Флоренция
Апрель, 1881г
Мастерская была залита тем самым золотисто-пыльным светом, который Чонгук обожал и называл нетленным. Невесомый тюль прозрачной вуалью шелестел ветром у окна, через которое то и дело пыталась пробраться городская суета. Но просторная комната, насквозь пропитанная сладковатым запахом красок, не позволяла нарушить единение, став временным укрытием для творца и его музы. Окутанный сияющим очарованием и светом, Чимин сидел на высоком табурете, не отводя карамельных глаз от увлеченного лица напротив. – Ещё немного, – голос Чонгука звучал из-за мольберта ровно, почти монотонно. Его разум был полностью поглощён мыслями о завершении портрета. – Не шевелись. Тень под скулой сейчас идеальна. Чимин позволил себе на мгновение украсить лицо задумчивой улыбкой. Чонгук талантливейший из мастеров. Он говорит о тенях, как о разумных созданиях, проживающих свою собственную жизнь. Боится их спугнуть неловким движением руки и переносит на холст с неизменными аккуратностью и трепетом, заставляя изображение обрести душу. Чимин знает, что и в этот раз выйдет нечто, способное стереть грань между красками и явью. – Совсем чуть-чуть, любовь моя, – заверил Чонгук, замечая уже слегка уставший взгляд напротив. Мягкие щетинки кисти, скользя по холсту, звучали как далёкий, назойливый шёпот. Это был единственный звук, верный признак того, что Чонгук творит. Что он счастлив, заполняя безликое пространство безмолвными эмоциями оттенков на его палитре. И в данное мгновение это счастье зависело от полной неподвижности Чимина и теней, играющих с его внешностью. Юноша украдкой взглянул на Чонгука. Тот продолжал шлифовать неточности в своем неудержимом стремлении достичь идеала, всматриваясь в холст с таким интенсивным, поглощающим вниманием, что забывал моргать. В этом взгляде не было ни капли неуверенности или стыда, желания или тепла. Но было преклонение. В моменты полного погружения в работу, когда весь мир отступал, он будто совершал тихую литургию на заготовленной доске. Чимину порой становилось совсем неловко восседать на алтаре, созданном руками молодого гения. От долгой неподвижности мышцы шеи начинали ныть, посылая неприятные волны боли по телу. Чимин хотел встряхнуть головой, сбросить оцепенение, но не посмел. И вовсе не из-за просьбы художника, а из-за того, как на него смотрел Чонгук. Этот взгляд снимал кожу, стирал границы между телесным и духовным, оставляя лишь идеальные тени и фактуры, которые нужно было запечатлеть. Под этим взглядом Чимин чувствовал, как исчезает. Не как человек, а как гипотетическая проблема: слабость, зуд, усталость, желание пошевелиться и размять конечности. Оставалась только удобная, бесплотная, вечная форма. И он ненавидел эту форму. Где-то внутри неё, как в затхлом саркофаге, задыхался живой человек, жаждавший, чтобы его наконец увидели. Чонгук не просто рисовал, он с каждым мазком заключал его в святилище собственного восхищения. И самая пугающая правда этого восхищения в том, что на алтаре не будет места для живого Чимина. Только для этого застывшего в своей абсолютной форме, идеально хрупкого, удобного для поклонения воплощения. Юноша чуть прихватил пухлую губу зубами, ощутив, как пробежали по спине нетерпеливые мурашки. Поцелуй меня вместо того, чтобы рисовать! Отложи кисть, загляни в глаза, позволь, наконец, нам обоим почувствовать себя счастливыми. Но вместо слов, Чимин лишь глубже вдохнул и замер безмолвной статуэткой, стараясь не испортить "идеальную тень под скулой". Скоро Чонгук отложил кисть, отодвинул в сторону мольберт, чьи ножки, сопротивляясь, издали глухой протяжный звук. Наконец, закончив, он выдохнул и откинулся на короткую спинку рабочего стула. Он умиротворено улыбался. Завитки на его челке кокетливо заигрывали с воображением Чимина, а блестящие удовлетворенностью глаза, блуждающие по его, Чимина, лицу, обещали завести в самую чащу, непролазные дебри, где теряют себя. Но юноша не страшился этой липкой и густой темноты, он желал её. Чонгук не двинулся с места, замирая в этом моменте удовлетворения, дыхание было глубоким, а грудная клетка, прикрытая невесомой тканью белой рубашки, красиво вздымалась. Он кинул взгляд на скрывающееся за крышами ослепляющее пятно. – Даже солнце сдалось перед твоей красотой. Голос его звучал обволакивающе мягко, почти сонно. Он не ожидал ответа. Скорее, наивно озвучивал мысль, пришедшую ему в голову, как если бы поэт, наблюдающий за гуляющим меж налитых жизнью деревьев ветром, захотел поделиться прекрасным наблюдением. Чимин, наконец, позволил себе шевельнуться, вытягивая длинные ноги в идеально скроенных брюках. Почти издав стон облегчения и почувствовав, как холодные мурашки побежали от острых коленей вниз к чувствительным ступням, облаченным в дерзкие монки, он чуть поморщился. Юноша все еще сидел на этом неудобном высоком табурете и чувствовал себя одновременно освобождённым и странно опустошённым. Под взглядом Чонгука, но, к счастью, уже без необходимости сохранять неподвижность, он словно возвращался в собственное тело, но оно казалось чужим после часов забвения. – Ты преувеличиваешь, – Чимин повёл плечом, разгоняя онемение. – Оно каждый день проделывает этот путь. – Почему бы тогда ему не светить в небе вечно? Чимин смотрел на Чонгука и по расслабленному морганию, по уверенным движениям руки, потирающей стойку отставленного мольберта было понятно, что ему не нужен был ответ на этот вопрос. Он уже давно для себя нашёл единственно верный. – Просто глядя на тебя, оно каждый день разочаровывается в своей яркости. Чонгук произнес это с такой абсолютной и неподкупной искренностью, что любое обвинение в лести разбилось бы об эту интонацию. Он действительно так думал. Он действительно видел Чимина именно так – существом, перед которым меркнет само светило. Чимин моргнул. Прямота этого признания, его безыскусная, почти наивная, но хлёстко режущая сердце жестокость заставила его на секунду задержать дыхание. Он хотел рассмеяться, освобождая лёгкие, отшутиться, спрыгнуть с табурета и встряхнуть мужчину за плечи. Но вместо этого он почему-то остался сидеть, наблюдая чужое восхищение. – Мой двоюродный дядя астроном пришел бы в ужас, услышь он это. Голос прозвучал ровно, ни в коем случае не сухо, однако было что-то чужое, что-то совсем далёкое для жизнерадостной и романтичной натуры Чимина, чему он и сам удивился. Он не желал показаться утомленным или холодным. Он просто защищался от этой слепой любви, которая смотрела на него своими тусклыми от пелены глазами и видела не человека, а сияние. Чонгук рассмеялся, растягивая губы и обжигая счастливыми морщинками у глаз. Смех заполнил мастерскую, смешался с медовым светом заката, и на одно мгновение всё стало просто и хорошо. Чимин выдохнул через приоткрытые губы, немного нервно, но одновременно с этим облегчённо, словно избавляясь от сдерживаемого в горле напряжения. – Твой дядя должен знать, – начал Чонгук, всё ещё улыбаясь, – если его солнце погаснет, ему не стоит переживать, потому что у этого мира ещё есть ты. И тот, кто будет любоваться тобой с должным восхищением. И он снова обратился к нему с тем самым взглядом. Чимин растянул губы в ответной улыбке. Ровно настолько, чтобы короткие тёмные волоски на предплечьях Чонгука зашевелились от пробирающих мурашек и он не заметил разочарованной пустоты в глазах напротив. Они вдвоём, опьянённые друг другом уже так давно, что невозможно вспомнить, когда привязанность перестала быть выбором и стала просто частью воздуха, смотрели друг на друга влюблёнными глазами. Но абсолютно по-разному. Когда-то лишь мысль о взаимности согревала обоих. Эти мысли были как тёплое молоко перед сном, как луч солнца после холодной ночи в одиночестве. Чимин ловил их, порхающих под закрытыми веками, сворачивался в них клубком и засыпал счастливым. Теперь они стали слишком громкими и слишком частыми. Их стало слишком много. Как и восхищённых слов Чонгука, их тоже было удушающе много, и все об одном и том же. Как ты прекрасен. В тебе ноль изъянов. Ты “и свет во тьме светит, и тьма не объяла его”. Они звучали как мантра, которую Чонгук повторял больше даже себе, чтобы не забыть. Но постепенно Чимин начал задыхаться в этой мантре, заглушающей его собственные чувства. Ему хотелось других слов. Или хотя бы спасительной тишины на двоих. Или хотя бы прикосновения, чуткого и чувственного, которое не было бы случайным. Он сидел, слегка ссутулившись от усталости, но в этой позе не было неуверенности. Напротив, с каждой их встречей готовность созревала и подкатывала к горлу горячей, набирающей мощь волной. Пальцы сами собой сжимали край табурета, и Чимин поймал себя на мысли, что ему нужно двигаться. Сейчас, пока эти слова, пропитанные восхищением, не задушили его окончательно. – Можно я взгляну? – голос прозвучал ровно, почти буднично. – Ты тоже изменился, когда писал это. Чонгук поднял на него глаза. Чимин уже скользнул с табурета, легко и плавно, как будто вся эта сцена была им отрепетирована вплоть до поворота щиколотки, скрытой от чужих глаз под серой тканью. Тонкая сорочка идеально облегала плечи, и в умирающем свете Чимин казался сотканным из того же пепла, что лежал за окном. – Может быть, – голос Чонгука дрогнул, когда Чимин приблизился. – Трудно оставаться прежним, когда столько времени смотришь на что-то… – он выдохнул, – безупречное. Чимин остановился у мольберта, чуть склонив голову. На холсте был он. Сотканный любимыми руками из мазков, из света и из той самой безупречности, о которой Чонгук говорил с таким трепетом. В этом портрете было всё, чего мужчина от него ждал. И вместе с тем ничего, чего хотел он сам. – На холсте он действительно выглядит неотразимым, – тихо сказал Чимин, разглядывая своё отражение в красках. Ему самому было невдомек, почему язык отказывается называть парня на картине громким Я. Перед ним был тот Чимин, которого в нем видит его возлюбленный, и сердце охватывала жалящая иррациональная ревность к пропитавшемуся запахами канифоли и мела листу. – Как и в жизни, – немедленно из-за плеча отозвался Чонгук. Чимин обернулся. Художник сидел на своём стуле, запрокинув голову, и смотрел на него снизу-вверх с выражением, от которого у Чимина внутри всё сжималось. Беззащитный восторг. – Чонгук… Он обошёл мольберт и встал позади. Руки сами легли на короткую спинку стула, согревая дерево, а затем – на плечи, легко и совсем невесомо. Чимин наклонился, делая вид, что всё ещё рассматривает картину, на самом деле ловя каждый миллиметр реакции под своими пальцами. И абсолютно одеревеневшее, подобно спинке стула, тело напряглось и замерло в ожидании под теплыми прикосновениями. Как струна, которую перетянули, досадно проговорил внутренний голос. Плечи стали жёсткими под тонкой тканью рубашки, дыхание на секунду остановилось, а потом он дёрнулся, мелко, почти незаметно, и замер неподвижной статуей. Как будто боялся, что любое движение спугнёт невидимую птицу, севшую ему на плечо. Смятение заставило юношу беспокойно замереть вслед за Чонгуком. Тишина в мастерской загустела, как мёд, стала такой же вязкой, как скипидар, которым пахло от остывающих холстов. Он чувствовал под пальцами чужое напряжение, чужой страх и любовь. И это нервное мгновение, расщепляющее его нутро на части, где одна, дрожа от робости и томления, говорит о сдержанности и понимании, а другая, запертая в слишком тесной тишине и ожидании, – просит о внимании, подталкивает шагнуть вперед. Медленно он начал обходить стул. Руки скользнули с плеч, но Чимин не убрал их, он просто перемещал их, ведя кончиками пальцев по чужой спине, по вороту рубашки – совсем рядом с загорелой шеей, оказываясь слишком близко. Он хотел заглянуть в глаза, хотел, чтобы Чонгук увидел собственное отражение в глазах напротив. Но стоило Чимину предстать перед ним, готовым обнажить не только душу, поймать чужой взгляд и сделать последний вдох перед шагом, который мог бы сделать их предельно близкими друг к другу, – Чонгук вскочил. Стул, качнувшийся от резкого толчка, едва не опрокинулся, и Чонгук перехватил его, не глядя, ставя на место и делая спасительный шаг за него. Он не смотрел на Чимина, его взгляд перепрыгивал с одного предмета на другой, нервно ощупывая, перебирая. Он смотрел куда-то в сторону, на окно, на холст, на свои руки - куда угодно, только не в эти карамельные глаза, в которых читалось растерянное отчаяние. – Давай я помогу тебе одеться, – выдохнул Чонгук и, не дожидаясь ответа, почти побежал к кушетке у входа. Чимин остался смотреть перед собой в пустоту, растерянный и покинутый. Антрацитовый кашемир в чужих руках казался последним оплотом реальности. Чонгук вернулся так же стремительно, как убежал, и замер напротив, держа редингот на вытянутых руках, как подношение. Как истлевшую плащаницу, которой накрывают святыню. Он помог надеть редингот, не касаясь Чимина. Ни разу не соприкоснувшись с бледной кожей, его пальцы ловко расправили воротник, одёрнули полы, поправили подогнанные швеёй манжеты – и всё это на осторожном расстоянии, обезоруживающе невинном. Чимин стоял неподвижно и смотрел на него с растерянным разочарованием. На эти большие руки, которые умели создавать красоту, но боялись к ней прикоснуться. На это красивое лицо, искажённое таким благоговением, что в нём не осталось места для простого человеческого желания. И внутри что-то отвратительно правильно щёлкнуло. Оно не сломалось, а просто встало на место. – Спасибо, – сказал он ровно. Чонгук кивнул, не поднимая глаз. Кадык дёрнулся на длинной шее, и Чимин понял, что художник сейчас ждёт, когда это испытание закончится. Но он не знал, какие мысли роятся в его до безобразия талантливой голове. И, по правде говоря, не хотел знать. – Я поеду, – сказал он тихо и, не дожидаясь проводов, вышел из мастерской. Он шёл стремительно, поднимая осевшую в углах солнечную пыль. Захлопнув двери мастерской, парень оказался в объятьях длинного коридора галереи. Этот путь он проделывал сотню раз, но сегодня каждый шаг отдавался в висках глухим, неровным стуком. Ноги несли его, словно безумные, а взгляд скользил по стенам, по десяткам глаз, которые смотрели на него отовсюду. Его, Чимина, глаз. Один из двойников, созданный размазанным углем прошлым летом, смеялся, запрокинув голову. Тот, что сидел задумчивый, с книгой в руках, пропах почти живым и теплым маслом. Дальше был пастельный, нежный и размытый, как сон; а за ним заглядывающий куда-то вдаль, не видя своего мастера, – прозрачно-акварельный, будто сотканный из воздуха. Все они смотрели на Чимина глазами Чонгука, который изучал его годами, запоминал, запечатлевал так чувственно и живо, но ни разу не коснулся по-настоящему. Он знал, что в этом доме есть ещё одна комната. Отдельная. Туда его не звали, но он знал о её существовании. Слуги иногда неосторожно проговаривались, да и сам Чонгук однажды обмолвился, назвав её своей маленькой капеллой. Тогда Чимин не понял, насколько разрушительно было романтизировать это слепое обожание, но теперь понимал слишком хорошо. В той комнате, он знал, были заперты другие портреты: гигантские, в полный рост, маленькие, почти миниатюрные, в рамках на заказ и абсолютно обнаженные – не тронутые даже лаком. Он был там расслабленным, пойманным врасплох, когда дремал на собственной руке или просто сидел у окна. И сосредоточенным, когда позировал, когда старался не шевелиться, когда раз за разом совершал ошибку, изо всех сил пытаясь быть идеальным. И были там, он знал это с какой-то холодной и отстранённой уверенностью, портреты, где он словно не видел, что его рисуют. Где художник становился невидимым спутником, а модель оставалась наедине с собой. Чимин, который не подозревал о чужом внимании, самый настоящий и самый уязвимый. Никогда он не увидит эти работы собственнолично, сокрытые от недостойных глаз. Тот, кто сейчас шёл по этой галерее, чувствуя, как каблуки монок отстукивают секунды его зацикленной жизни, – тот Чимин был всего лишь тенью, отбрасываемой этими портретами. Он остановился у выхода. Рука легла на дверную ручку, холодный металл – отрезвляюще реальная вещь в этом мире иллюзий.***
Октябрь, 1881
В тот день тоже было солнце. Редкое для флорентийской осени, оно лежало на камнях площади золотыми заплатами, заставляло витрины заманчиво слепнуть, а прохожих – щуриться и улыбаться. Чимин шёл под руку с Алессандро, старым приятелем по консерватории, слушал его бесконечные рассказы о парижских премьерах и думал о том, что ему наконец-то тепло. По-настоящему тепло впервые за долгое время, отчего его походка стала более плавной, а шаги менее звонкими. Алессандро, будучи натурой творческой и экстравертной, говорил много, жестикулировал ещё больше, и Чимин позволял себе просто кивать, не вникая в смысл. Вместо этого он смотрел по сторонам, ловил романтичные взгляды, которыми его провожали женщины, замечал, как двое мужчин щеголеватого вида у фонтана спорят о чём-то с таким искренним жаром, будто от этого спора зависит судьба всего мира. Обычная жизнь, весьма непринужденная и без надрыва. Описывая лишь одним незамысловатым словом – простая. Та, в которой он почти перестал существовать под толстым слоем раздумий о своем месте в жизни близких ему людей. А потом он увидел руку. Длинные фортепианные пальцы, загорелая кожа, жилистое запястье, чуть прикрытое манжетой накрахмаленной рубашки будоражащего мятного цвета. Рука лежала на чужой талии, расслабленно и очень по-хозяйски. Чимин узнал бы эту руку из тысячи других похожих. Он видел её так часто с игривой кистью, со строгим карандашом, с цветком, который протягивали ему самому. Но никогда – на ком-то другом. Он поднял глаза. Его Чонгук стоял в двадцати шагах, у входа в маленькое кафе с четырьмя столиками под аркадами, и разговаривал с незнакомцем. Молодым, очень молодым незнакомцем с тёмными кудрями и открытой улыбкой. Тот что-то рассказывал, свободно и легко жестикулируя, и Чонгук слушал. Не со священным благоговением и благодатным трепетом, а с живым, человеческим интересом. Рука любимого на талии не двигалась. Лежала себе и лежала обыденно и просто. Так, как Чимин мечтал, чтобы рука Чонгука коснулась его собственной талии хотя бы раз. – Чимин? Ты слушаешь? – голос Алессандро пробился сквозь вату, заполнившую уши. – Да, – автоматически ответил Чимин. – Прости, мне нужно… – он перевел взгляд на друга, – мне нужно идти. Он не помнил, как попрощался, не помнил, как пересёк площадь. Помнил только, что солнце вдруг перестало греть, а рука на чужой талии продолжала гореть перед глазами, выжженная на сетчатке, как клеймо.***
– Ты должен мне объяснить. Чонгук поднял глаза от этюдника. Они встретились в его мастерской спустя долгие сутки, за которые Чимин, запершись в доме, истерзал свою душу в клочья, гадая, кем его Чонгуку приходится тот черноволосый юноша с ослепительной улыбкой. Не ожидая от себя самого, он, еле дотерпев до утра, когда уже прилично заявиться в гости без предупреждения, схватил свою фетровую шляпу и почти выбежал из дома. Чимин ворвался без стука, впервые нарушив неписаное правило их отношений. Он всё ещё был в уличном пальто, щёки горели от быстрой ходьбы и от того, что он собирался сказать. – Что объяснить? – Чонгук отложил уголь на измазанную ароматными красками подставку. Лицо его было спокойным, и даже радостным, он всегда радовался, если Чимин приходил без предупреждения. – Ты чем-то взволнован? – Я видел тебя вчера. На площади, – пояснил Чимин. Его дыхание все еще не выровнялось, от чего он чувствовал себя немногим менее уверенно, чем ему хотелось бы, как минимум, казаться. – А, – Чонгук улыбнулся. – Да, встречался кое с кем. Старый знакомый, давно не виделись. Представляешь, он приехал из… – Мне всё равно, откуда он приехал. – Чимин шагнул вперёд. Голос предательски дрожал, и он призирал себя за эту слабость. – Твоя рука лежала на его талии, и ты касался его. Чонгук замер, прикусывая нижнюю губу, улыбка сползла с его лица, сменившись чем-то, похожим на виноватую растерянность. Чимин не был искусен в чтении чужих эмоций, но ему пришлось совсем не по душе то, что он увидел в лице любимого. – Чимин, – начал мужчина осторожно, – это просто друг. Мы… – взмахнул он неопределенно рукой, – мы давно знакомы. Ты ведь знаешь, что в моем сердце, в мыслях и на моих картинах место лишь одному созданию. Тебе, моя радость. Самым обидным было осознавать, что Чонгук абсолютно искренен в своем признании. Его большие и теплые глаза следовали за контуром носа, губ и скул Чимина, а голосом он словно обнимал его напряженные плечи. Чимин шагнул ближе. Теперь между ними было меньше метра, и он видел, как Чонгук почти неуловимо напрягся. – Вот видишь, – он слабо усмехнулся, – ты касаешься его так легко и так свободно. Как дышишь. А меня… Словно физически я для тебя не существую. Скажи, Чонгук, ты хотя бы раз хотел меня поцеловать? Он так и не договорил, что планировал сказать. В горле встал ком, горячий и колючий, словно унижая все его достоинство. Вот он, его идол, что мог бы эгоистично высмеять поклонение собственной персоне, осквернив их связь общением с другими почитателями, зовет этого фанатика своим возлюбленным и молит о его губах. Чонгук смотрел на него несколько секунд. А потом подошёл медленно и осторожно, как подходят к дикому зверю, которого боятся спугнуть. Взял руки Чимина в свои, загорелые и желанные, и поднёс к губам. Он целовал их сквозь токую ткань перчаток. Каждый палец, костяшки, изящные запястья, где перчатка заканчивалась и начиналась полоска обнажённой кожи, провоцирующая греховные мысли, – туда он целовал особенно долго, почти благоговейно. – Ты – другое, – шептал он между поцелуями. – Ты не как все. Единственный свет, который я не смею… Чимин резко выдернул руки, совсем не церемонясь. Его почти усыпили эти неожиданные и нежные прикосновения, пока он не стал прислушиваться к словам Чонгука. – Не смей, – сказал он тихо, – целовать мои перчатки и говорить мне о свете. Прошу, открой глаза, взгляни на настоящего меня, я не свет. Я человек, Чонгук. И я хочу, чтобы меня касались по-настоящему. Чтобы ты злился на меня, чтобы шутил надо мной. Чтобы оставил бордовый след на моей шее, а потом в тайне гордился им. Чонгук смотрел на него с ужасом. Настоящим и неподдельным ужасом человека, которому только что сказали, что весь его мир – иллюзия. Он мелко мотал головой из стороны в сторону, словно отрицая каждое из сказанных слов. – Чимин, – выдохнул он. – Я не могу. Это ведь ты. Если я позволю себе… – Что? – "это безнадежно". – Если ты позволишь себе увидеть во мне человека? Если позволишь себе любить меня, а не свою фантазию обо мне? Не было никакой надежды, что Чонгук мог услышать, чего по-настоящему хотелось одиноко страдающей душе Чимина. В то утро у них так и не получилось понять друг друга. Чимин больше не желал смотреть на прекрасное лицо, скаженное гримасой вины и беспомощности, поэтому покинул раскинувшееся живописной кляксой палаццо так же стремительно, как влетел в него. Оставляя за спиной неподвижно глядящего ему в след мужчину, он был одновременно горд собой, впервые предпочитая себя человеку, способному целовать его перчатки, но которого так и не хватило на простое, человеческое прикосновение. И одновременно с этим ощущая неподъемную вину перед своим почитателем за то, что предал его идеалы, так уродливо продемонстрировав свою ревность. Ум и чувства – две вещи, что Чимину не дано примирить в себе. Разумная часть его существования, пусть и не сразу, но с течением времени начала видеть, что мгновения, проведённые с Чонгуком, становились испытанием для его внутреннего неловко организованного мирка на двоих. Он стал обращать внимание на то, как Чонгук поправляет ему воротник приталенного пальто, не касаясь шеи, лишь только ткани. Как отводит взгляд, когда Чимин расстёгивает верхнюю пуговицу рубашки в обжигающий жаром день. Как замирает, если сам юноша решает прикоснуться - провести рукой по его уложенным волной волосам, убрать непослушную прядь у виска. В эти секунды Чонгук переставал дышать, буквально. Чимин видел, как останавливается его прикрытая тканью грудь, как расширяются зрачки, а пальцы впиваются в подлокотники кресла. Но ни разу, к его огромнейшему разочарованию, Чонгук не ответил на эти прикосновения, не положил свою ладонь поверх его, совсем миниатюрной, не прильнул к руке, как делают persone normali. Он просто замирал, останавливаясь в том мгновении и ждал, когда пытка закончится. Его такой нежный и чуткий художник никогда не злился, не повышал на него голос. Никогда не шутил над Чимином, даже по-доброму и осторожно. Его юмор, такой живой и искренний с другими, испарялся, когда Чимин оказывался рядом. Единственное, чем позволено было довольствоваться ему, бесконечное благоговение. Тяжёлое, как камень, и непробиваемое, как стена, растущая между ними.
***
Он закрыл дверь с едва различимым стуком дерева о дерево и прислонился к ней спиной, давая себе секунду, чтобы перестать чувствовать. По спальне расползлась вечерняя темнота, только уличный фонарь пробивался сквозь неплотно задёрнутые шторы, рисуя на паркете бледные прямоугольники. Чимин сделал шаг, руки машинально потянулись к запонкам, две холодные жемчужины скользнули под пальцами, привычное, автоматическое движение, которое он проделывал сотни раз. Пальцы чуть дрожали, когда он вытягивал округлые бока, посаженные на тонкую металлическую основу, из манжеты, клал запонку в хрустальную плошку на комоде. Тихий звон разнёсся неестественно громко. Он прошёл в глубь спальни, расстёгивая на ходу верхние пуговицы рубашки. Воротник ослаб, и это принесло физическое облегчение, будто до этого на него набросили аркан. Чимин стянул рубашку через голову, бросил на спинку стула и только тогда поднял глаза. В углу красовалось в массивной дубовой раме с завитками большое зеркало, доставшееся от бабушки. Оно висело здесь всегда, сколько он себя помнил, и никогда раньше Чимин не думал о нём как о чём-то особенном. Прежде это было просто зеркало, просто стекло, покрытое с изнанки оловянно-ртутной амальгамой. Чимин часто смотрелся в него, поправляя свои пшеничные локоны. Ребенком ему казалось, что отражение запаздывает на долю секунды, будто зеркало помнит кого-то другого. Сейчас оно смотрело на него. Чимин замер напротив, рука, уже потянувшаяся к пряжке ремня, остановилась на полпути. Хоть полумрак и не давал ясного ответа, это было его лицо, несомненно. Те же карамельные глаза, которые Чонгук называл бездонными, те же скулы, за которыми он охотился с кистью. Изгиб губ, который "достоин быть запечатлённым в мраморе". Чимин шагнул ближе, склоняя голову набок и вглядываясь. В совершенную картинку, под глазами которой залегли глубокие сиреневые тени, казавшиеся разводами от давно выжатого винограда. Где у рта появилась горькая складка, которой раньше не было, а юношеская непосредственность обратилась в выпитый, устремлённый куда-то внутрь себя взгляд. Это я, подумал про себя Чимин. Это то, что он видит? Он поднял руку к лицу, медленно, как во сне, и провёл пальцами по бархатистой щеке. Кожа была тёплой, живой, чуть влажной от вечерней прогулки, но настоящей. Отражение ему не отвечало. Оно просто смотрело пустыми глазами и молчало. Что он во мне нашёл? – вновь мысленно обратился Чимин к несуществующему нечто, вглядываясь в эту усталую, красивую маску. Он не знал ответа, от того и не дано было услышать, что шептало отражение в ответ. Он знал только, что стоять здесь, перед этим стеклом, и пытаться понять – бесполезно. Потому что зеркало показывало только внешнее. А то, за что его любили, было где-то глубже. Или вообще не существовало. Чимин резко отвернулся, решаясь этим вечером забыть о Чонгуке и всём мире, что напряжённо ждал его внимания снаружи. Расстегнул, наконец, ремень, стянул брюки, бросил их рядом с рубашкой. Забрался в неприветливо распахнувшую свои холодные объятия кровать, натянул одеяло до подбородка и закрыл глаза.***
Июль, 1881г
В театре было как обычно душно. "Травиата" заканчивалась третьим актом, Виолетта умирала на сцене так красиво, что у сидящей впереди дамы капала тушь на кружевной платок, несомненно заранее накрахмаленный именно для таких случаев. Чимин смотрел на сцену, но видел только точеный, напряжённый, залитый искусственным светом софитов профиль Чонгука. Напряжен он был по своим причинам. В антракте между вторым и третьим актом они вышли в фойе и смогли вдохнуть лишний глоток свежего воздуха. Распахнутые окна сильно спасали, проветривая наполненные ароматами залы. Чонгук взял два бокала шампанского, красиво сверкающего на свету, и протянул один Чимину, предусмотрительно оставляя место на ножке для пальчиков юноши. – Чонгук! – раздалось откуда-то слева. К ним направлялся высокий и элегантный мужчина с тростью, которой он скорее играл, чем опирался на неё. Во всей его позе читалась беззаботность и уверенная расслабленность. Чонгук обернулся, и Чимин увидел, как его лицо изменилось. В глазах мелькнуло узнавание, он на мгновение вернул внимание Чимину, а затем снова посмотрел на приближающегося к ним незнакомца. – Рафаэль, – Чонгук улыбнулся, но ему не удалось спрятать тревогу за натянутой улыбкой. – Какая встреча. Ты тоже здесь? – Где же мне ещё быть? – Мужчина подошёл ближе, взял Чонгука за локоть, легко чмокнул в щеку, по-светски, как делали многие в солнечной Флоренции, и Чимин задержал взгляд на этом жесте дольше, чем следовало. – Ты пропал, я тебя не видел вечность. Надо бы поужинать на днях, вспомнить, как мы могли сидеть до рассвета и говорить о чем угодно, кроме искусства. Он рассмеялся, запрокинув голову назад. И словно только сейчас заметив Чимина, вопросительно посмотрел на Чонгука. – Это Чимин, – торопливо поспешил представить Чонгук. – Мы вместе. Чимину казалось, в этом "мы вместе" крылось столько же гордости и смущения, сколько и нетерпения прекратить только начавшееся знакомство. – Очень приятно, – мужчина протянул руку с галантной улыбкой, и Чимин пожал её, чувствуя тёплую, уверенную ладонь. – Рафаэль. Старый друг Чонгука. Мы вместе учились, а потом… – Рафаэль, – перебил Чонгук, и в его голосе появилась та самая металлическая нотка, которую Чимин слышал, когда тот отдавал приказ слуге. – Мы как раз собирались вернуться в зал, третий акт вот-вот начнётся. – Конечно-конечно, – Рафаэль улыбнулся словно понимающе. Чимин вдруг поймал его быстрый взгляд, скользнувший по Чонгуку, оценивающий, чуть насмешливый. – Увидимся, Чонгук. Надеюсь, скоро. До встречи, Чимин. Затем он просто ушёл, растворился в пестрящей платьями толпе, а Чимин смотрел на Чонгука, провожающего взглядом спину своего друга и будто следящего за тем, чтобы тот не решил вернуться, и чувствовал, как внутри закипает что-то холодное. – Почему ты не хотел нас знакомить? – спросил он тихо. – Что? – Чонгук почти вздрогнул, вернувшись из оцепенения. – С чего ты взял? Я просто… мы опаздывали. – Возможно, это совсем не мое дело, но ты перебил его. Ты не смотрел на меня, когда представлял. И абсолютно очевидно, ты хотел, чтобы он ушёл. – Чимин говорил спокойно, но каждое слово ложилось в постепенно погружающемся в тишину фойе как камень. – Почему? Чонгук долго молчал, а когда заговорил, голос его звучал глухо и виновато: – Мы… это было давно. Я не хотел, чтобы ты… – Чтобы я что? Узнал, что у тебя есть прошлое? У твоей музы оно тоже есть. – Чимин, прошу тебя, оставим то, что было до нашего знакомства. Встретив тебя, я поняла, что до этого никогда по-настоящему не любил. И теперь лишь ты… – Не надо. – Чимин отставил бокал на ближайший столик, проглотил усталый вздох. Одно и то же, столько раз он слышал эту мантру, что к растущему чувству вины за неспособность любить дух с той же глубиной, что любит Чонгук, стало добавляться раздражение.***
Ноябрь, 1881г
Ужин у Алессандро был для Чимина привычной рутиной, что скрашивала его богемную жизнь, наполненную светом свечей и музыкой. Старые друзья, тёплый свет ламп над столом, вино, которое лилось свободно, и разговоры – те самые, до неприличия интимные, когда за полночь вдруг исчезают все границы и люди говорят о том, о чём молчат годами. Кто-то изливал душу, рассказывая о первой любви, вспоминая Петрарку. Как тот писал о своей любви, воспевая каждое движение Лауры, но так и не посмел прикоснуться к ней. "Я люблю только то, что недоступно", – говорил поэт. И все принимались рассуждать, насколько одновременно трагичным и прекрасным может быть покалеченное первым неловким опытом сердце. А на противоположной стороне стола девушка с рыжими волосами и печальными глазами, решившая, что пришло время откровений, признавалась, что её муж уже полгода не прикасается к ней, и она думает, что разлюбила его, но всё же не уверена. Отчего всё чаще не хочется садиться за рояль. Чимин слушал и чувствовал, как внутри вскипает нечто чужое, почти притупленное. Он смотрел на свои красивые и ухоженные руки, лежащие на скатерти, руки, которые помнили только прикосновение перчаток и собственной кожи. И вдруг понял: хватит. Это слово пришло из ниоткуда и ударило под дых, выбив воздух из груди. Хватит ждать и надеяться, что ожиданием и временем получится исправить их проблему. Хватит быть живой иконой для ослепённого гения. Он встал, извинился, сказал что-то отвлечённое про срочные дела, чему никто не поверил, но и никто не остановил. Пальто схватил на ходу, шляпа выпадала из рук дважды, прежде чем он поймал её и выбежал на улицу. Дорога до палаццо Чонгука заняла вечность и ни секунды одновременно. Чимин не помнил, как гнал по ночной Флоренции, как проскакивал перекрёстки, как его легкий и быстрый фаэтон, выворачивая на вымощенные улочки, успевал выхватывать из темноты знакомые очертания холмов. Он помнил только бьющий в висках адреналин. Здание возникло из темноты неожиданно, возвышаясь над узкой улочкой, тёмный силуэт, покрытый патиной веков, казался осуждающе живым на фоне сверкающего звёздного неба. Чимин остановил фаэтон у высоких кованых ворот и на мгновение замер, вглядываясь в темные окна. В одном из них горел огонь, и юноша знал, что Чонгук снова не спит, возможно, работая над новой картиной. Он перепрыгивал через две ступеньки, поднимаясь по массивной лестнице, ведущей ко входу, хватаясь за перила, чтобы не упасть. Добравшись до двери, он нетерпеливо постучал. Открыли почти сразу, старый слуга, в чьих волосах серебрилась седина, с круглыми от удивления глазами уставился на гостя. – Синьор Чимин? Но хозяин уже… Чимин не слушал, его решительность потихоньку начинала угасать, необходимо было поспешить. Он протиснулся мимо, даже не взглянув на старика, и ринулся к зовущей лестнице. Ступени сами летели под ноги, сердце колотилось где-то в горле, и единственное, на чем он старался концентрировать свое внимание, – этот гулкий, неровный стук собственной крови в ушах. – Синьор, нельзя! Хозяин спит, он не велел… Голос пожилого слуги таял внизу, заглушаемый топотом, он не успевал за расторопным Чимином, который уже был на втором этаже, уже бежал по коридору и видел знакомую дверь, за которой столько раз оставлял частицы своей души и ни разу не получил ничего взамен, кроме священных молитв. Теплая рука легла на холодный металл, что обжёг ладонь, и Чимин нажал на ручку. Дверь открылась. И мир остановился. Огонь в камине плясал, отбрасывая на погружённые в темноту стены тёплые, живые тени. В этом свете и в этом танце теней и пламени на широкой кровати лежал Чонгук. Чимин видел его так ясно, будто между ними не было расстояния. Каждую деталь и каждую линию: запрокинутая голова, открытая шея, на которой пульсировала жилка, удивительно, что он видел даже это. Глаза были закрыты, а чувственный рот, напротив, приоткрыт, и на губах выражение полного и такого абсолютного наслаждения, какого Чимин никогда не видел на его лице прежде. А на нём – другой. Молодой и загорелый парень, с тёмными кудрями, разметавшимися по обнаженным плечам. Его руки лежали на крепких бёдрах Чонгука, на грешно выступающих косточках, которые Чимин часто гладил взглядом наяву, а во снах – пальцами. Эти руки отталкивались, приподнимая молодое тело и опуская его вновь на покрытые испариной бедра. Их тела блестели в свете камина, влажные, живые и идеальные. Совсем не похож на меня, – успела проскочить мысль, прежде чем всё остальное утонуло в белом шуме. Одна секунда. Две. Чимин стоял в дверях, чёрный силуэт на фоне яркого света, как заключённый в рамку портрет, и не мог двинуться. Его глаза были распахнуты так широко, что делало его нежное лицо непривычно пугающим. Но те, кто были в комнате, не видели этого. Они видели только тень, что пришла разрушить их ночь. Чонгук открыл глаза первым. Его лицо изменилось мгновенно. Секунду назад красиво приклеенное наслаждение схлопнулось, как мыльный пузырь, сменившись чистым и первобытным ужасом, что Чимин почувствовал его своей кожей, даже сквозь этот белый шум в голове. – Чимин... Голос прозвучал глухо, как сквозь вату. Чонгук скинул с себя парня, тот откатился, неловко прикрываясь и что-то бормоча, и заметался по кровати, пытаясь найти край влажной от пота простыни, прикрыться и встать. Он запутался, ноги совсем не слушались. Чонгук едва не упал, сползая с кровати, и это было так неловко, так жалко, что Чимину захотелось отвернуться. Но он не мог. Мужчина наконец поднялся, на ходу наматывая простыню на бёдра, и шагнул к нему. Он стремительно приближался, что-то говоря. Чимин видел, как двигаются его припухшие губы, но не слышал ни слова, только звуки диких волн, сквозь толщу которых пробивался чужой, далёкий голос. А потом Чимин почувствовал влагу на своём лице. Его собственные слезы текли сами, без спроса, и это внезапное, физическое ощущение, тёплое и солёное, пробилось сквозь вату быстрее любых слов. Он моргнул, возвращаясь в реальность, и посмотрел на Чонгука. Перед ним стоял человек, которого неопытное сердце Чимина любило больше жизни. Он стоял перед ним в одной девственно белой простыне, с перекошенным от ужаса лицом Горгоны, и говорил. Совсем не похож на меня, – снова мелькнуло в голове, когда затухающий взгляд Чимина на мгновение упал на кровать, где парень всё ещё сидел, вжавшись в воздушные подушки. Совершенно другой: не блондин, не тонкий, не "карамельный". Совершенно обычный для новой Италии, тот, кого можно касаться. Чимин посмотрел на Чонгука, как на незнакомца, и сделал шаг назад. Тот протянул руку, устремляясь следом, но Чимин уже отступал. Шаг за шагом он медленно, будто давая себе время поверить в то, что происходит, уходил от начинающей прорываться боли. А затем развернулся и побежал, по крутой лестнице, ступенька за тупенькой. Где-то сзади раздался грохот, это Чонгук, спотыкаясь, летел следом, придерживая сползающую простыню, напрасно стараясь прикрыть свидетельство своего вероотступничества. Чимин слышал его сбивающееся дыхание за спиной, слышал, как он зовёт по имени, но не оборачивался. Только бежал, словно от зверя, к выходу, к свободе. У входной двери его догнала живая и горячая рука, хватая за непокрытую ладонь. Чимин дёрнулся и вырвал обожжённую прикосновением руку так легко, будто это была и не живая плоть вовсе, а сухая ветка. Чонгук стоял перед ним, распахнув свои испуганные и влажные оленьи глаза, которые смотрели на него с мольбой. И он смотрел в эти глаза в ответ, те самые, которые столько раз видел устремлёнными на себя с обожанием и благоговением, и понимал: Чонгук не сделает ничего. Даже в этой ситуации он не посмеет остановить его силой, схватить по-настоящему, прижав к своему горячему обнаженному телу, удерживая рядом. Потому что Чимин – святыня, а святыни не удерживают силой, им можно только лишь молиться. Юноша шагнул в сторону, обходя возлюбленного. Чонгук дёрнулся было следом, но разбуженные суматохой слуги уже подбегали, хватая своего хозяина за плечи, что-то крича и удерживая. Простыня совсем сползла, и один из них накинул на Чонгука домашний халат, но он всё равно рвался вперёд, к двери, за которой уже исчез Чимин. Чимин вышел за ворота, что даже не пытались уговорить его остаться. Он не помнил, как это сделал, не помнил, открывал ли калитку или просто прошёл сквозь неё, словно дух. Помнил только, что за спиной ещё долго слышались голоса, шум и неразборчивые крики. А потом всё стихло. Он шёл по ночной улице, оставив пижонский фаэтон грустно шелестеть обивкой в ожидании хозяина. В пальто, но без шляпы, без перчаток. Руки замёрзли, но не чувствовали холода, ноги несли его сами, вниз, в сторону отражающей свет луны реки, мимо спящих домов, мимо тёмных витрин и фонарей, которые провожали его жёлтыми глазами. Когда парень вышел к набережной и остановился, глядя на чёрную воду Арно, в ней насмешливо расплывались и снова собирались причудливые узоры. Совсем не похож на меня. Чимин смотрел на воду и думал об этом парне: о его загорелой коже, его руках на бёдрах Чонгука. Ожившая терракота, он был вылеплен не из мрамора, а из обожжённой глины – теплый, грубоватый, с кожей цвета бронзы, как у самого Чонгука. Они вдвоем были, как пара черноволосых этрусских воинов. В нём не было ничего святого, потому что его можно касаться. Чимин шёл до самого рассвета. Город просыпался медленно, сначала редкие прохожие, потом первые трамваи, за ними лавочники, открывающие лениво ставни. Чимин прошёл через весь центр, оживающий рынок и площадь Синьории, через мост Веккьо, где утреннее солнце уже золотило камни. Спустя несколько часов бессмысленных скитаний, он уже шёл и не думал, просто ставил одну ногу перед другой, чувствуя, как внутри разрастается абсолютная пустота. Домой юноша вернулся, когда солнце уже поднялось. Один из слуг услужливо открыл ему дверь, принимая пропахшее ночной влагой пальто. Ноющие от долгих скитаний по ночному городу ноги пронесли его сами, на автомате, тысячу раз пройденным маршрутом, когда сознание уже отключилось, а тело ещё продолжало жить. В просторной гостиной горел свет. Чимин остановился и замер на пороге, вцепившись в косяк побелевшими пальцами. Свет резанул по покрасневшим глазам, заставил зажмуриться, а когда он снова открыл их, увидел Чонгука. Тот сидел на краешке дивана, вжав голову в плечи, как несчастный бездомный, ожидающий ниспосланную милостыню. Лицо его приобрело неблагородный серый оттенок, а под глазами пролегли тени глубже, чем у самого Чимина. Он ждал его. При виде юноши Чонгук вскочил, сделал шаг вперёд и замер, не решаясь приблизиться. Руки его, неловко сложенные в замок у груди, тряслись, Чимин видел это, хотя их всё ещё разделяло несколько метров. – Чимин… – его осипший голос сорвался, и пришлось начинать заново. – Чимин, прости меня. Пожалуйста, прости. Чимин молчал. Он стоял в дверях, всё ещё мокрый от утреннего тумана, и смотрел на этого чужого человека глазами, в которых отражались годы напрасного ожидания. – Я не знаю, что сказать, – Чонгук шагнул ближе, но снова остановил себя, будто наткнулся на невидимую стену. – Я только знаю, что ты должен простить меня. За то, что ты увидел. За то, что тебе пришлось стать свидетелем… этого, – сколько бы мужчина не старался, а подобрать подходящего слова так и не смог. – Это было ужасно. Я никогда не хотел, чтобы… – Чтобы я узнал? – Голос Чимина прозвучал глухо, будто из глубокого колодца. – Или чтобы я увидел, как ты делаешь с другими то, на что со мной у тебя никогда не хватало смелости? Чонгуку нечего было на это сказать, то было ясно как божий день. – Ты извиняешься за то, что я увидел, – Чимин шагнул в комнату, оставляя за собой пыльные следы на начищенном до блеска паркете. – Но не за то, что ты сделал. Ты понимаешь это? – Я… я не… – Ты делал это с ним, ты касался его. Все эти годы, – голос Чимина дрогнул. – Нет, мы познакомились с этим парнем лишь недавно. Слова Чонгука тяжело опустились на и без того понурые плечи. Мужчина, похоже, искренне верил, что это послужит хорошим оправданием. Но для Чимина это звучало куда хуже, потому что это могло значить лишь одно – он, два с лишним года ожидающий, пока его возлюбленный дозреет и позволит их любви перерасти из платонического чувства в эрос, проиграл мимолетной страсти. – До него ведь были и другие, правда? В ответ Чимин услышал виноватое молчание. – А я? Я получал цветы каждое утро. И прекрасные записки о том, какой я свет, что я твоя икона, твоя недосягаемая высота, – он приблизился почти вплотную. – Чонгук, посмотри на меня. В глазах мужчины стояли слезы, а у самого юноши на душе было сухо, как в пустыне. – Посмотри на меня и скажи, ты видишь перед собой человека? Или ты видишь свою мадонну? – Я люблю тебя, – выдохнул спустя растянувшиеся на часы секунды Чонгук, – больше всего на свете, любимый. Ты единственная причина, по которой я беру в руки кисть. Мое всё. – Ты не ответил. Чонгук сломался, рухнув на колени прямо перед ним, он обхватил ноги Чимина руками, прижимаясь лицом к его округлым бёдрам. Плечи подрагивали, как от мороза, перебивая сдавленные всхлипы, что разрывали тишину. – Не оставляй меня, – бормотал он куда-то в ткань брюк. – Пожалуйста, не надо. Я без тебя не могу, мой свет. Только не уходи, пожалуйста, я сделаю всё, что скажешь. Прошу, только останься. Чимин стоял неподвижно, оглаживая взглядом темную макушку и руки, которые так трагично вцепились в него, но даже сейчас в этом жесте отчаяния они стискивали ткань, не кожу. Ладони Чонгука лежали поверх мятых брюк, боясь почувствовать живое. – Ты не видишь во мне плоть, – тихо сказал Чимин, уже привычно подавляя желание зарыться в густые кудри, что были в миллиметрах от его руки. – Только дух, что можно любить на расстоянии. А я хочу, чтобы меня хотели. Чтобы обо мне, наконец, забывали цветы, но помнили руки. Он склонился, чтобы взять Чонгука за плечи, заставляя поднять голову. В глаза ударил абсолютно потерянный взгляд послушника. – Пойдём со мной. Чонгук позволил поднять себя с колен и провести по лестнице в спальню Чимина, где пахло его духами, жизнью и одиночеством забытой амфоры. Юноша закрыл дверь, на мгновение замерев, прежде чем повернуться и сказать самое богохульное, что мог услышать от него художник. – Я хочу, чтобы ты сделал со мной то же, что делал с тем парнем. Мужчина дёрнулся, как от удара. – Я хочу, чтобы ты доказал мне, – продолжал Чимин, расстёгивая верхнюю пуговицу рубашки, – что я единственный, кого ты любишь по-настоящему. Во всех моих формах и проявлениях. Не будь голословным и докажи, что я для тебя не просто картина на стене. – Чимин, я не могу… – Можешь. Ты же делал это с ним. Сделай и со мной, – он палачом шагнул ближе. – Или скажи мне правду, я для тебя вообще существую как человек? Чонгук молчал. Стоял посреди просторной комнаты, сжимая и разжимая кулаки, и молчал. Чимин терпеливо ждал, пока до него дойдет весь смысл сказанного, предоставляя выбор - протянуть руку или отвернуться навсегда. – Хорошо, – выдохнул наконец Чонгук. – Я попробую. Они синхронно сели на не расправленную с прошлого утра кровать, Чимин – у изголовья, Чонгук – напротив, на самом краю, готовый в любой момент сорваться с места и сбежать. Выждав в нерешительности еще секунд двадцать, он все-таки медленно и осторожно потянулся к парню, как тянутся к дикому зверю, которого боятся спугнуть. Его губы коснулись губ Чимина впервые за все годы. Поцелуй был едва ли ощутим, почти нереален для Чимина, боявшегося лишний раз вдохнуть и спугнуть это мгновение, которое ждал так долго. Чонгук отстранился и зажмурился, прижавшись лбом к его лбу. Тяжело дыша, будто только что преодолел марафон, он пропускал через себя одну мысль за другой. Это отражалось на сведенных к переносице бровях, Чимин смотрел на его закрытые глаза, напряжённый рот, и всем нутром ощущал борьбу, которая происходила внутри человека, которого он любил. Чонгук открыл глаза. В них было столько непроизнесённой боли, что у Чимина перехватило дыхание. Но мужчина снова потянулся, на этот раз к открытой лебединой шее. Холодные губы коснулись кожи там, где бился пульс, и Чимин не смог сдержаться. Стон вырвался сам, отчаянный и выстраданный годами пустоты. Прикосновение клеймом обожгло, заставив зажмурился от наслаждения и запрокинуть голову, отдаваясь этой неге, которая наконец-то стала реальностью. А потом он услышал чужой сдавленный всхлип. Чимин открыл глаза. Чонгук плакал. Он сполз на колени перед кроватью и уткнулся лицом в грудь Чимина, и Чонгук плакал судорожно, всем телом. Его плечи ходили ходуном, как при землетрясении стены дома, а длинные пальцы художника вцепились в худые предплечья, но то были не объятия любовника. Это была агония предательства своего гения и идеалов. – Прости, – шептал он куда-то в ткань на груди, что быстро пропитывалась влажной солью. – Прости, прости, я не могу. Я не могу. Я так тебя люблю, что не представляю, как могу осквернить святое. Ты идеальное создание в этом несовершенном мире, всё, что есть у меня чистого. Я не могу. Утро не щадило их нежных чувств и полностью освещало разбитого мужчину и погружающегося в разочарование Чимина. Он чувствовал, как нега, только что заполнившая всё тело, утекает сквозь пальцы, как родниковая вода. Уходит, оставляя после себя грохочущую пустоту. Чонгук поднял голову. Лицо его было мокрым, но в глазах горело знакомое, щекочущее ноздри обожание. – Прекрасен, – выдохнул он. – Ты самый красивый человек, которого я когда-либо видел. Такой возвышенный и далёкий. Мой ангел и то, ради чего стоит жить. – Хватит. Чонгук замер, проглотив льющиеся восхищения. – Хватит, – повторил Чимин совсем пусто. – Я понял. – Ты понял? – Ты никогда не увидишь во мне человека, – Чимин отстранился, высвобождаясь из чужих рук и словно стирая прикосновения. – Никогда. – Чимин, нет, я просто прошу время. Дай мне время, и я справлюсь с этим. Я приму тебя. – Хм, – издал он непонятный звук, выдыхая лишний воздух. – Хорошо. – Что? – Я сказал, хорошо, Чонгук, – Чимин смотрел на него спокойно. – Иди, думай. Справляйся, – перечислял он. – Принимай. Не понимая, что это за спокойствие, и не видя, что за ним стоит, Чонгук смотрел на юношу, не доверяя собственным ушам. – Ты правда дашь мне время? – Да. Иди. Чонгук поднялся во весь рост, но всё происходящее казалось до высшей степени неловким. Он молча простоял еще какое-то время, не зная, как поступить. Потом, решив, что им обоим нужно пространство, чтобы успокоить голову, поразмышлять о произошедшем, шагнул к двери. – Я справлюсь, обещаю, любимый. И вернусь. Чимин кивнул. Дверь закрылась, а шаги затихли. Оставшись один на один с самим собой, Чимин сидел неподвижно очень долго, смотрел в одну воображаемую точку на стене и не думал ни о чем. Мысли кончились, чувства – тоже. Осталась только огромная, как океан, и такая же холодная тишина. Он встал и подошел к бабушкиному зеркалу, посмотрел на свои руки. Они были красивые, тонкие, с милыми пальцами и хрупкими запястьями. Он медленно начал раздеваться, как перед ритуалом, сосредоточившись на постепенном обнажении сначала рук и плеч, затем груди, бедер, острых коленей. Рубашка упала на пол, за ней последовали брюки и бельё. Он стоял перед отражением совсем голый и беззащитный, но как никогда в жизни настоящий. Чимин смотрел на своё отражение пристально, долго водил пальцами по выступающим ключицам, по груди, по животу молочного цвета. Изучал каждую линию, словно никогда не знал их, словно был в поисках ответов на свои вопросы. Возможно, он искал изъяны как доказательство того, что он человек, а не икона. Или, наоборот, пытался понять, что же Чонгук видит в нём такого особенного и для него недосягаемого? Он старался, но не нашёл ответа. Зато вдруг улыбнулся. Подошёл к кровати, взял с неё тяжёлое, пахнущее его сном и чужим отказом покрывало и вернулся к зеркалу. Ткань легла на стекло мягко, почти без звука, закрыла уродующее его отражение и того, кто смотрел на него оттуда все эти годы. Закрыла судью, палача и свидетеля. Чимин смотрел на занавешенное зеркало и чувствовал только одно: покой. Он перевел взгляд на свои руки, те самые, что только что изучали его тело. Обычные руки, которые умеют не только принимать цветы, но и принимать решения.***
Спустя неделю метаний от одного угла к другому, от мыслей о Чимине к снам о нем, Чонгук понял, что больше не выдержит. Всего семь дней, но тысячи ударов сердца, каждый из которых отдавался в висках одним и тем же именем. Чимин не отвечал на письма, которые мужчина слал утром, днем и вечером, не появлялся в городе. Он словно растворился, оставив после себя только тишину и запах увядших цветов, которые Чонгук продолжал присылать каждое утро, как заведённый механизм, не способный остановиться. Он приехал на девятый день, особняк Чимина встречал его запертыми ставнями и пустотой, от которой внутри переворачивалось сердце. Чонгук стучал настойчиво и долго, уже планируя поездку по друзьям Чимина, пока дверь наконец не открыл дворецкий с лицом, не выражающим ровным счётом ничего. – Синьор Чимин велел передать вам это, если вы придёте, – как ни в чем не бывало сообщил флегматичный слуга. В руках мужчины оказался белый, плотный конверт без единого вензеля. Чонгук смотрел на него, отчего-то отказываясь взять в руки. – Где он? – спросил он, и голос его прозвучал хрипло, как у чужака. – Синьор не велел говорить. – Где он, отвечай сейчас же! Дворецкий снова молча протянул конверт. На этот раз Чонгук схватил его, разорвал и замер, упираясь в буквы. Ровный, спокойный почерк, который он знал лучше собственного, сухо сообщал:Ты поклонялся мне как иконе. А иконам самое место в монастыре.
Бумага едва не выскользнула из пальцев, Чонгук смотрел на неё, слегка помятую его же усилиями, и не мог понять ни единого слова. – Где он? – повторил он, но теперь это был даже не вопрос, а попытка вернуть себя. Дворецкий многозначительно молчал, осуждая взглядом. – Нет, – выдохнул он. – Нет. Он не мог… Но он мог. И Чонгук знал это. Монастырей вокруг Флоренции было множество. Чонгук объездил их все: Сан-Миньято, Сан-Сальви, Чертоза, Монте-Сенарио. Он искал неделями, сходил с ума от неизвестности, от каждого закрытого лица, от каждого "не знаем" и "не имеем права говорить", звучащих в ответ на его вопросы. Он почти потерял надежду и позволил себе поверить, что Чимин исчез навсегда, растворившись в каменной тишине приходов, как утренний туман. Но потом нашёл. Это был маленький храм в холмах, так далеко от города, куда вела только одна извилистая и заросшая по краям диким виноградом дорога, что только местные старики и помнили о нем. Чонгук приехал к вечерне, когда солнце уже клонилось к закату и колокола звали к молитве. Внутри было прохладно, пахло ладаном и старыми книгами, как в библиотеке. Горели свечи, бросая на своды теплые, живые блики. В полумраке у алтаря стояли монахи в темных рясах, всего несколько неподвижных фигур, погруженных в таинство молитвы. Чонгук смотрел на них и не видел, искал, но, к сожалению, не находил, разочаровываясь снова и снова. А потом одна фигура отделилась от остальных, шагнула в сторону, к иконе у колонны, повернулась, и в глубине живота Чонгука что-то затрепетало, просыпаясь. Это был он. Чимин стоял в простой темной рясе, с четками в руках. Лицо его было таким спокойным, каким, казалось Чонгуку, его не видел никто и никогда. На нем не отражалось ни тени усталости, ни следа боли или ожиданий. Только мир и свет. Не тот, что от свечей, а другого толка – внутренний, идущий изнутри. Он стоял у иконы и молился. Прекрасный и неподвижный, как само изображение на стене. Чонгук смотрел на него и не мог налюбоваться, как губы Чимина шепчут слова, которых он не слышал. Он пришёл в неописуемый восторг от того, как гармонично свет от свечей ложился на его лицо, делая его ещё более волшебным, той самой неземной, пугающе совершенной красотой, которую Чонгук ловил всю свою жизнь и никогда не мог поймать до конца. Рука невыносимо зачесалась в поисках кистей и красок. Чимин не смотрел в его сторону, ни на секунду. Он стоял, погружённый в молитву, и привычный мир для него больше не существовал. В тот момент Чонгук понял. Для них, умеющих любить друг друга, но по-разному, это было лучшим, что могло случиться. Это было и наказанием, и прощением для него. И местом, где Чимин наконец окончательно перестанет быть человеком, и станет тем, кем всегда был в глазах Чонгука – иконой. Только теперь это не клетка. Это его дом. Чонгук не подошёл и не окликнул. Он просто повернулся и вышел, ощущая, как на душе становится спокойно.Эпилог
Каждую неделю, иногда дважды, иногда чаще, Чонгук приезжал в этот маленький и уютный монастырь на самых задворках Италии. Садился на одну и ту же протертую временем скамью у входа и слушал вечерню, глядя, как горят свечи. Его теперь постоянная обитель находилась довольно далеко, чтобы Чимин чувствовал себя в уединении, но и достаточно близко, чтобы Чонгук мог приезжать к нему в любой момент. И ждать. Это стало его жизнью. Иногда Чимин появлялся, иногда – нет. Но когда появлялся, Чонгук смотрел на него из тени крутых сводов, не смея приблизиться и на миллиметр. Он видел, как тот молится, и этого оказалось достаточно, чтобы стать счастливым. Чимин никогда не смотрел в его сторону. Ни разу за все годы. Чонгук не знал, чувствал ли он его присутствие, даже не догадывался, знает ли вообще, что среди прихожан был один постоянный. Может быть, знал. Мужчина надеялся, что это было так. Возможно, для Чимина этот прихожанин, теперь просто был одним из многих – неважным и несуществующим в его большой вселенной. Но для Чонгука эти мгновения стали всем. Годы шли, Чонгук неумолимо старел. Волосы его стали такими же белыми, как первый снег на холмах вокруг монастыря. Руки, когда-то твёрдо державшие кисть, теперь слегка дрожали. Но и сейчас он продолжал приезжать в любую погоду, будь то слабый дождь или беспощадно жгущие щёки жара и холод. Верный слуга запрягал лошадь, и они медленно поднимались по пыльной дороге к храму. Позже стало намного легче, когда в их разбалованные красотой мощённых улиц жизни стремительно ворвался прогресс. Чонгук стал одним из первых во Флоренции, кто заполучил в своё распоряжение блестящий в свете полуденного солнца автомобиль. Созданный для таких, как он, этот пугающий зверь с двигателем вместо сердца принадлежал ему, всё ещё молодому аристократу, проводящему полжизни за созданием шедевров, а вторую половину – наблюдающим за самым уникальным. С тех пор он мог позволить себе в одиночку уезжать из дома даже далеко за полночь, проехать два часа и дожидаться утрени в уединении деревьев. Чонгук, бывало, грезил, как мог бы прокатить Чмина на своей новомодной безлошадной повозке, как терпеливо обучал бы водить её, а затем с теплотой наблюдал бы, как свободно и счастливо тот смеётся, справляясь с управлением. Но то оставалось лишь в мечтах. Чимин тоже становился старше, но для Чонгука он оставался всё тем же единственным светом, ради которого стоило жить. Его бесформенная ряса стала такой же привычной, как когда-то расшитый в ателье на заказ редингот. Его лицо, иссечённое морщинами, всё ещё было прекрасным той самой неземной, пугающей, несовершенно совершенной красотой, которая когда-то свела Чонгука с ума и так и не отпустила. Чимин любил его так же сильно и безапелляционно, оттого и принял это решение. Чонгук доживёт до конца своих дней с этим знанием. И каждый раз, когда колокола будут звать к вечерне, он будет здесь, на своей искалеченной временем скамье, в своём углу, со своим странно ноющим сердцем, которое так и не научилось биться для кого-то другого. Чимин зажёг последнюю свечу и замер на мгновение, глядя на танцующие огоньки. Чонгук смотрел на его профиль, освещённый этим тёплым светом, и думал о том, что в галерее у него дома висят десятки портретов, сотни изображений одного и того же лица. И только одна картина так и не попала в галерею. Он написал её в ту самую ночь, после которой жизнь разделилась на моменты до и после. Писал в забытьи, в лихорадке, будто и вовсе это был не он, почти не помня себя от вдохновенья. Кисть двигалась сама, широкими мазками запечатлевая то, что выжглось в памяти навсегда, и краткими стаккато завершая полноту. За пыльной дымкой света чувственные губы, раскрытые в выдохе, глотали воздух; острый подбородок, запрокинутый в неге, и длинная бледная шея, беззащитная, готовая принять поцелуй, разрезали пространство между духовным и земным. Та самая секунда, единственная, когда Чонгук посмел по-настоящему коснуться. Он закончил её в полумраке ночи, оглядел и увидел то, чего никогда не видел в своих портретах раньше – настоящую, страстную, человеческую жизнь. Чимина, который хотел быть просто человеком. Чонгук смотрел на эту картину, бокал за бокалом поглощая красное вино и ощущая страшное. Испугавшись себя и собственных страстей, он сорвал холст и кинул прямиком в камин. Краски вспыхнули ярко, на секунду осветив его лицо, пламя с жадностью сжирало ту единственную секунду, когда он был близок к тому, чтобы увидеть в Чимине человека.