***
дождевое грязное жниво скатывается по развальцованным вискам, разнузданным кочевым оковам. трепыхаясь по пологому осадком тротуару, я вновь ступаю себе наперерез горлу, как самосудная гильотина. ижде лезвие, к сожалению, не вложено в мой силуэт крючковатой пясти. «не положено», молвит. я простилаюсь вдоль церковки вдоль шагом, минуя взглядом недалекое взмокшее «бог видит». слышу ушной рамой лопание стекла, которое мое — землянистое, сырое, чернявое, наперекор моим в тесноте ребрам, нечистью сочится…и мне страшно за таков вид. безучастное поле проходится по периферии колкой веткой по локтю, и обхоженное светилом древо смотрит на побег, сочувствуя. темен мой волглый глад, рябая отсырелым кофта, коли я пасом нетерпеливо облокачиваюсь самым промозглым телом об оплеванную стенку лифта. жду. ворочу телефон. и жду… лифт жучит сполна, если есть от чего. его невысокие потолки застарелые, страшные — ненароком пугают детей своими окисленными узорами, где мне кажутся жуткие, искривленные рты. жестяная коробка жужжит, сходя на желудок искусственного организма. хватает полупрозрачной металлической слюны пониже ног… под некомфортным протезом ноздри не имеют способности вздуться, и жизненно важного газа не хватает, праздник жизни — это кого нет. хотелось с другой ноги, но спотыкаюсь об пустой косяк шахты, хлобыстаю сквозь домашнего тв, мимо ларриного «лазарета». щупая ближе его дух во всем этом подземном бараке, сползается шрамам жутко болеющая коррозия. больна тем, что и я: матерью, пистолетом и отцом. дав по полной обойме ей, я, несомненно, скачусь в погибельный склеп… метался, будто при гос_тревоге. открываю все комнаты извне правильного места обители. прорезается зубья патины, кленом сковывает гортань, извивается, пульсирует вокруг позвонков-гвоздиков. жжется склеральное стекло в глазнице, стучит сердцем словогде ты
ноШа моя полая, обнаженная и кривая, отходит от краев трахеи несуразно. на меня осуждающе наблюдает старческое зеленоватое лицо с редкого полотна — сверху вниз, «визави». полустук моей лицевой каски, полувздох вшивает в венах курок пистолета, и нажимает наутек. бросаюсь отчаянным, диким динго на улицу, обводя неровным шагом комнату бункера, и с разбега об косяк придеваясь. бросаюсь и кидаюсь, с осоловелой тишиной, впредь аллегро и полустудня ливня. сурово колобродила изморось, как клише мелодрамой. влажно хлюпал чернозем. и неважно выглядел я под косохлестом. триплекс в глазнице зарекается выскользнуть от тоскливого мура век, от взвода труб и кошек вовне — я срываюсь горюющим собачьим стоном, старым-старым и уставшим псом на луну перед кончиной человека, что вижу грязным, отданным из себя под багреной, толстой кисти дрова на земле. ларри, который передо мной — сборище в нахлест обожжённых нитей судьбы и смерти-жнеца. вопль моей. живой, протестный рев мной заходит вибрацией в груди — и я подношусь к нему: бледному, могильному, но все ж ларри? его подкованные смогом очи смотрят ширисто, прозрачно-триумфально. ремешок протеза болтается у меня дулом оружья зашейки. я трогаю его плечо, давлю на выйную шею, руки, грудь — и он оживает сломанным бегунком на кофте, волнующимися линиями на футболке, оробело. я окликаю его истерично, заунывно лихорадкой протягиваюсь, от осиротевшей дочери к матери. как партизан храню тепло — он не узнает. но он обвыкается, болезненно зелено кривится, как буйный пациент противится лекарству: берет за плечо, неумело скалится. смолит и сипит жертвой стрельца резче частых раскатов небосвода, я ищу в его горизонтальном положении, которое походит на снизошедший случайный сельхозпал, ищу тревожно и топорно в его низу статичной тени что-то, что ларри мог объяснить в трезвом уме. ижде названо это ритуальным ладаном, заклинанием, руной: нахожу подле запекшейся соли затяжелевший медикаментоз. так видна судорожная рука, поднявшая препарат, заправившая в себя намеренный передоз «винтом» «прости за меня, прости…»***
— какие выводы вы сделали на основе своего общения с подсудимым? …я пропал на время, но снова воистину воскрес, даже из посмертной пыли с натирки могил. слышный тоном скрип стального прокурора не заменит ни один реанимационный врач, ни один тумак клинической машиной: также беспросветно, суляще-противно и постыло. — по моему профессиональному мнению, — уже сведущий предполагает оральное величие своих механических слов и льстивое непринятие коих слогов, и причитает это профессией…врач неприязнью сглатывает, влажно и видимо. — сал фишер четко осознавал свои действия и находился в здравом уме, когда убил… — холодно и бегло, коли «профессионал» с какой-то неприсущей подростковой обидой оглядывается на меня за стенами-окулярами, эти мылят его выражение морщин и слезных мяс. силуэт желтеет, когда он снова сухо глотает нечто, что я уверенно назову не слюной. — всех жителей апартаментов эддисона.и эта замысловатая история, которую он сочинил — всего лишь выдумка. — мужик так клеветало выносит мне виселицу, иде воссоздан из кожи и ребра для условного. так легко вбрасывается выдохами согласных, было бы что важного вдыхать…***
по сколотому глянцу протеза капает желчь облаков, придорожная пыльца обугленных машин. я прижимаю его к надплечью, сквозь судорогу нездешней кожной оболочки, сквозь собствен надрыв верха трахеи, стороной чуждого трупного изваяния. полумрак неба у сердца брезжит кровной слюной отсутствующий ларри хрипит кошачьей склокой, хрустается мокрой пятерней в мои вторые лопатки…говорит, но я не слышу: гул в ушах, ужас и старая мольба в фалангах орудия. я захлебываюсь, не дышу, и осязаю резонирование корней кардий в решетке костей. на ощупь он как мясистая обивка из гробов, твердая, трупная. он вжимается, как ушедший солдат, что старается оттолкнуть, остеречь.но забрать часть к себе. сжинаюсь тоже, страшусь — вдруг он здесь. что он осязает. что он видит. и не слышит моей потери рассудства, иже слезы, иже воля…стараюсь впитать в себя все, от чего ларри погибнет, и на моих пальцах остаются его омертвелые частички, форма того, что не загребу родимой порукой. к нашим телами крестом ходят его сотвень бурых волос, мешают, перепадают меж моих фаланг ручьем, что бьет из рек. глаза похожи на вентиляционную шахту, никогда не будет света там. на сгоревшую конфорку, где газ больше никогда не включат. как иван грозный, «убиваю сына своего», рядившего, а ближнего — обезумелыми прорезями жмурясь, доскуливая и виня. ларри, как никто другой, сутулая скорбь степи, непреклонна и погнута. он, иной и мертвый, новый человек- — ларри, что ты натворил… — он держался за холку. мою. неумело, правда как сын, истощаясь. распластываясь в погибельной саване, ларри все равно, и это отдавалось мне неверным, суровым. мой голос был чем-то тем взрослым, окрепшим, и голос осел, охрип, умер. ларри нет. не умер. его просто нет лихорадит на моих руках, смотрит на меня незримо, тычется туловищем к земле и ко мне. ведь он не должен умереть, хорошие люди не умирают. сально блестят его уже другие глаза — сал. всуе я выл, истерил в ворот мертвых складок одежды. теснил в своих ладонях — зениты отрешенные темнятся, выражают гибкое ничего и никого. но видно дробь кровных вен, набухших, меланхоличных червей живых, как ларри дышит, бьется. как пена сползает по впадинам-ямкам, смывается от хляби неба…чернеет его тень лица. и его посмертная маска, бесформенная ороговелость профиля, будет самым священным алтарем, и самым ненавистным, жженым сорняком. и, захлебываясь в соленой пене, он извинился. и никогда не простился.***