легким привкусом кленового сиропа, который Седрик где-то раскопал. Блинчики с черникой, истекающие соком. Свежий хлеб с маслом. Горячий чай — на этот раз без молока, потому что Гарри вдруг захотелось попробовать иначе.
Они ели молча, но это молчание не было неловким. Оно было наполненным — как бывает наполненной тишина между людьми, которым не нужно заполнять каждую паузу словами. Иногда их взгляды встречались, и Седрик улыбался уголками губ, а Гарри опускал глаза, чувствуя, как краснеют кончики ушей. Восемнадцать лет, герой войны, а краснеет, как школьник. Невероятно.
После завтрака они вместе убрали со стола — без магии, просто руками, передавая друг другу тарелки и чашки. Седрик мыл посуду, Гарри вытирал, и это было таким простым, таким обыденным действием, что у него щемило сердце. Вот так могло бы быть всегда. Вот так должно было быть. Обычные утра, обычные завтраки, обычное мытье посуды вдвоем — то, чего у них украли.
— О чем ты думаешь? — спросил Седрик, передавая ему мокрую чашку.
— О том, что мы могли бы быть счастливы, — ответил Гарри, не успев прикусить язык. — Там, в прошлом. Если бы не Турнир. Если бы не кладбище. Мы могли бы…
— Нет, — Седрик покачал головой и выключил воду. Вытер руки полотенцем и повернулся к Гарри лицом. — Не делай этого.
— Чего?
— Не живи в сослагательном наклонении. «Могли бы», «если бы», «должны были» — это все ловушки. Я там был, Гарри. В месте, где времени нет. И я понял одну вещь: имеет значение только то, что есть. Не то, что могло бы быть. Не то, что должно было случиться. А то, что происходит прямо сейчас. И прямо сейчас ты стоишь передо мной, живой, теплый, и я могу тебя касаться. Это единственное, что важно.
Он протянул руку и коснулся щеки Гарри — мокрой, потому что тот не успел вытереть лицо после мытья посуды. Провел большим пальцем по скуле, стирая капли воды. Потом наклонился и поцеловал — в уголок губ, легко, почти невесомо.
— Прямо сейчас, — повторил он шепотом, отстраняясь на пару дюймов, — я хочу быть с тобой. Не в прошлом. Не в будущем. Здесь и сейчас. Ты позволишь?
Гарри почувствовал, как пересохло во рту. Сердце стучало где-то в горле, мешая говорить. Он мог только кивнуть. И Седрик, все еще держа его лицо в ладонях, поцеловал снова — на этот раз по-настоящему.
Поцелуй начался медленно, почти лениво, как будто у них впереди была целая вечность. Губы Седрика были мягкими, теплыми, точно такими, какими Гарри их помнил. Он целовал неторопливо, изучающе, будто заново знакомился с каждым миллиметром. Его большой палец все еще гладил скулу Гарри, а вторая рука легла на талию, притягивая ближе, сокращая расстояние, которого и так почти не было.
Гарри ответил — сначала неуверенно, потом смелее. Его руки, до этого безвольно висевшие вдоль тела, поднялись и легли на плечи Седрика. Широкие. Твердые. Горячие даже сквозь ткань рубашки. Он чувствовал, как под ладонями перекатываются мышцы, как бьется пульс — или это его собственный пульс отдавался в кончиках пальцев?
Седрик слегка изменил угол поцелуя, и он стал глубже. Настойчивее. Его язык коснулся нижней губы Гарри — вопросительно, деликатно, спрашивая разрешения. И Гарри разрешил. Приоткрыл губы, впуская его, и мир на мгновение качнулся, теряя очертания. Не было больше ни кухни, ни старого дома, ни Лондона за окном. Были только они вдвоем, и тепло, и вкус — чай, черника, что-то еще, неуловимое, общее.
Они целовались долго, пока не кончился воздух. Когда наконец отстранились, оба дышали тяжело, неровно, и Гарри заметил, что пальцы Седрика, лежавшие на его талии, слегка подрагивают. Не от слабости. От сдерживаемого желания. От того самого голода, о котором они говорили вчера на набережной.
— Нам нужно… — начал Седрик и замолчал, глядя на губы Гарри — припухшие, влажные, манящие.
— Что? — выдохнул Гарри.
— Нам нужно замедлиться, — закончил Седрик с явным усилием. — Потому что если мы не замедлимся сейчас, я не смогу остановиться. А я хочу… я хочу, чтобы все было правильно. Не так. Не наспех, не на кухне, не между мытьем посуды и блинчиками. Ты заслуживаешь большего.
Гарри хотел возразить. Хотел сказать, что ему плевать на «правильно», что он ждал три года, что кухня — вполне подходящее место, и что единственное, чего он сейчас хочет — это чтобы Седрик не останавливался. Но что-то в глазах Седрика — темных, почти черных от расширившихся зрачков, но при этом невероятно нежных — заставило его промолчать.
— Ладно, — сказал он вместо этого, и голос его прозвучал сипло, с хрипотцой. — Замедлиться. Но… что мы будем делать?
— Все, что захочешь, — Седрик улыбнулся, и напряжение немного спало. — Можем просто сидеть на диване. Можем читать. Можем разговаривать. Я могу держать тебя за руку и рассказывать о том, как скучал. О том, как наблюдал за тобой. О том, что чувствовал. Что хочешь ты?
Гарри задумался. Чего он хотел? Если честно — он хотел продолжения. Хотел, чтобы руки Седрика касались его везде, чтобы одежда исчезла, чтобы не осталось никаких преград между ними. Но он понимал, что Седрик прав. Им нужно было время. Нужно было заново привыкнуть друг к другу. Нужно было позволить этому тлеющему огню разгораться постепенно, а не вспыхнуть и погаснуть за одну ночь.
— Я хочу лежать с тобой, — сказал он наконец. — Просто лежать. На диване. Или на кровати. И чтобы ты меня обнимал. И рассказывал. Все, что хочешь. Все, что помнишь.
— Это я могу, — кивнул Седрик и, взяв его за руку, повел из кухни в гостиную.
Гостиная встретила их все той же пыльной тишиной, но теперь она не казалась Гарри мрачной. Свет, проникавший сквозь окна, был мягким, рассеянным. Старый диван с вытертой обивкой, на который Гарри еще два дня назад смотрел с отвращением, теперь выглядел почти уютным — особенно когда Седрик устроился на нем, притянул Гарри к себе и укрыл их обоих пледом, найденным на спинке кресла.
Гарри лежал, прижавшись спиной к груди Седрика, чувствуя, как тот обнимает его — крепко, но не сжимает, давая достаточно свободы, чтобы дышать. Рука Седрика лежала на его животе, и большой палец вычерчивал ленивые узоры на ткани футболки. Дыхание — теплое, размеренное — касалось затылка Гарри, заставляя волоски на шее вставать дыбом.
— Расскажи, — попросил Гарри. — О том, как ты за мной наблюдал. Ты говорил, что чувствовал, когда мне было больно. А когда мне было хорошо? Ты это тоже чувствовал?
— Чувствовал, — голос Седрика звучал низко, успокаивающе, как далекий гром. — Это было… как теплая волна. Редко, но бывало. Когда ты смеялся. Когда ты выигрывал матчи по квиддичу. Когда ты целовал Джинни — вот это, признаться, было странно.
Гарри напрягся. Джинни. Он не думал о ней с тех пор, как Седрик появился в его гостиной. Они с Джинни расстались почти сразу после битвы — не потому, что разлюбили друг друга, а потому, что Гарри больше не мог притворяться, что он в порядке. Он ушел в себя, закрылся, и Джинни, со своей всегдашней прямотой, сказала, что подождет. Что будет рядом, когда он будет готов. Он так и не был готов.
— Прости, — сказал он. — За Джинни. Я не должен был…
— За что ты извиняешься? — Седрик фыркнул. — За то, что пытался жить дальше? За то, что искал счастья? Я был мертв, Гарри. А ты был жив. Имел полное право.
— Я не любил ее, — тихо признался Гарри, и слова эти были горькими на вкус. — То есть… я думал, что люблю. Но на самом деле — нет. Я любил тебя. Все еще любил. И это было нечестно по отношению к ней. Я не мог ей дать то, что она заслуживала. Не мог дать… всего.
— Ты был честен с ней, когда ушел. Это больше, чем делают многие.
— Ты не злишься?
— На что? На то, что ты целовал кого-то, когда меня не было в живых? — Седрик покачал головой, и Гарри почувствовал это движение — его подбородок качнулся, задевая макушку. — Нет. Я не злюсь. Я только жалею, что меня не было рядом. Что ты проходил через все это один. Что тебе пришлось искать утешения у кого-то другого, потому что меня не было.
— Теперь ты здесь.
— Теперь я здесь, — эхом отозвался Седрик. — И я никуда не уйду до конца этих трех дней. А когда уйду… — он помолчал, подбирая слова, — когда уйду, я хочу, чтобы ты помнил: ты не один. У тебя есть друзья. У тебя есть люди, которые тебя любят. И у тебя есть право на счастье. На новое счастье. Не такое, как со мной, — другое. Но счастье.
Гарри не ответил. Он не хотел думать о том, что будет после. Не сейчас. Не в эту минуту, когда его обнимали сзади, когда тепло чужого тела просачивалось сквозь одежду, когда пальцы на его животе вычерчивали бесконечные узоры, а дыхание Седрика согревало затылок. Он хотел остаться в этом мгновении. Заморозить его, как фотографию в магловском альбоме, и возвращаться к нему снова и снова, когда станет темно.
— Расскажи еще, — попросил он. — Что-нибудь хорошее. Что-нибудь из прошлого. Что ты помнишь?
Седрик помолчал, собираясь с мыслями, и Гарри почувствовал, как его губы растягиваются в улыбке где-то над ухом.
— Помню, как ты впервые попросил меня о помощи, — начал он. — Это было на втором испытании. Ты вынырнул из воды — мокрый, замерзший, с жабрами на шее, — и первым делом спросил: «Где Седрик? С ним все в порядке?» Ты даже не думал о себе. Только о других. Это меня и поразило тогда. Ты был младше, ты был соперником, ты мог бы просто радоваться своей победе. А ты беспокоился обо мне.
— Это не победа была, — возразил Гарри. — Я опоздал. Я должен был вытащить Рона, а вытащил еще и Габриэль. Дамблдор поставил мне баллы за «моральные качества».
— И правильно сделал. Потому что моральные качества — это то, что имеет значение. Не кубок. Не баллы. А то, какой ты человек. И ты был лучшим человеком из всех, кого я знал. Даже тогда. Даже четырнадцатилетним мальчишкой, который понятия не имел, во что ввязывается.
— Я и сейчас понятия не имею, во что ввязываюсь, — признался Гарри. — В жизнь. Во взрослость. В будущее. Я думал, что после войны станет легче. Что когда Волан-де-Морт исчезнет, все встанет на свои места. А стало только тяжелее. Потому что когда идет война, у тебя есть цель. У тебя есть задача. Ты просыпаешься, и ты знаешь, что делать. А теперь… теперь я просыпаюсь, и у меня ничего нет. Только пустой дом и бутылка виски.
— У тебя есть ты, — сказал Седрик. — Это не пустяк. Ты — это целая вселенная. Ты просто еще не научился в ней жить. Но научишься. Я в тебя верю.
Они замолчали. За окном морось наконец превратилась в настоящий дождь — капли забарабанили по стеклу, зашуршали по карнизу, наполнили комнату монотонным, убаюкивающим ритмом. Гарри закрыл глаза и позволил себе просто быть. Не думать. Не анализировать. Не бояться будущего. Просто быть здесь, сейчас, в объятиях человека, которого он любил больше жизни.
— Гарри? — тихо позвал Седрик через несколько минут.
— М?
— Я хочу тебя поцеловать. Сейчас. Можно?
Вместо ответа Гарри повернулся в его руках. Это потребовало некоторых усилий — диван был узким, плед мешал, и локти норовили попасть в самые неудобные места, — но в конце концов он оказался лицом к лицу с Седриком. Их носы почти соприкасались. Дыхание смешивалось. И в серых глазах напротив Гарри видел все то же самое, что чувствовал сам: желание, нежность, страх, надежду, голод — все сплетенное в тугой узел.
— Можно, — прошептал он. — Все, что хочешь. Все можно.
Седрик поцеловал его.
На этот раз медленно, тягуче, как будто у них действительно была вечность. Его губы скользили по губам Гарри — мягко, почти лениво, а руки тем временем путешествовали по спине, по плечам, по бокам, изучая, вспоминая, открывая заново. Футболка Гарри задралась, и горячие ладони коснулись голой кожи чуть выше поясницы, и от этого прикосновения Гарри выгнулся, вжимаясь ближе, не в силах сдержать тихий, сорванный звук — не то стон, не то всхлип, не то имя Седрика, растворившееся в поцелуе.
Седрик отреагировал мгновенно. Его руки сжались, притягивая Гарри еще ближе — так близко, что между ними не осталось ни дюйма пространства, что сквозь слои одежды чувствовался жар чужого тела, что сердцебиение Седрика отдавалось в груди Гарри, как эхо.
— Ты хоть представляешь, что со мной делаешь? — прошептал Седрик, отрываясь от его губ и прокладывая дорожку из поцелуев вдоль челюсти, к уху, к шее, туда, где бешено бился пульс.
— Примерно то же, что ты со мной, — выдохнул Гарри, запрокидывая голову, подставляя шею, отдаваясь этому ощущению — губы Седрика на его коже, горячие, настойчивые, оставляющие влажный след.
— Справедливо, — хмыкнул Седрик и прикусил мочку его уха — легко, игриво, но достаточно, чтобы Гарри вздрогнул и вцепился пальцами в его плечи.
Они снова целовались — на этот раз жарче, требовательнее, без той осторожной нежности, что была минуту назад. Голод, который оба сдерживали, вырывался наружу, и Гарри чувствовал, как тает его самообладание, как мир сужается до одного-единственного желания: быть еще ближе, еще теснее, еще неразрывнее.
Но Седрик снова отстранился первым. Тяжело дыша, прижавшись лбом ко лбу Гарри, он закрыл глаза и несколько секунд просто дышал.
— Я обещал, что мы не будем спешить, — напомнил он, и голос его звучал хрипло, с трудом. — Я хочу… чтобы ты был готов. Полностью. Не сейчас, потому что мы оба на взводе. А когда это будет… осознанно. Понимаешь?
Гарри понимал. Понимал, но от этого не становилось легче — тело ныло от неудовлетворенного желания, каждая клеточка требовала продолжения, и только уважение к словам Седрика удерживало его от того, чтобы просто стянуть с себя футболку и покончить с этим.
— Хорошо, — сказал он сдавленно. — Но ты хотя бы останешься здесь? Не уйдешь?
— Я не уйду, — пообещал Седрик. — Я останусь ровно настолько, насколько ты захочешь. Можешь уснуть, если устал. Я буду держать тебя.
Гарри немного помедлил, но в конце концов снова повернулся к нему спиной, устраиваясь в прежнюю позу — в кольце его рук, под пледом, под мерный шум дождя за окном. Седрик обнял его, уткнулся носом в волосы, и Гарри почувствовал, как напряжение медленно отпускает, уступая место другой, более глубокой потребности: просто быть вместе. Просто чувствовать тепло.
— Я люблю тебя, — прошептал он, закрывая глаза.
— Я знаю, — ответил Седрик. — И я тебя. Больше, чем ты можешь себе представить.
Дождь продолжал стучать по стеклу. Дом Блэков дремал, укутанный в серую лондонскую тишину. А на старом диване в гостиной двое мужчин лежали, обнявшись, и мир за окнами казался не таким уж плохим местом — по крайней мере, на эти несколько часов.
Тишина между ними была наполненной — не той, что требует слов, а той, что говорит сама за себя. Мерное дыхание Седрика за спиной, размеренное, глубокое; теплая ладонь, все еще лежащая на животе Гарри под пледом; стук сердца, который Гарри ощущал спиной, прижимаясь к груди Седрика. Все это складывалось в симфонию, которую он готов был слушать вечно.
Но внутри, под слоем умиротворения, тлело другое. То самое, что вспыхнуло на кухне, что едва не вырвалось из-под контроля на этом самом диване несколько минут назад. Желание — неутоленное, свернувшееся тугим узлом где-то в низу живота. Оно никуда не ушло. Просто затаилось, выжидая.
Гарри чувствовал его в каждом прикосновении Седрика. В том, как его большой палец продолжал вычерчивать круги на ткани футболки — теперь медленнее, почти лениво. В том, как его дыхание иногда сбивалось, становилось чуть более глубоким, будто он тоже боролся с собой. В том, как его пальцы на мгновение сжимались на животе Гарри — недостаточно, чтобы сделать больно, но достаточно, чтобы напомнить: он здесь, он хочет, он просто ждет.
Гарри повернулся.
Медленно, не разрывая объятий, он перекатился в руках Седрика и оказался с ним лицом к лицу. Диван был слишком узким для двоих взрослых мужчин, но это только работало на руку — они были прижаты друг к другу, грудь к груди, бедро к бедру, и Гарри чувствовал каждую линию тела Седрика, каждый изгиб, каждую точку соприкосновения.
— Я думал, ты уснул, — прошептал Седрик.
— Я не могу уснуть.
— Почему?
Вместо ответа Гарри подался вперед и поцеловал его. Не так, как раньше — не осторожно, не вопросительно. Уверенно. Так, как целовал его Седрик три года назад в раздевалке после второго испытания, когда думал, что может потерять его. Так, как сам Седрик целовал его сегодня — глубоко, требовательно, давая понять без слов, чего именно он хочет.
Седрик ответил мгновенно, будто только и ждал этого сигнала. Его руки, до этого расслабленно лежавшие на талии Гарри, сжались, притягивая его еще ближе — хотя ближе уже было некуда. Одна ладонь скользнула вверх по спине, забираясь под футболку, касаясь голой кожи, и Гарри вздрогнул от этого прикосновения — не от холода, от удовольствия.
— Гарри, — выдохнул Седрик в его губы, и в голосе этом было все: предупреждение, мольба, страсть, сдерживаемая с огромным трудом. — Если ты продолжишь, я не смогу остановиться.
— Я не хочу, чтобы ты останавливался, — прошептал Гарри, глядя ему прямо в глаза. — Я ждал три года. Я не хочу ждать больше ни минуты.
Что-то изменилось в лице Седрика. Будто упала последняя стена, последняя преграда, которую он воздвиг из уважения, из осторожности, из желания не навредить. Его глаза потемнели — серый цвет стал почти черным, и в этом черном горел огонь, который Гарри не видел никогда раньше. Не просто страсть. Что-то глубже. Что-то более древнее, первобытное, собственническое.
— Ты уверен? — спросил он, и голос его прозвучал низко, хрипло, с той самой ноткой, от которой у Гарри подогнулись колени еще тогда, три года назад. — Полностью уверен?
— Полностью.
Седрик смотрел на него еще мгновение — изучающе, серьезно, будто искал в зеленых глазах хоть тень сомнения. Не нашел. И тогда он поцеловал его.
Этот поцелуй был не похож на предыдущие. Не было в нем ни осторожности, ни медлительности, ни сдерживаемой нежности. Был голод. Настоящий, выжигающий, скопившийся за три года разлуки. Седрик целовал Гарри так, будто хотел выпить его без остатка — глубоко, жадно, прикусывая его нижнюю губу и тут же зализывая место укуса языком. Его руки двигались по телу Гарри уверенно, без колебаний — они знали это тело, помнили его, несмотря на три года, прошедшие с их последней близости.
Гарри застонал в поцелуй — тихо, сорванно, не в силах сдерживаться. Футболка мешала, чертова футболка, и он нетерпеливо дернул ее вверх, пытаясь стянуть через голову. Седрик помог — оторвался от его губ ровно настолько, чтобы ткань проскользнула между ними, и тут же вернулся обратно, но теперь его губы прошлись по шее Гарри, спускаясь ниже, к ключицам.
— Ты даже не представляешь, — пробормотал он между поцелуями, — как долго я этого ждал. Как долго я мечтал снова прикоснуться к тебе. Там, где я был, нельзя было чувствовать. Нельзя было хотеть. Можно было только помнить. И я помнил. Каждую секунду. Каждый дюйм твоей кожи. Каждый звук, который ты издаешь, когда тебе хорошо.
Его губы нашли впадинку между ключицами, и Гарри выгнулся навстречу, вжимаясь затылком в подушку дивана. Руки Седрика тем временем спустились ниже — к поясу его домашних штанов, но не пересекли границу, не форсировали. Просто легли на бедра, сжали их, притягивая Гарри ближе, так что их пах соприкоснулся, и сквозь слои одежды стало очевидно: Седрик хочет его так же сильно, как Гарри хочет Седрика.
— Я хочу тебя видеть, — прошептал Седрик, отстраняясь на мгновение. — Всего. Можно?
Гарри кивнул, не в силах говорить. Дыхание сбилось, сердце колотилось где-то в горле, пальцы дрожали, но он не боялся. Не Седрика. Никогда не боялся Седрика — даже тогда, на кладбище, когда тот был еще жив, а через секунду должен был умереть. Седрик был единственным человеком, с которым Гарри чувствовал себя в безопасности. С которым мог быть собой. С которым мог быть слабым, не боясь, что этой слабостью воспользуются.
Седрик помог ему снять штаны — медленно, не торопясь, давая время передумать, хотя оба знали, что Гарри не передумает. Ткань скользнула вниз, обнажая бедра, колени, щиколотки. За ней последовало белье — простое, хлопковое, ничего особенного, но Седрик смотрел на него так, будто это было самое драгоценное, что он видел в своей жизни.
— Ты прекрасен, — сказал он, и в голосе его не было лести. Только констатация факта. Только благоговение. — Ты всегда был прекрасен, но теперь… теперь ты стал старше. И в этом есть что-то… — он запнулся, подбирая слово, — что-то настоящее. Что-то, от чего у меня перехватывает дыхание.
Он наклонился и поцеловал Гарри в солнечное сплетение — туда, где кожа была особенно тонкой, чувствительной, где биение сердца отдавалось эхом. Гарри закусил губу, пытаясь сдержать стон, но стон все равно вырвался — тихий, жалобный, полный желания.
— Не сдерживайся, — прошептал Седрик, его губы двигались по животу Гарри, опускаясь все ниже, оставляя за собой влажную дорожку. — Здесь только мы. Никто не услышит. Никто не узнает. Ты можешь быть собой. Ты можешь быть громким. Ты можешь делать все, что хочешь.
— Я хочу… — Гарри облизал пересохшие губы, пытаясь сформулировать мысль, которая ускользала, растворялась в ощущениях. — Я хочу чувствовать тебя. Всего. Без преград.
— Сейчас, — пообещал Седрик. — Дай мне минуту.
Он поднялся с дивана — одного этого движения хватило, чтобы Гарри почувствовал потерю, острую, почти болезненную, — и быстро скинул с себя одежду. Рубашка полетела на пол. Брюки — следом. Белье, белое, простое, тоже исчезло, и Гарри наконец увидел его.
Полностью.
Седрик изменился. Не только лицом — всем телом. Он стал шире в плечах, мускулистее, взрослее. На груди и животе проступили мышцы, которых не было в семнадцать лет — не показные, не накачанные специально, а заработанные жизнью, движением, временем. Темные волосы на груди спускались вниз, к паху, и Гарри проследил за ними взглядом — ниже, еще ниже, туда, где его ждало доказательство того, что Седрик хотел его так же отчаянно, как и он сам.
— Иди ко мне, — прошептал Гарри, протягивая руку.
Седрик вернулся на диван — осторожно, стараясь не придавить Гарри своим весом, хотя диван был слишком узок, и их тела все равно сплелись в тесный клубок. Кожа к коже. Горячая к горячей. Сердце к сердцу. И это было… совершенно. Лучше, чем Гарри помнил. Лучше, чем он мог себе представить.
Они целовались снова, и теперь между ними не было никаких преград. Руки Гарри скользили по спине Седрика, ощущая каждый мускул, каждую впадинку, каждый шрам — новые шрамы, которых не было раньше, должно быть, оставленные временем, проведенным где-то за гранью. Седрик тоже изучал его тело — медленно, методично, будто картографировал незнакомую местность. Его пальцы прошлись по шраму на лбу. По шраму на руке от василиска. По шраму на груди от медальона-крестража. По десятку мелких отметин, которые Гарри и сам не мог вспомнить, откуда они взялись.
— Мое сокровище, — прошептал Седрик, и слово это прозвучало не пафосно, не вычурно, а интимно, как что-то, предназначенное только для них двоих. — Мой Гарри. Ты так много пережил. Слишком много. А теперь позволь мне позаботиться о тебе.
Он перевернул Гарри на живот — мягко, но уверенно, не оставляя сомнений в том, кто сейчас ведет. И Гарри подчинился с готовностью, которой сам от себя не ожидал. Он не привык отдавать контроль. Война научила его всегда быть настороже, всегда держать оборону, всегда ждать удара. Но с Седриком все было иначе. С Седриком он мог отпустить. Мог довериться. Мог просто быть.
Подушка дивана пахла пылью и лавандой — вездесущая лаванда старого дома Блэков. Гарри уткнулся в нее лицом, чувствуя, как Седрик устраивается позади него. Теплые ладони легли на его ягодицы, сжали их, массируя, разводя в стороны. Губы Седрика коснулись его позвоночника — сначала шейного позвонка, потом ниже, между лопатками, потом еще ниже, к пояснице, и каждое прикосновение отзывалось электрическим разрядом, пробегающим по нервам.
— Я буду нежным, — пообещал Седрик, и его дыхание коснулось чувствительной кожи чуть выше копчика. — Но если тебе будет больно или некомфортно, скажи. Сразу же. Обещаешь?
— Обещаю, — выдохнул Гарри. — Но я не боюсь боли. Я…
— Знаю, что не боишься, — перебил его Седрик, и в голосе его проскользнула та самая нотка — не упрек, но что-то близкое к печали. — Ты слишком долго терпел боль. Слишком долго считал, что заслуживаешь ее. Это не так. Ты заслуживаешь удовольствия. Наслаждения. Экстаза. И я тебе это дам. Доверься мне.
Он призвал смазку невербальным заклинанием — Гарри даже не заметил, где лежала его палочка, но холодная, скользкая субстанция вдруг коснулась его кожи, и он вздрогнул. Пальцы Седрика — длинные, ловкие — начали подготавливать его, медленно, осторожно, с той самой основательностью, которая была свойственна Седрику во всем, что он делал. Один палец. Второй. Растяжение — не боль, но давление, странное, непривычное после трех лет воздержания. Гарри закусил губу, пытаясь расслабиться, и Седрик, почувствовав его напряжение, остановился.
— Дыши, — прошептал он. — Глубоко. Медленно. Я не сделаю тебе больно.
Гарри вдохнул. Выдохнул. Еще раз. Мышцы, сжатые в тугой узел, начали понемногу расслабляться, и пальцы Седрика двинулись глубже, находя ту самую точку, от прикосновения к которой перед глазами вспыхнули звезды.
— О боже, — выдохнул Гарри, и это прозвучало почти как молитва.
— Не бог, — усмехнулся Седрик, но голос его дрожал, выдавая, что он сам едва сдерживается. — Всего лишь я. Но я рад, что тебе нравится.
Его пальцы двигались ритмично, растягивая, лаская, подготавливая. Гарри стонал в подушку, сминая ткань руками, и каждое движение Седрика внутри него отзывалось волной удовольствия, прокатывающейся от копчика до кончиков пальцев. Это было мучительно хорошо. Слишком хорошо. Он хотел большего.
— Пожалуйста, — прошептал он, не узнавая собственного голоса — хриплого, срывающегося, полного отчаянной мольбы. — Седрик. Пожалуйста.
— Что «пожалуйста»? — спросил Седрик, и в его голосе была улыбка. — Скажи мне. Словами. Я хочу услышать, чего ты хочешь.
Гарри зажмурился. Это было невыносимо — признаваться вслух, облекать в слова то, что пульсировало в каждой клеточке тела. Но Седрик просил. И Гарри не мог ему отказать.
— Я хочу, чтобы ты вошел в меня, — сказал он, и щеки его запылали. — Я хочу чувствовать тебя внутри. Я хочу, чтобы ты заполнил меня. Я хочу быть с тобой одним целым. Пожалуйста, Седрик. Не заставляй меня ждать.
На мгновение воцарилась тишина. Только дождь за окном. Только их дыхание — тяжелое, рваное. Только бешеный стук сердца Гарри, отдающийся в ушах.
А потом Седрик выдохнул — длинно, прерывисто, будто сам только что принял какое-то важное решение. Он убрал пальцы, и Гарри почувствовал пустоту — острую, болезненную, — но только на мгновение. Потому что уже в следующую секунду что-то большее, горячее, твердое прижалось к нему, и Седрик начал входить.
Медленно.
Дюйм за дюймом.
Давая время привыкнуть.
Гарри застонал — громче, чем раньше, не в силах сдерживаться. Ощущение наполненности было ошеломляющим. Три года. Три года его тело не знало ничего, кроме собственных пальцев, собственных фантазий, собственного одиночества. А теперь Седрик был здесь, внутри него, и это было правильно, это было так, как должно было быть всегда, и от осознания этого на глаза навернулись слезы.
— Ты в порядке? — тут же спросил Седрик, останавливаясь. Его голос был напряженным, сдавленным — он сдерживался из последних сил.
— Да, — выдохнул Гарри. — Да. Продолжай. Не останавливайся. Пожалуйста.
И Седрик продолжил.
Он двигался медленно, нежно, но с той самой мужской силой, о которой Гарри мечтал все эти годы. Его бедра прижимались к ягодицам Гарри с каждым толчком, руки держали его за бока, не давая соскользнуть с узкого дивана, а губы — его губы не переставали покрывать поцелуями плечи, шею, затылок Гарри, все, до чего могли дотянуться.
— Мой, — прошептал он между поцелуями. — Мой Гарри. Моя драгоценность. Мое сокровище. Ты даже не представляешь, как я тебя люблю.
Гарри не мог ответить. Слова застряли где-то в горле, растворились в стонах и всхлипах, которые он больше не пытался сдерживать. Каждое движение Седрика внутри него отзывалось эхом в каждой клеточке тела, и мир за пределами дивана перестал существовать. Не было ни дома, ни Лондона, ни дождя за окном. Были только они вдвоем. Только этот ритм. Только это единение.
Седрик нашел его точку удовольствия — ту самую, от прикосновения к которой перед глазами вспыхивали звезды, — и теперь каждый его толчок попадал точно в цель. Гарри вскрикнул, выгибаясь навстречу, вжимаясь лицом в подушку, чтобы хоть как-то приглушить звуки, которые вырывались из его груди. Но Седрик не позволил.
— Не прячься, — прошептал он, наклоняясь к самому уху Гарри. Его дыхание было горячим, прерывистым. — Я хочу тебя слышать. Хочу знать, что тебе хорошо. Хочу слышать каждый звук. Не лишай меня этого.
И Гарри перестал сдерживаться.
Он стонал в голос — громко, развратно, так, как никогда раньше. Слова, которые срывались с его губ, были бессвязными, перемежались именем Седрика и мольбами не останавливаться. Его пальцы вцепились в подлокотник дивана с такой силой, что побелели костяшки. Тело двигалось в такт толчкам Седрика, встречая их, требуя большего, глубже, сильнее.
— Вот так, — выдохнул Седрик, и его голос сорвался, когда Гарри сжался вокруг него особенно сильно. — Да. Вот так. Ты такой… невероятный. Такой… совершенный. Я не могу… я…
Он не договорил. Вместо этого он ускорил темп, и теперь его движения стали более резкими, более глубокими, но все еще нежными — та самая грубость отчаянной страсти, которая не имеет ничего общего с жестокостью. Это была грубость мужчины, который провел три года без своей второй половины и наконец-то нашел ее снова. Грубость любви, которая сильнее смерти.
Гарри чувствовал, как внутри него нарастает волна. Та самая, которую он помнил по прошлым разам — еще там, в Хогвартсе, в их тайных укрытиях. Волна, которая начиналась где-то в низу живота и поднималась все выше, захлестывая с головой, заставляя забыть обо всем на свете.
— Я сейчас… — прошептал он. — Седрик. Я сейчас…
— Давай, — прошептал Седрик в ответ, и его рука скользнула по животу Гарри вниз, обхватывая его плоть, двигаясь в том же ритме, в том же темпе. — Вместе. Давай вместе. Я с тобой.
И Гарри кончил.
С громким, сорванным криком — именем Седрика на губах. Его тело выгнулось дугой, пальцы вцепились в подлокотник с такой силой, что ткань затрещала, и мир на несколько мгновений перестал существовать. Было только удовольствие — острое, всепоглощающее, выжигающее все мысли и страхи. Было только тепло Седрика внутри и снаружи, его руки, его дыхание, его голос, шепчущий что-то ласковое.
Седрик кончил следом — с глухим стоном, уткнувшись лицом в плечо Гарри. Его тело содрогнулось, и Гарри почувствовал, как его наполняет тепло — еще одно доказательство того, что Седрик был здесь, был настоящим, был его.
Несколько минут они лежали неподвижно, пытаясь отдышаться. Сердца колотились в унисон — Гарри чувствовал биение Седрика спиной, чувствовал, как оно постепенно замедляется, выравнивается. Пот капал с виска на подушку. Тело ныло приятной, сладкой болью.
Седрик вышел из него — медленно, осторожно, — и Гарри не смог сдержать тихого вздоха сожаления. Пустота, оставшаяся после него, была почти физической. Но Седрик тут же обнял его, притянул к себе, перекатывая на бок, так что они снова оказались лицом к лицу.
— Ты в порядке? — спросил он, вглядываясь в лицо Гарри. Его глаза снова стали серыми — теплыми, живыми, обеспокоенными.
Гарри не ответил сразу. Он смотрел на Седрика — на его раскрасневшиеся щеки, на припухшие губы, на влажные волосы, прилипшие ко лбу, — и чувствовал, как внутри разливается что-то огромное, светлое, невыразимое словами.
— Я люблю тебя, — сказал он наконец. — Я так сильно тебя люблю, что это почти больно. Но это хорошая боль. Самая лучшая боль на свете.
Седрик улыбнулся — той самой улыбкой, от которой у Гарри всегда перехватывало дыхание.
— Я тоже тебя люблю, — сказал он. — И это тоже хорошая боль. Лучшая.
Он поцеловал Гарри в лоб — легко, нежно, совсем не так, как несколько минут назад. Этот поцелуй был о другом. О заботе. О благодарности. О тихом, глубоком счастье, которое не нуждается в громких словах.
— Я принесу полотенце, — сказал он, начиная подниматься. — И воды. Тебе нужно попить.
— Не уходи, — Гарри вцепился в его руку. — Пожалуйста. Еще несколько минут. Просто побудь со мной.
Седрик замер, глядя на него сверху вниз. Потом кивнул и снова лег, притягивая Гарри к себе.
— Хорошо, — сказал он. — Я здесь. Я никуда не уйду.
За окном продолжал идти дождь. Лондон жил своей жизнью — шумели машины, гудели автобусы, спешили куда-то люди под зонтами. А в старом доме на площади Гриммо, на узком диване в пыльной гостиной, двое мужчин лежали в объятиях друг друга, и время для них остановилось.
Гарри закрыл глаза, уткнувшись носом в шею Седрика, и впервые за долгое, бесконечно долгое время почувствовал, что он дома. Не в доме. Не в здании. А дома — в руках человека, который любил его больше жизни. Больше смерти. Больше всего.
Они лежали так долго — может быть, несколько минут, может быть, целую вечность. Время в старом доме Блэков текло по своим законам: то растягивалось, как патока, то сжималось в тугую пружину. Дождь за окном то усиливался, барабаня по стеклу с новой силой, то стихал до едва слышной мороси. А они все лежали — сплетенные, влажные, никак не желающие разорвать контакт кожи к коже.
Первым пошевелился Седрик. Его рука, до этого расслабленно лежавшая на бедре Гарри, скользнула вверх — по изгибу талии, по ребрам, по груди. Остановилась там, где под ладонью гулко и ровно билось сердце.
— Живое, — прошептал он, и в голосе его было что-то похожее на благоговение. — Твое сердце. Я помню его стук. Он мне снился. Там, где я был, нельзя было слышать. Но я все равно слышал. Вот это — твое сердце. Я узнал бы его из тысячи.
Гарри открыл глаза и встретился с ним взглядом. Серые глаза были совсем близко — руку протяни, хотя протягивать не требовалось, они и так лежали нос к носу. В них больше не было той голодной, собственнической тьмы, что горела несколько минут назад. Было что-то другое. Покой. Тихая, глубокая радость. И под ней — угли, которые еще не погасли. Которые только и ждали дуновения, чтобы вспыхнуть снова.
— Твое сердце тоже бьется, — сказал Гарри. — Я чувствую его. Здесь.
Он накрыл ладонь Седрика своей, прижимая ее крепче к груди.
— Я боялся, что оно исчезнет. Что ты исчезнешь. Что все это — сон, галлюцинация, шутка моего больного разума.
— Я настоящий, — Седрик слегка сжал пальцы, и это простое движение было лучшим доказательством. — Я здесь. И я никуда не уйду, пока не истечет время. А время еще есть. У нас есть сегодня. И завтра. И я хочу…
Он замолчал на полуслове, и что-то изменилось в его лице. Легкая тень пробежала по серым глазам — не тревога, не печаль, скорее вопрос. Словно он обдумывал, как сказать то, что собирался сказать.
— Что? — спросил Гарри.
— Я хочу тебя снова, — признался Седрик, и голос его стал ниже, глубже, интимнее. — Это… ненормально, наверное. Мы только что были вместе. Ты, должно быть, устал. Тебе, наверное, нужно отдохнуть, прийти в себя. Но я смотрю на тебя — и не могу думать ни о чем другом. Это как жажда. Как будто я три года провел в пустыне, и теперь, когда нашел воду, не могу напиться.
Гарри почувствовал, как по телу пробегает дрожь — предвкушение пополам с чем-то еще, более острым, более темным. Он тоже хотел. Несмотря на усталость. Несмотря на сладкую боль в мышцах. Он хотел Седрика снова — может быть, даже сильнее, чем в первый раз. Потому что теперь он знал, каково это. Потому что тело помнило каждое прикосновение и требовало повторения.
— Я не устал, — сказал он. — То есть… устал, но не настолько, чтобы отказаться. Если ты хочешь…
— Я хочу, — перебил его Седрик. — Но на этот раз… — он помолчал, и его рука скользнула с груди Гарри выше, к шее, к подбородку, приподнимая его лицо. — На этот раз я хочу по-другому. Не так нежно. Не так осторожно. Ты позволишь?
Гарри сглотнул. В горле вдруг пересохло. Он понимал, о чем говорит Седрик. Понимал по его взгляду — потемневшему, интенсивному. По тому, как его пальцы сжались на подбородке чуть крепче, чем раньше. По тому, как его дыхание участилось, хотя он только что лежал совершенно спокойно.
— Как именно? — спросил он, и голос его прозвучал хрипло.
— Я хочу… больше, — Седрик наклонился и коснулся губами его уха, и от этого прикосновения по коже побежали мурашки. — Я хочу держать тебя крепче. Хочу целовать тебя так, чтобы оставались следы. Хочу, чтобы ты чувствовал меня еще долго после того, как я уйду. Не из жестокости. Не чтобы сделать больно. А чтобы ты помнил. Чтобы ты знал — ты мой. Был моим. Будешь моим. Даже когда меня не станет.
Его губы переместились на шею Гарри — туда, где бился пульс, где кожа была особенно тонкой и чувствительной. Он не поцеловал — прикусил. Легко, едва ощутимо, но достаточно, чтобы Гарри вздрогнул и застонал.
— Да, — выдохнул он, запрокидывая голову, подставляя шею, отдаваясь этому ощущению. — Да. Я хочу так. Хочу, чтобы ты…
— Что?
— Хочу, чтобы ты был… собой. Настоящим. Не сдерживался. Я не стеклянный. Я не сломаюсь. Я три года ждал тебя. Я хочу всего. Всего, что ты можешь мне дать.
Седрик отстранился — всего на несколько дюймов, ровно настолько, чтобы заглянуть в лицо Гарри. Его глаза были серьезными, изучающими. Он искал — сомнение, страх, неуверенность. Не нашел. Тогда он кивнул — коротко, решительно — и одним быстрым движением поднялся с дивана.
— Тогда не здесь, — сказал он, протягивая Гарри руку. — Диван слишком узкий для того, что я хочу сделать. Идем.
— Куда?
— В спальню. В твою спальню. Там кровать шире. И стены толще. И я хочу, чтобы тебе было удобно. По крайней мере, поначалу.
От этих слов — «поначалу» — у Гарри снова пересохло во рту. Он вложил ладонь в руку Седрика и позволил поднять себя с дивана. Ноги держали нетвердо — не от слабости, а от предвкушения, которое пульсировало в каждой клеточке. Они поднялись по лестнице — все так же скрипучей, все так же темной, — и Гарри заметил, что Седрик не отпускает его руку. Держит крепко, почти до хруста в костяшках. И это было хорошо. Это было правильно. Это обещало то, чего он ждал.
В спальне было темно — дождь за окном закрыл небо тяжелыми тучами, и даже узкая полоска света, обычно пробивавшаяся сквозь шторы, исчезла. Седрик зажег свечи — не магией, а простым щелчком пальцев, потому что его палочка осталась где-то внизу. Желтый, дрожащий свет разлился по комнате, выхватывая из темноты старую мебель, скомканное одеяло, подушку, все еще хранившую вмятину от их утреннего пробуждения.
— Ложись, — сказал Седрик, и это было не просьбой.
Гарри лег. Матрас прогнулся под ним, простыни были прохладными, но ему не было холодно. Ему было жарко — изнутри, от желания, от предвкушения, от того, как Седрик смотрел на него, стоя у кровати. Смотрел сверху вниз — на его обнаженное тело, на припухшие от поцелуев губы, на шею, где уже начал проступать первый, еще бледный засос.
— Ты даже не представляешь, как ты выглядишь сейчас, — сказал Седрик, и голос его был низким, грудным, с той самой хрипотцой, которая сводила Гарри с ума. — Раскрасневшийся. Растрепанный. Мой. Ты выглядишь как мое. И я хочу, чтобы ты был моим. Полностью. Без остатка.
Он лег рядом — не так, как раньше, не осторожно. Уверенно, весомо, придавливая Гарри своим телом к матрасу, и это давление было не пугающим, а возбуждающим. Тяжесть. Тепло. Сила, которая не угрожала, а обещала. И Гарри подался навстречу, обхватывая его ногами, притягивая ближе.
— Тогда сделай меня своим, — прошептал он, глядя в серые глаза, которые теперь казались почти черными в полумраке. — Я ждал этого три года. Не заставляй ждать дольше.
Седрик поцеловал его.
Этот поцелуй был другим. Не нежным. Не вопросительным. Он был требовательным, голодным, почти агрессивным. Его язык ворвался в рот Гарри без предупреждения, без деликатности, и Гарри ответил с той же жадностью, с тем же отчаянием. Их зубы столкнулись, дыхание смешалось, и Седрик застонал в поцелуй — низко, гортанно, совершенно не сдерживаясь.
Его руки не оставались на месте. Они двигались по телу Гарри — не гладили, а сжимали, мяли, оставляли следы пальцев на боках, на бедрах, на плечах. Там, где его ладони прикасались, кожа горела. И Гарри хотел еще. Хотел, чтобы эти руки были везде. Хотел, чтобы они сжали его крепче, сильнее, чтобы наутро остались синяки — доказательство того, что эта ночь была настоящей.
Седрик оторвался от его губ и спустился поцелуями ниже — по подбородку, по шее, по ключицам. Там, где раньше его губы были нежными, теперь они были требовательными. Он целовал с нажимом, с языком, с легкими укусами, от которых Гарри вздрагивал и всхлипывал. А потом — оставил первый засос.
Не легкий, как раньше. Настоящий. Губы Седрика втянули кожу над ключицей, и Гарри почувствовал, как лопаются крошечные капилляры, как кровь приливает к этому месту, оставляя темный, багровый след. Он зашипел сквозь зубы — не от боли, от удовольствия, смешанного с остротой ощущения. Его пальцы вцепились в волосы Седрика, то ли отталкивая, то ли притягивая еще ближе.
— Еще, — прошептал он. — Пожалуйста. Еще.
И Седрик дал ему еще.
Он покрывал тело Гарри поцелуями и засосами — шею, плечи, грудь, живот, внутреннюю сторону бедер. Каждый новый след был темнее предыдущего, и с каждым новым следом Гарри чувствовал, как внутри него нарастает волна. Не та, что вела к разрядке, — другая. Волна принадлежности. Волна правильности происходящего. Будто Седрик ставил на нем метки, клеймо, знак того, что он здесь был. Что он любил. Что Гарри — его, а он — Гарри.
— Посмотри на себя, — пробормотал Седрик, отстраняясь на мгновение, чтобы полюбоваться делом своих губ. — Ты прекрасен. Ты так прекрасен, что у меня сердце останавливается. Вот здесь, — он коснулся пальцами темного пятна на шее Гарри, — и здесь, — второе, на плече, — и здесь, — третье, у самого соска. — Ты будешь смотреть на них в зеркало и вспоминать меня. Вспоминать, что ты мой. Что ты был моим. Что никто и никогда не заберет это у нас.
— Никто и никогда, — эхом отозвался Гарри, и голос его сорвался, когда Седрик снова прикусил кожу — на этот раз над ребрами, там, где она была особенно чувствительной. — Ах! Седрик…
— Тебе больно?
— Нет. Не останавливайся.
Седрик не остановился. Его руки тем временем спустились ниже — к ягодицам Гарри. Он сжал их крепко, сильнее, чем раньше, разводя в стороны, и Гарри почувствовал себя открытым, уязвимым, полностью выставленным напоказ. Но страха не было. Было только желание. Только голод. Только потребность в том, чтобы Седрик заполнил его снова.
— На этот раз, — сказал Седрик, и его дыхание было горячим на внутренней стороне бедра Гарри, — я не буду таким нежным. Я хочу, чтобы ты чувствовал меня. Чтобы ты помнил меня. Чтобы завтра, когда ты сядешь на стул, ты вспомнил, кто был внутри тебя. Ты готов к этому?
— Да, — выдохнул Гарри. — Я готов. Я хочу этого. Я хочу тебя.
Седрик не стал ждать. Не стал медлить с подготовкой — на этот раз она была быстрой, уверенной, без той осторожной нежности, что была в первый раз. Смазка — невербальное заклинание, холодная вспышка, и вот уже пальцы внутри Гарри, два сразу, растягивают, готовят. Гарри застонал, вжимаясь лицом в подушку, и Седрик накрыл его тело своим, придавливая к матрасу.
— Нет, — сказал он, и его голос прозвучал властно, требовательно. — Я хочу видеть твое лицо. Хочу смотреть тебе в глаза. Перевернись.
Гарри перевернулся на спину, и Седрик тут же оказался сверху — между его разведенных ног, нависая над ним, заполняя собой весь мир. Его глаза горели в полумраке, как угли, и в них было что-то первобытное, мужское, собственническое. Что-то, от чего у Гарри перехватило дыхание.
— Вот так, — прошептал Седрик, входя в него.
Не медленно. Не дюйм за дюймом, как в первый раз. Уверенно. Глубоко. До самого конца, пока его бедра не прижались к бедрам Гарри. И это было — о, Мерлин, — это было именно то, чего Гарри хотел, сам того не осознавая. Полнота. Наполненность. Ощущение того, что Седрик внутри него, вокруг него, везде.
— Да! — вскрикнул Гарри, и крик этот эхом отозвался от стен спальни. — Да, да, да…
Седрик начал двигаться.
На этот раз его ритм был быстрее, резче, мощнее. Он не пытался быть нежным — он брал то, чего хотел, то, что принадлежало ему по праву, и Гарри отдавал с готовностью. Каждый толчок выбивал воздух из легких. Каждое движение заставляло Гарри хвататься за простыни, за плечи Седрика, за что угодно, лишь бы удержаться на краю реальности. Он стонал — громко, не сдерживаясь, как и просил Седрик, — и голос его срывался, превращаясь в бессвязные мольбы и всхлипы.
Седрик не молчал. Его губы были у самого уха Гарри, и слова, которые он шептал — низкие, хриплые, интимные, — заставляли Гарри дрожать не меньше, чем его движения.
— Мой, — шептал он, вбиваясь в тело Гарри с каждым словом. — Мой мальчик. Мое сокровище. Моя драгоценность. Ты чувствуешь меня? Чувствуешь, как я заполняю тебя? Как я беру тебя? Ты мой. Скажи это. Скажи, что ты мой.
— Я твой, — выдохнул Гарри, и это было единственное, что он мог сказать. Единственное, что имело значение. — Твой. Весь твой. Полностью. Навсегда. Седрик… пожалуйста… еще… глубже…
И Седрик дал ему глубже.
Он подхватил Гарри под бедра, приподнимая его, меняя угол проникновения, и теперь каждый толчок попадал точно в ту самую точку, от которой перед глазами взрывались фейерверки. Гарри уже не контролировал себя — его тело извивалось под Седриком, встречая каждое движение, требуя большего, и с губ срывались звуки, о существовании которых он даже не подозревал. Стоны. Вскрики. Имя Седрика, повторяемое снова и снова, как молитва.
— Посмотри на меня, — потребовал Седрик, и Гарри с трудом сфокусировал взгляд на его лице. — Я хочу видеть твои глаза. Хочу видеть, как ты кончаешь. Хочу, чтобы ты знал, кто делает это с тобой. Кто любит тебя так сильно, что это разрывает его изнутри.
Гарри смотрел. Не мог отвести взгляд. Серые глаза Седрика были бездонными, темными, полными такой любви и такой страсти, что это было почти невыносимо. И под этим взглядом, под этими движениями, под этими словами он почувствовал, как волна накрывает его с головой.
— Я сейчас… — прошептал он. — Седрик. Сейчас.
— Давай, — прорычал Седрик, ускоряя темп. — Давай, мой хороший. Кончай для меня. Я хочу это видеть. Я хочу это чувствовать.
И Гарри кончил.
На этот раз — с криком, сорванным, хриплым, почти звериным. Его тело выгнулось дугой, вжимаясь в Седрика, пальцы вцепились в его плечи, оставляя царапины, и мир взорвался белым светом. Он чувствовал, как Седрик продолжает двигаться внутри него — сквозь спазмы, сквозь дрожь, — и от этого ощущения волна только усиливалась, затапливая его, унося куда-то за грань реальности.
Седрик кончил через несколько секунд — с глухим, гортанным стоном, который Гарри почувствовал всем телом. Его бедра содрогнулись в последнем, особенно глубоком толчке, и тепло разлилось внутри Гарри, и это было так правильно, так хорошо, так совершенно, что на глаза снова навернулись слезы.
Они замерли. Дыхание — рваное, тяжелое — постепенно выравнивалось. Пот стекал по вискам, по груди, смешиваясь с потом друг друга. Сердце колотилось где-то в горле, отдаваясь в ушах глухим стуком. Седрик все еще был внутри Гарри, не желая выходить, не желая разрывать эту связь, и Гарри был ему за это благодарен.
— Я люблю тебя, — прошептал он, когда к нему вернулась способность говорить. — Я так сильно тебя люблю. Я не знал, что так бывает. Я думал… я думал, что та нежность, в первый раз — это предел. А это… это было еще лучше. По-другому, но лучше.
Седрик улыбнулся — устало, счастливо, — и наконец вышел из него, осторожно, стараясь не сделать больно. Лег рядом, притянул Гарри к себе, укрывая их обоих одеялом, которое каким-то чудом все еще оставалось на кровати.
— Ты невероятный, — сказал он, целуя Гарри в висок. — Ты дал мне то, о чем я даже не смел мечтать. Там, за гранью… я думал, что больше никогда не почувствую этого. Никогда не прикоснусь к тебе. Никогда не буду внутри тебя. А теперь… теперь у меня есть это. Ты дал мне это. Спасибо.
Гарри повернулся к нему лицом и прижался губами к его лбу. К его векам. К кончику носа. К губам.
— Тебе не за что благодарить, — сказал он. — Ты дал мне то же самое. Ты дал мне жизнь. Ты дал мне надежду. Ты дал мне себя. Это больше, чем я заслуживаю.
— Ты заслуживаешь всего, — Седрик покачал головой. — Всего мира. Всего счастья. Всего, что я могу тебе дать, и даже больше. И я хочу, чтобы ты помнил об этом. Когда меня не будет — помни. Ты не сломлен. Ты не разрушен. Ты жив, и ты имеешь право на радость. Обещай мне, что будешь помнить.
Гарри молчал, глядя на него. Потом кивнул.
— Обещаю, — сказал он. — Я попробую. Ради тебя.
— Ради себя, — поправил Седрик. — Ради себя.
За окном дождь наконец стих. Тучи начали расходиться, и сквозь них пробился первый робкий луч закатного солнца. Комнату залил оранжевый, теплый свет, и в этом свете Седрик казался почти нереальным — золотистым, сияющим, как видение из другого мира.
Гарри прижался к нему теснее, чувствуя, как усталость — глубокая, всепроникающая, но приятная — накрывает его мягкой волной. Тело ныло. На шее, на плечах, на груди расцветали засосы и следы укусов. Завтра они станут темными, багровыми, видимыми. Завтра он будет смотреть на них в зеркало и вспоминать эту ночь. Но это будет завтра. А сейчас…
Сейчас он закрыл глаза и уснул в объятиях человека, которого любил больше всего на свете.
Пробуждение пришло не сразу — сначала были только ощущения. Тепло, окутывающее тело, как кокон. Мерное дыхание где-то над ухом. Рука, тяжело лежащая поперек груди. Запах — знакомый, родной, ни с чем не сравнимый. Запах Седрика, смешанный с запахом их общей ночи.
Гарри открыл глаза.
За окном занимался рассвет — третий рассвет с тех пор, как Седрик вернулся. Небо над Лондоном было бледно-розовым, подкрашенным золотом по краям, и облака, еще вчера тяжелые и серые, теперь казались легкими, почти невесомыми. Дождь закончился. Мир за окном выглядел умытым, свежим, готовым к чему-то новому. И Гарри знал, что это значит.
Третий день. Последний.
Он повернул голову и встретился взглядом с Седриком. Тот уже не спал — просто лежал, подперев голову рукой, и смотрел на Гарри с тем самым выражением, которое Гарри видел каждое утро эти три дня. Нежность. Покой. Легкая грусть, спрятанная глубоко в серых глазах, но все равно заметная, если знать, куда смотреть. А Гарри знал.
— Ты не спал, — сказал Гарри. Это был не вопрос.
— Не хотел тратить время на сон, — ответил Седрик. Его голос звучал тихо, но в нем больше не было той утренней хрипотцы, с которой он просыпался вчера. Будто он уже принял что-то внутри себя. Будто он был готов. — У меня было всего три дня. Глупо тратить их на то, чтобы спать.
Гарри сглотнул. Слова «у меня было» — в прошедшем времени — ударили его под дых. Он знал, что этот момент настанет. Знал с самого начала, с той секунды, когда Седрик появился в его гостиной и сказал: «Мне дали всего несколько дней». Но знать и принять — разные вещи. Знание не делает боль меньше. Знание не готовит тебя к тому, чтобы отпустить.
— Когда? — спросил он, и голос его прозвучал глухо, сдавленно.
— На рассвете, — Седрик кивнул в сторону окна. — У нас есть еще немного времени. Может быть, час. Может быть, чуть больше. Я не знаю точно. Но я хочу провести это время с тобой. Не плача. Не прощаясь. Просто… с тобой.
Гарри сел на кровати. Одеяло сползло, обнажая его грудь, и он заметил, как Седрик скользнул взглядом по темным пятнам на его коже — по засосам, по следам укусов, по отметинам, которые останутся еще надолго. Взгляд у него был странный. Не грустный, не жадный — скорее, благоговейный. Так смотрят на произведение искусства, которое создал сам и которое видишь в последний раз.
— Ты обещал, что не будешь плакать, — напомнил Седрик, и уголок его губ дернулся в той самой усмешке. — И я обещал, что не уйду со слезами. Мы оба держим свои обещания, помнишь? Ты — гриффиндорец. Я — хаффлпаффец. Мы — люди слова.
— Я не буду плакать, — сказал Гарри, хотя в горле уже стоял комок. — Но ты должен кое-что мне пообещать. Напоследок.
— Что?
— Обещай, что там, где ты будешь… тебе будет хорошо. Что ты будешь в покое. Что ты не будешь больше скучать.
Седрик помолчал. Его взгляд стал серьезным, глубоким — таким, каким он был там, на кухне, когда говорил о своем возвращении. Потом он взял лицо Гарри в ладони и прижался лбом к его лбу, как делал уже столько раз за эти три дня.
— Обещаю, — сказал он. — Там, куда я уйду, нет боли. Нет тоски. Есть только покой и свет. И еще — любовь. Моя любовь к тебе никуда не денется, Гарри. Она останется. Здесь, — он коснулся пальцами виска Гарри, — и здесь, — ладонь переместилась на грудь, туда, где билось сердце. — Я всегда буду с тобой. Просто… по-другому.
— По-другому — это не так, как я хочу, — прошептал Гарри.
— Знаю. Но иногда «по-другому» — это все, что у нас есть. И это не мало. Это много. Ты просто еще не понял.
Они сидели так несколько минут — лбами друг к другу, дыша одним воздухом, — и Гарри изо всех сил старался запомнить каждую деталь. Тепло ладоней Седрика на своих щеках. Шероховатость его кожи. Запах — уже не летнего вечера, а их спальни, их ночи, их близости. Биение сердца, которое он чувствовал кончиками пальцев, когда положил руку на грудь Седрика. Все это нужно было сохранить. Законсервировать. Спрятать глубоко внутри, чтобы потом, когда наступит темнота, доставать и согреваться.
— Идем, — сказал Седрик, отстраняясь. — Не хочу провести последний час в постели. Это было бы слишком… банально. Давай спустимся вниз. Я приготовлю чай. Как в то утро — помнишь?
— Помню, — Гарри слабо улыбнулся. — Ты принес поднос с чашками. Я подумал, что ты исчез, а ты просто пошел за чаем.
— Вот и сейчас я не исчезну, пока не попрощаюсь, — пообещал Седрик. — Ты услышишь мои последние слова. Увидишь меня до самого конца. Я не уйду, пока ты не будешь готов.
— Я никогда не буду готов.
— Тогда я уйду, когда нужно будет уйти. Но ты будешь знать, что я ушел. И ты будешь знать, что я тебя любил. Это самое главное.
Они оделись — молча, не спеша, помогая друг другу с пуговицами и складками одежды, как делали это все три дня. Седрик выбрал ту же белую рубашку, в которой появился в первый вечер, и Гарри заметил, что она все еще слегка помята после их ночи на диване. Это было странно трогательно — видеть его в той же одежде, в какой он вернулся с того света. Будто круг замыкался.
Они спустились на кухню — по скрипучей лестнице, через темный коридор, мимо портрета миссис Блэк, которая на удивление молчала, будто чувствовала важность момента. На кухне все еще пахло вчерашними блинчиками и чаем, и Гарри на мгновение прикрыл глаза, впуская в себя этот запах, этот момент, эту последнюю частичку их общей жизни.
Седрик зажег огонь под чайником — на этот раз без магии, просто повернул ручку плиты. Достал две чашки, пакетики с чаем, молоко. Двигался он медленно, почти медитативно, и Гарри понял: он тоже запоминает. Тоже сохраняет в себе каждую мелочь — скрип половиц, блики огня на кафельной плитке, тихое позвякивание ложки о край чашки.
— Знаешь, о чем я жалею? — спросил Седрик, не оборачиваясь.
— О чем?
— Что мы не успели сделать так много обычных вещей. Сходить вместе в кино — я так и не понял, что это такое, но ты рассказывал. Поехать куда-нибудь на поезде. Посидеть в парке на скамейке, кормить уток. Поспорить о том, как правильно развешивать носки после стирки. Вся эта ерунда, из которой состоит жизнь. Мы не успели пожить вместе. По-настоящему.
Гарри подошел к нему и обнял со спины, прижимаясь щекой к его лопаткам. Рубашка была мягкой, теплой от тела, и он чувствовал, как под ней бьется сердце. Еще бьется. Еще живое. Еще с ним.
— Мы успели главное, — сказал он. — Мы успели полюбить друг друга. И мы успели попрощаться. Не у всех есть даже это.
Седрик накрыл его руки своими и на мгновение замер. Чайник засвистел, но он не двинулся, чтобы его выключить. Просто стоял, прижимая ладони Гарри к своей груди, и дышал.
— Ты стал мудрым, — сказал он наконец. — Три года назад ты бы так не сказал. Три года назад ты бы спорил, злился, кричал, что это несправедливо.
— Я и сейчас так думаю, — признался Гарри. — Это несправедливо. То, что случилось с тобой — несправедливо. То, что мы получили только три дня — несправедливо. Но я научился жить с несправедливостью. Война научила. Ты научил.
Седрик выключил чайник, разлил кипяток по чашкам и повернулся в кольце рук Гарри. Теперь они стояли лицом к лицу, так близко, что их носы почти соприкасались.
— Я хочу, чтобы ты кое-что для меня сделал, — сказал он. — Когда я уйду.
— Что?
— Не запирайся снова. Не возвращайся в ту темную гостиную с бутылкой виски. Ты провел там слишком много времени. Теперь у тебя есть другое. У тебя есть эти три дня. Есть эти стены, которые видели нас вместе. Есть следы на твоей шее, которые еще неделю будут напоминать обо мне. Живи, Гарри. Не выживай — живи. Выйди на улицу. Напиши Рону. Ответь Гермионе на ее письма. Сделай что-нибудь — не для меня, для себя. Потому что ты этого заслуживаешь.
Гарри молчал, чувствуя, как комок в горле растет, ширится, мешает дышать. Он обещал не плакать. Он должен сдержать обещание.
— Я попробую, — выдавил он.
— Нет, — Седрик покачал головой. — Не «попробую». «Сделаю». Попробовать — это дать себе право отступить. А я хочу, чтобы ты пообещал мне. По-настоящему. Словами.
Гарри глубоко вдохнул. Выдохнул. Посмотрел в серые глаза — все еще живые, все еще теплые, все еще смотрящие на него с любовью.
— Обещаю, — сказал он. — Я не запрусь. Я выйду к людям. Я буду жить. Ради тебя. И ради себя.
— Вот и хорошо, — Седрик улыбнулся и поцеловал его в лоб — легко, почти невесомо. — А теперь давай пить чай. У нас еще есть несколько минут. Я хочу, чтобы ты рассказал мне что-нибудь хорошее. Что-то, что ты планируешь сделать. Что-то, чего ты ждешь.
Они сели за стол — на те же места, где сидели в первое утро, когда Гарри был разбит и пьян, а Седрик только начинал вытаскивать его из темноты. Чай был горячим, сладким, с молоком — именно таким, как Гарри любил. И он говорил. Рассказывал о том, как хочет навестить Рона и Гермиону в их новой квартире. О том, что давно не летал на метле — может быть, стоит организовать товарищеский матч по квиддичу. О том, что в «Дырявом котле» подают отличный тыквенный пирог, и он сто лет его не пробовал. О маленьких, обыденных вещах, из которых состоит жизнь. О будущем, в которое он почти перестал верить, но теперь, благодаря Седрику, начинал видеть снова.
Седрик слушал. Задавал вопросы. Улыбался. И Гарри видел, как за окном светлеет небо, как розовый цвет сменяется золотым, как удлиняются тени на кухонном полу. Время утекало, как песок сквозь пальцы, и он ничего не мог с этим поделать. Но он мог сделать так, чтобы эти последние минуты были наполнены не слезами, а словами. Не отчаянием, а надеждой.
Когда чай был допит, а небо за окном стало совсем светлым, Седрик поднялся. Гарри знал, что сейчас произойдет. Знал с самого начала. И все равно оказался не готов.
— Пора, — сказал Седрик. Голос его был спокойным, но в нем звенела та самая нота, которую Гарри слышал в первый вечер. Боль. Сдерживаемая, спрятанная глубоко, но все равно живая. — Мне нужно идти.
Они вышли из кухни и направились в гостиную — в ту самую комнату, где все началось. Где три дня назад Гарри сидел на полу с бутылкой огневиски, а Седрик появился из ниоткуда, как дар, как чудо, как ответ на молитву, которую Гарри даже не осмеливался произнести. Теперь здесь было светлее — утреннее солнце заливало комнату золотом, и пыль, танцующая в его лучах, казалась волшебной.
Седрик встал в центре гостиной — на том самом месте, где появился. Гарри стоял напротив, всего в двух шагах, но эти два шага вдруг показались ему пропастью.
— Я не хочу, чтобы ты уходил, — сказал он. Это было глупо. По-детски. Но он не мог не сказать.
— Я знаю, — Седрик посмотрел на него с нежностью, от которой щемило сердце. — Я тоже не хочу уходить. Но я должен. И ты должен остаться. Так устроен мир. Мы оба знали, что так будет.
Он подошел к Гарри — не к центру комнаты, а к нему, — и взял его лицо в ладони. Поцеловал. Этот поцелуй был другим. Он был последним, и оба это знали. В нем была вся любовь, которую они не успели прожить. Вся нежность, которую они не успели подарить. Все слова, которые остались несказанными. Седрик целовал Гарри медленно, бережно, будто тот был самой большой драгоценностью в его жизни. Будто он хотел запомнить вкус его губ навсегда. И Гарри целовал его в ответ, чувствуя, как по щекам текут слезы — он все-таки не сдержал обещание, но сейчас это было неважно.
Когда они отстранились, Седрик улыбнулся. На его глазах тоже блестели слезы, но он не плакал — просто позволял им быть.
— Помни, — сказал он. — Ты — самое лучшее, что случилось со мной в жизни. И в смерти. И везде между. Ты — мое сокровище. Моя драгоценность. Мой Гарри. И я люблю тебя. Всегда любил. Всегда буду любить.
— И я тебя, — прошептал Гарри. — И я тебя.
Седрик отошел к центру комнаты. Воздух вокруг него начал меняться — тот самый холод, чистый, как ночной ветер над заснеженным полем. Тот самый едва слышный звон, будто где-то далеко уронили хрустальный бокал. Свет вокруг него стал ярче, золотистее, и на мгновение Гарри показалось, что он видит сквозь Седрика — не его внутренности, не кости, а что-то другое, светящееся, бесконечно прекрасное.
— Живи, — сказал Седрик, и голос его прозвучал уже как будто издалека, хотя он стоял всего в нескольких футах. — Живи, Гарри. Будь счастлив. И помни — я всегда с тобой.
Вспышка света. Не ослепительная, не пугающая — мягкая, как рассвет. А потом — ничего. Только пустая гостиная, залитая утренним солнцем. Только пыль, танцующая в воздухе. Только запах — летний, теплый, — который медленно таял, уступая место привычному аромату старого дома.
Гарри стоял посреди комнаты и смотрел на место, где только что был Седрик. Слезы текли по его щекам, но он не пытался их остановить. Он дал себе минуту. Одну минуту на то, чтобы оплакать потерю. Чтобы почувствовать всю боль, которая пришла на смену теплу. Чтобы попрощаться — по-настоящему, всем сердцем.
А потом он вытер лицо рукавом, глубоко вздохнул и подошел к окну. Раздвинул тяжелые шторы — впервые за долгие месяцы. Солнечный свет хлынул в комнату, заливая каждый угол, каждую трещину на старых обоях, каждую пылинку в воздухе. Мир за окном был живым. Шумели машины, кричали чайки, спешили куда-то люди. Лондон жил своей жизнью, и Гарри вдруг понял, что хочет быть частью этой жизни.
Он подошел к столу, где лежал старый пергамент и засохшее перо. Написал короткую записку — всего несколько слов: «Гермиона, Рон, я в порядке. Давайте встретимся сегодня. Я расскажу вам все. Гарри».
Он отправил ее с совой — старой школьной совой, которая дремала на насесте в углу, — и подошел к зеркалу. Посмотрел на себя. На свое лицо, на котором больше не было той стеклянной пустоты. На засосы и следы укусов, расцветающие на шее и плечах. На шрам на лбу, который всегда будет с ним, но больше не определяет его.
— Живи, — прошептал он своему отражению. — Живи.
И, впервые за долгое, бесконечно долгое время, он знал, что сделает это.
Он взял куртку — ту самую, подаренную Сириусом, — и вышел из дома. Дверь старого особняка на площади Гриммо закрылась за ним, но впервые за много месяцев этот звук не был похож на лязг тюремных ворот. Он был похож на начало.
На улице было солнечно и свежо. Пахло мокрой листвой, выхлопными газами и горячим хлебом из пекарни за углом. Гарри стоял на крыльце и смотрел на небо — чистое, голубое, бесконечное, — и где-то там, за облаками, за гранью, за пределом, доступным живым, он чувствовал: Седрик смотрит на него. Седрик улыбается. Седрик знает, что он справится.
И он справится. Не сразу. Не легко. Но справится. Потому что у него есть три дня, которые изменили все. Потому что у него есть любовь, которая сильнее смерти. Потому что он пообещал.
Гарри улыбнулся — по-настоящему, открыто, так, как не улыбался уже много лет, — и шагнул навстречу новому дню.