Часть 1
13 июля 2026 г., 09:39
Есть люди, которые заводят собак.
Есть люди, которые заводят детей.
Леон Кеннеди завел женщину.
Леон Кеннеди завел себе женщину, потому что решил, что нормальная жизнь — это привычка. Если долго притворяться и повторять положенные действия, все получится.
Возможно, он подцепил эту идею с собрания анонимных алкоголиков. Просто будь трезвым, даже если разум против. Будь трезв год, два, три — и когда-нибудь тело и разум сольются в гармонии.
На собрания Леон не ходит лет пять, а если вы заглянете в бардачок его порше, в тумбочку или в карман куртки, то обнаружите, что бросить пить у него не получилось.
С женщиной — тоже.
Не получилось.
У каждого алкоголика есть своя ложь.
— Я контролирую.
— Могу бросить в любой момент.
— Сегодня был тяжелый день.
У Леона Кеннеди тоже есть своя ложь.
— Я еще способен любить.
Леон пил не потому, что хотел всё забыть. Он пил, чтобы перестать помнить всё одновременно.
Если поднапрячь мозг, можно понять, что уровень ожиданий от жизни и себя у Леона минималистично низкий. Он умеет довольствоваться малым.
И с чего он так прокололся, когда завел женщину?
— Д-доброе утро.
Грейс заикалась. Не сильно, только когда волновалась. А поскольку имя «Леон» у нее всегда выходило как «Л-л-еон», можно было догадаться, что она волнуется рядом с ним. Что он не дает ей покоя.
— Л-леон… я…
Он ненавидел это, не потому, что это раздражало, а потому что ему хотелось договорить за нее. Это обязывало, словно агент Кеннеди должен был спасти эту девочку от всего на свете, включая заикание, а у Леона и так слишком много обязательств.
Она готовила — ризотто, пасту, суп, лазанью, даже пекла булочки.
Она пахла чем-то теплым и нежным.
Всем тем, к чему он не привык.
Он пах виски, сигаретами, часто кровью, иногда чужими духами или терпким, мускусным одеколоном, хотя сам предпочитает легкие ноты в парфюме — чтобы не оставлять следов. Даже таких.
Она ничего не спрашивала, но Леон видит, как трепещут тонко очерченные ноздри.
Некоторые женщины думают, что молчание лечит.
Глупость.
— Уже наигрался? — цедит Крис сквозь зубы и бросает взгляд на экран его телефона.
Леон ничего не прячет. Не видит смысла. Не обязан. Экран вновь загорается. Телефон зовет Леона домой, к теплу и заиканию, но он не реагирует. Не сбрасывает звонок. Не выключает звук. Просто криво улыбается и стучит изуродованными войной пальцами по столешнице в такт мелодии звонка.
Finished with my woman 'cause She couldn't help me with my mind — надрывается Оззи и замолкает минут на десять.
Грейс наверняка говорит себе, что не достает его, а просто волнуется. Убеждает себя, что агент Кеннеди просто занят, так что вскоре они вновь слушают надоевшее:
People think I'm insane because I am frowning all the time
И снова.
All day long I think of things. But nothing seems to satisfy
Леон не согласен с этой частью. Его взгляд скользит мимо мощного плеча Криса дальше, в неоновую пустоту, и останавливается на грубо стесанном хищном лице мужика за дальним столиком. Глубоко посаженные надменные глаза обещают Леону удовлетворение. Хотя бы на час. Сегодня удовлетворение через унижение и боль. Наверняка, эти руки не будут нежными. Мужик кривит губы, откидывается на спинку стула и нарочито быдляцки сплевывает на истоптанный пол, не отводя взгляда от Леона.
Да. Это оно.
Think I'll lose my mind If I don't find something to pacify
Леон нашел, чем себя успокоить. Хотя бы на эту ночь.
— Да мать, твою, Кеннеди, — кривится Крис. — Я тебя не понимаю…
Леон тоже хотел бы себя не понимать, но увы, он достаточно хорошо себя знает.
Крис отхлебывает минералку и кидает на стол мятые купюры. Да, им не о чем говорить. Еще с десяток лет назад Крис прыгал бы от счастья, если Леон сошелся бы с сестрой. Сейчас связь с Клэр была бы неплохой попыткой самоубийства руками ее брата. Крис не подпустит Леона к сестре на расстояние выстрела. Крис — хороший старший брат. Крис — хороший человек.
Сильный. Сорвался раз. Сломался с хрустом. Пробухался, проорался, и, как говорят, «проявил силу воли» и «взял себя в руки».
Леон не такой. Он не ломается с хрустом, ярко и сочно. Он тихо рассыпается, соблюдая все приличия — не напиваясь в сраное говно, не опаздывая на работу, не срывая миссии и даже — не нарушая правила дорожного движения вне боевых заданий.
А мог бы, ага. С его допуском и положением любой инспектор извинился бы, свернул в трубочку бумажку со штрафом и засунул себе в жопу.
Но Леон Кеннеди — не такой.
Крис уходит.
Леон допивает бурбон залпом, складывает предплечья на столе, как школьник за партой, и ждет.
Через минуту над ним нависает фигура мужчины с надменными глазами и грубыми руками.
Настоящий шкаф, мать твою.
Медведь-переросток.
— Скучаешь? — дежурно подкатывает мужчина.
— Уже нет, — усмехается Леон, разглядывая своего спасителя-на-час.
Есть люди, которые идут в бары за удовольствием.
Есть люди, которые идут туда за наказанием.
Он давно перестал понимать разницу.
Они сношаются в узкой кабинке воняющего бухлом, мочой и хлоркой туалета бара под ту же мелодию звонка телефона. Грейс звонит. Оззи поет. Его трахают.
— Знаешь, — хрипит Леон, когда тяжелая рука дергает его за волосы, вжимая лицо в деревянную дверь. — Ты мне напоминаешь одного знакомого. Он тоже… — толчок, — был, — толчок, — му-да-ком.
Он получает пощечину за дерзость и довольно улыбается.
Конечно, не говорит, что был вынужден убить того человека, хотя очень, очень, очень, мать твою, не хотел.
Каждый толчок отдавался в простреленном бедре, в пояснице, в плече. Он стискивал челюсть до хруста, пока не кончил сам — от боли, от унижения, от того, что наконец-то кто-то его не жалел — так, как жалеет его Грейс.
Он вышел из бара едва переставляя ноги.
Конечно, это не всегда было так. Иногда ему хотелось иного.
Иногда он сам держал липкие от лака и масла женские волосы, вбивался грубо и зло, будто хотел заразить собой вот эту крашеную блондинку или вот эту рыженькую, которую не узнает в толпе через час.
Он выходил из мотеля, закуривал и смотрел, как медленно горит клочок с торопливо написанным помадой телефоном случайной женщины.
— Я приготовила ризотто.
Опять. Ебаный. Ризотто.
Она встречает его глубокой ночью, слишком умная для того, чтобы напялить на хрупкое тело кружевную ночнушку в попытках исправить неисправимое, но слишком глупая для того, чтобы не ждать его у окна.
Она говорит это так, будто Леон не принес в ее дом запаха виски, табака, чужого пота и спермы.
Он посмотрел на кастрюлю. На нее. На разложенные ровно ложки. На салфетки. На две тарелки — для себя и для него. Она не ела. Она ждала своего мужчину к ужину.
Словно они были нормальными людьми. Словно Леон был нормальным.
— Не надо было.
— Оно уже готово.
— Я не голоден.
Она кивнула, и все равно положила ему в тарелку.
— Поешь хотя бы немного.
Это бесит.
Добротой можно душить не хуже, чем ремнем.
Леон не знает, что бесит больше — ее ризотто, ее доброта или то, что он садится и ест, сдерживая тошноту, а потом как приличный человек моет посуду.
Потом он моет себя в душе, избавляясь от чужой грязи в теле, и ложится в кровать чистый, аки первый снег, который еще не затоптали, не обоссали и не изгадили присутствием.
Как мы все знаем, первый, девственно чистый снег не живет долго.
Иногда она заикалась сильнее обычного — когда волновалась, когда пыталась сказать что-то важное, когда пыталась сказать что-то нежное и ободряющее.
Он ловил себя на ненависти.
Не на нее.
На самого себя.
Потому что терпеливо ждал, пока она договорит.
И это означало, что часть его все еще жива.
А он очень устал быть живым.
ПТСР это не флешбэки из кино. На самом деле, ПТСР это забавно.
Это когда хлопает дверца шкафа, а сердце разгоняется до ста восьмидесяти. Когда в ресторане всегда садишься спиной к стене, лицом к входу. Когда автоматически считаешь людей в очереди к кассе и оцениваешь степень угрозы. Когда слышишь шум лопастей вертолета, который взорвется через секунду, хотя за окном всего лишь тарахтит мусоровоз.
В кинотеатрах он всегда садился с краю, возле прохода.
В лифтах считал секунды до открытия дверей.
Он завидует истинно сумасшедшим. У них нет критики своего состояния. Они живут с уверенностью, что правы.
Жить, зная, что ты не властен над частью себя, гораздо тяжелее.
Собака все понимает, но не говорит.
Агент Кеннеди все понимает, но ни хрена не может с собой сделать.
Его посттравма — не синдром.
Его посттравма — это он сам.
Неловко жить невротиком с дрожащими руками на гражданке, и железной рукой крошить чудовищ в поле.
Грейс замечала.
Молча пересаживалась так, чтобы он видел дверь.
Не подходила сзади.
Не будила резко.
Не спрашивала, почему он вздрагивает от резкого звука.
Это раздражало сильнее, чем если бы она ничего не понимала.
По ночам он кричал, рычал, потел и даже, мать твою, плакал во сне. Не каждую ночь, конечно. И не каждую неделю. Бывает.
Что с этим делать? Да ничего.
Он довольно честен на проф осмотре у психотерапевта и психиатра. У него есть допуски высочайшего уровня — к летальному оружию, к гостайне, к первым лицам государства, а значит — все хорошо.
Самым страшным было не вялотекущее пьянство, не беспорядочные связи, не бессонница и не кошмары.
Самым страшным было его равнодушие.
Когда Грейс глубоко порезала палец, строгая ненужный ему салат «новый рецепт, Леон!» — он достал аптечку, обработал рану, наложил пластырь.
И ничего не почувствовал.
Все движения были правильными, отточенными, идеальными, мать его.
Как учили.
Как будто перед ним был незнакомец. Нет жалости, не сочувствия, нет чувства. Лишь служебный долг. Он достаточно насмотрелся в жизни.
Трупы, изуродованные до абсурда:
— Решил кишки проветрить? — говорит агент Кеннеди и криво усмехается.
Раскрошенные черепа:
— А по тебе не скажешь, что ты такой мозговитый парень, — смеется он.
Вырванные из суставов конечности:
— Если мне понадобиться новая нога, одолжу твою, окей?
Да, он достаточно видел, сделал и перетерпел на самом себе, чтобы ахать, сочувствовать и переживать за какой-то нелепый порез на женском пальце, даже если эта женщина спит с ним в одной кровати.
Он понял сразу. Поняла ли она? Леон не спрашивает. Ему это не нужно.
Она искренне хотела научиться жить, обходя его неудобные, хронические, взрывоопасные точки.
Он учился делать вид, что этих точек нет. Правда, хватило его на первый месяц.
Их медовый месяц.
Да, он пил — не так, чтобы падать лицом в барную стойку. Это для новичков. Старые, опытные алкоголики выглядят прилично. Так же, как старые опытные агенты. Хорошая куртка. Дорогая машина. Шикарные часы. Выбритое лицо. Ровный голос. Просто во внутреннем кармане всегда есть маленькая фляжка. Просто его с утра кофе пахнет виски. Просто руки перестают дрожать только после первого глотка, ведь в гражданской жизни его руки скучают по пистолету, а Леон положительно заебался бегать в тир.
Он ждет, как бойцовая собака, натасканная лишь на бой и воющая в тесной клетке мирной жизни. Он бросается на железные прутья и грызет их, он скребет когтями в углу тюрьмы, пытаясь сделать подкоп. Он, конечно, ломает и клыки, и когти, но у него отменная страховка S+. Чего он ждет? Он ждет вызова из DSO, а получив его, уезжает всегда раньше срока, проявляя чудеса выдержки и самоконтроля, когда тонкие руки Грейс обнимают его, когда ее губы касаются шеи и скулы, когда ее глаза заглядывают в его с тихой просьбой — возвращайся живым, Леон.
— Меня уже ждут, — лжет он и сбегает по лестнице с скоростью спринтера.
Он приезжает в офис раньше и проводит этот лишний час, расхаживая в арсенале, по коридору или подпирая стену у кофемашины — в ожидании вводного брифинга.
Быстрее, — смотрит он на часы, — быстрее.
— Как у вас дела в личной жизни? — спрашивает его психотерапевт.
— Какое отношение моя личная жизнь имеет к работе? — искренне удивляется агент Кеннеди. Он играет настолько реалистично, что у опытного мозгоправа застывают все нужные слова в глотке.
Годен.
Годен.
Годен.
Агент Кеннеди, без сомнения, годен к войне и к смерти. А вот к жизни — так себе.
Вообще-то он специальный агент Кеннеди. Что такое специальный? Нечто особое, узкоспециализированное, и специализация Леона явно лежит не в плоскости сожительства с трепетными девицами с слишком узкими плечами, с слишком тонкими пальцами, с слишком тихим голосом и с слишком доброй душой.
Грейс думала, что терпение — это лекарство.
Нет. Терпение — это увеличительное стекло. Под ним человек сгорает быстрее.
А самое мерзкое в любви — она не требует взаимности.
Достаточно одного идиота.
Он и сам когда-то был таким.
— Ты не изменился, — вновь говорит ему Ада и ищет в его глазах призрак того идиота.
Она выглядит жалко. Она цепляется за эту ложь, потому что хочет взять того мальчишку с глупыми голубыми глазами, откусить от него кусочек и залатать им дыру в своей душе.
Он усмехается и окидывает свою постаревшую мечту тяжелым взглядом. Он бьет зрачками в слабые места — в эту пару раз подколотую ботоксом морщинку между бровей, в эти паутинки в уголках глаз, в поплывшую линию челюсти.
— А ты изменилась, Ада, — медленно говорит он и видит, как в этой острой женщине просыпается сука.
Возможно, он ждет, что она тайком воткнет ему нож под ребро, когда его руки заняты ее телом, то…
Нет.
Впрочем, Ада стареет красиво. С достоинством.
И трахается тоже неплохо.
— Гипервигильность! — тщательно, по слогам, проговаривает психиатр.
Не то чтобы Леон хочет это слушать, но он достаточно опытен для того, чтобы откровенно пиздеть врачам.
Если он будет утверждать, что в порядке — его возьмут на карандаш.
Пациент скрывает правду!
Ведь по всем правилам и законам он не может быть в порядке в принципе.
За ним будут следить. Дойдут до того заплеванного бара, например. Или увидят, как агент Кеннеди сидит на капоте авто и, напевая сквозь зубы «Let the Midnight Special» — готовит свой полночный особый. Коктейль. Кофе, виски, о, а я тот коньяк не допил? Пойдет для аромата, да и бардачок надо освободить.
И прочая.
Так что Леон говорит то, что от него хотят услышать.
Сглаживает, недоговаривает, иронизирует, сыплет по крохам корм голубям в белых халатах.
— Это не паранойя и не нервозность, — успокаивающе курлычет голубь.
— Это сломанный будильник в мозгу, понимаете?
Возможно, голубь считает его маленьким ребенком, поэтому переходит на подобные образы и даже крутит перед носом Леона массивный хронометр, отсчитывающий пыточные минуты обязательного приема.
— Он спас вам жизнь, а теперь орёт 24/7, понимаете?
Леон кивает. Конечно. Безусловно. Он вообще понятливый.
— Травма перестраивает центр страха и префронтальную кору… — голубь даже рисует нечто на листе бумаги. Леон вежливо смотрит, как его жизнь превращается в слова, схемы и графики.
— Мозг перестаёт различать реальную угрозу и обычную жизнь. Всё становится потенциальной опасностью. Тело живёт в режиме постоянного «бей или беги», даже когда бежать уже некуда, понимаете?
Леон думает, что ещё одно «понимаете?» — и всё. Он схватит ручку и воткнет голубю в глаз.
Он будет втыкать ручку в жидкое текущее месиво, хохотать и орать в перекошенное от боли лицо:
— Вот так выглядит вытекший глаз, доктор.
Понимаете?
Понимаете?
По-ни-ма-ете?
Херово, что его простят. Да, его простят. Помаринуют в закрытой лечебнице для «лиц с допуском выше А +, находящихся в эмоционально нестабильном…» и бла-бла-бла.
И снова в бой, специальный агент Кеннеди.
— Повышенный кортизол… истощение… проблемы со сном… хроническая боль в мышцах и суставах… мгновенная реакция на триггеры — звук, запах, касание. По-ни-ма-е-те?
— Понимаю, — ровно отвечает он. — Это лечится?
— Корректируется, — тактично отвечает голубь.
Из кабинета агент Кеннеди выходит с ворохом рецептов, честно отоваривается в ведомственной аптеке, чтобы где-то в бездонных бюрократических глубинах DSO ответственное лицо поставило нужную галочку, — и спускает это дерьмо в унитаз очередного бара.
— Ты скоро, красавчик? — стучит в кабинку очередное тело.
— Ага.
Леон Кеннеди просыпается с привкусом пепла во рту и ноющей болью в пояснице. Так, будто кто-то всю ночь вбивал в него ржавые штыри и проворачивал в ранах.
Кортизол, хронические боли и психосоматика, понимаете?
Старые раны. Новые раны. Всё то дерьмо, что оставило в нём дыры, теперь просыпалось вместе с ним.
Доброе утро, Леон.
Плечо, где когда-то сидела та, первая пуля, тянуло тупо и глубоко, словно треснувшая кость и порванные нервы до сих пор пытались вытолкнуть чужое.
И не могли.
Вечерами он лежит неподвижно и слушает дыхание Грейс. Её рука находит его бедро — тёплая, живая, хрупкая. Она нежна и осторожна с его литым, строго функциональным телом. Нет, он не сбрасывает её резким движением, когда от незаслуженной ласки сводит мышцу. Нервы. Всё время нервы. Как оголённые провода. Но он слишком хорошо контролирует себя.
— Ты знала, с кем связалась. Со стариком, — смеется он в темноту и радуется, что Грейс не видит его глаз.
Он с облегчением выдыхает, когда слышит ее смех в ответ — боже, Леон, тебе всего сорок пять и я слышала, как та бариста в нашей кофейне называла тебя красавчиком и картинкой.
«Наша» кофейня. С чего она взяла, что у них есть «наше?» С того, что они ходят в эту кофейню по утрам? Просто удачное расположение на углу их дома.
Их дома…
Блядь.
На самом деле у Леона Кеннеди нет проблем с эрекцией. Тот же Крис как-то пожаловался, посекретничал по-мужски, что бывает.
— Кризис среднего возраста.
— С такой жизнью опускаются руки и все остальное.
— Револьвер. Дуло. Осечка.
И прочая.
У Леона Кеннеди нет осечек и кризиса среднего возраста.
Он даже может подрочить на свой же, новый, едва заживший шрам — вот на эту борозду на бедре, или вот на эту кляксу внизу живота — после очередной победы над злом. Словно его возбуждает своя собственная боль и ущербность.
Не то что бы у них совсем нет секса.
Есть.
Просто…
Просто Леон не может расслабиться. Она стонет искренне или притворяется? Это слишком тихо или слишком громко? Глубоко? Недостаточно глубоко? Ей хорошо или она его жалеет? А кстати, что это за шорох в коридоре?
— Леон… ближе… — шептала она и тянула за шею к себе.
К этим широко открытым, почти совиным глазам. К этим мягким губам. К этому теплу.
Под ним она не заикается. Но…
Ближе. Слово, от которого внутри всё сворачивалось в шипастый узел. Ближе — значит уязвимее?
С проходными телами у Леона Кеннеди проблем нет.
Ему похуй на них.
Им похуй на него.
А на Грейс… на Грейс ему не похуй.
Поэтому…
— З-завтракать будешь? Есть яйца, тосты… могу сделать к-к-кашу с фруктами…
Самый страшный вопрос на свете.
Не «где ты был?»
Не «кто она?»
Не «кто он?»
Если человек держит запас жратвы на двоих, еще и с вариантами, значит, он рассчитывает увидеть тебя в своей кухне, в своем доме, в своей постели — сегодня, завтра, послезавтра.
Это слишком.
Леон так далеко не загадывает.
— У меня получилось взять отпуск. На август, как у т-тебя.
Смешно. Леон лет десять ставит эти галочки в присланной из отдела кадров таблице абы как.
На самом деле до ее слов и не помнил, что у него отпуск в августе.
Август.
Через три месяца.
Она уже нашла маленький домик у озера в Луизиане. Искала долго, старалась. Она показывает фотографии — терраса, лодка, лес.
Он смотрит на экран телефона и не слышит ни слова.
Три месяца. Люди строят планы тогда, когда уверены, что будут живы, что будет все хорошо, что они справятся.
Он не умеет так думать.
В голове сразу возникает другое:
— Отмени бронь, Грейс.
— П-почему?
— Просто отмени.
Она пытается понять, а он уже в дверях — надевает куртку, впрыгивает в ботинки и уходит.
Мне страшно, что у нас может быть будущее, — шепчет гипер… похуй, что, не паранойя и не нервозность, а сломанные будильники, кортизол и норадреналин.
Понимаете?
— Где куртка? — Леон стоит в дверях и смотрит.
Она достала из шкафа две другие и повесила на крючки. Но где та куртка, а?
— П-постирала. Она же грязная.
Она говорит это почти виновато.
Леон долго молчит. Нет, он не относится к тем мерзавцам, что распускают руки. Он не тот взрывной агрессор, который дает пощечины за то, что женщина не так дышит рядом с ним.
Он не повышает голос и не делает угрожающих жестов.
— Не трогай мои вещи, Грейс. Никогда.
— Я хотела п-п-п-омочь…
— Не надо мне помогать.
Он выходит на улицу, в холод, в одной футболке.
Потому что запах на куртке был картой последних дней. Бар. Порох. Кровь. Чужой парфюм.
Все это говорило ему, где он был.
Теперь куртка пахнет кондиционером для белья.
Чем-то домашним.
Он чувствует себя так, будто ему стерли память. Как будто его хотят приручить. Как будто его хотят одомашнить.
После миссий агент Кеннеди ненадолго приходит в себя.
Нет, вранье.
Он мог бы сказать, что состояние блаженного покоя — это удовлетворение от своих подвигов, но если снять первый слой этого лживого-насыпного, выяснится, что его состояние сродни кайфу наркомана. Ты проколол себе вену тупой иглой, глянул, как в жидкость в шприце завитками поднялась кровь, нажал на поршень и…
Тебе хорошо.
Пока хорошо.
А потом тебя отпустит и ты снова будешь ждать свою дозу.
После миссий Леон покупает ей цветы. Он никогда не выбирает сам — просит выбрать продавца. Он покупает ей духи. Просит выбрать консультанта. Он покупает ей безделушки в аэропорту и советуется с Шерри, присылая ей фото на выбор — это или это?
Она всегда радуется, прижимает тонкие руки к груди, встает на цыпочки и целует его в поджатые губы.
Она поливается этими сраными духами, так что он задыхается.
Она ставит цветы в вазу и каждый день меняет воду.
Она обматывается тем шарфиком, напяливает за себя это кольцо, браслет, а волосы стягивает этой заколкой.
Они идут в ресторан или в кино.
Леон Кеннеди абсолютно бестактен и неучтив.
Он этикету не обучен.
Он заходит первым туда, куда джентльмен должен пропустить даму первой, потому что ему нужно оценить обстановку в ресторане на предмет угроз, а не галантно открыть дверь, чтобы женщина прошествовала вперед.
Он инстинктивно прикрывает её собой везде — на улицах, в парках, в холле кинотеатра.
Он не умеет просто гулять с дамой под ручку, да и не держаться они за руки. Это стесняет движение. Это может помешать действовать.
Его мозг сканирует всё — лица, машины, отражения в витрине, — и не дай бог кто-то сзади ускоряет шаг.
Грейс все замечает. Говорит мягко, почти стеснительно:
— Здесь безопасно.
Он стискивает кулаки и дарит ей дежурную улыбку.
— Спасибо, спасибо… как ваше имя? — шепчет ему какая-то спасенная им из кровавого ада женщина.
— Неважно.
— Итак. Сегодня мы, в нашем узком кругу, имеем честь поздравить агента Кеннеди с очередной наградой…
— Неважно.
— Леон, ты голодный, я приготовила…
— Неважно.
Она была слишком молодой для него. Не по возрасту, у него были и помоложе. Она была слишком молодой, потому что еще ждала от жизни что-то хорошее.
Иногда он не возвращался домой без причины. Иногда возвращался под утро.
Иногда — с ссадиной на скуле, которую объяснял, нагло, нелепо, вызывающе — ступеньки, скользкий асфальт, налетел на столб.
Грейс никогда не упрекала. Она только стирала рубашки, измазанные кровью, заляпанные виски или китайской лапшой, которую съел Леон, сидя где-то на бордюре, вместо того, чтобы приехать домой и поужинать с ней.
Однажды Леон обнаружил в кладовой целый ряд пластиковых бутылок. Отбеливатель. Она покупает отбеливатель оптом.
Смешно.
Леон попытался посчитать разрушение семьи в литрах отбеливателя.
Да, решение завести себе женщину было неудачным.
Глупый служебный роман.
И почему Леон повелся на нее?
Стало интересно, как человек составляет отличные аналитические записки, и в то же время не может связно сказать три слова?
Повелся за хрупкость и уязвимость?
Да. Грейс хотелось защитить.
Не любить.
Защитить. А это один из твоих давних пунктиков, да, Кеннеди? Синдром спасителя. Можешь посмотреть в том засекреченном файле, пятым пунктом, строго для служебного пользования.
Агент Кеннеди может защитить ее от кого угодно, кроме себя самого.
Глупо. Нелепо. Пошло, как та часовня в неоновых сердечках, птичках и ангелочках в центре Лас-Вегаса.
Ушел он тихо, без ссор, без разбитой посуды, без объяснений и красивого прощания.
На столе осталась его кружка, с потеками утреннего кофе и легким амбре бурбона.
На холодильнике остался список покупок на двоих.
Все осталось на своих местах. Исчезла одна дорожная сумка. Исчезли куртка, ботинки и человек.
На столе лежала записка.
«Так будет лучше».
Три слова. Грейс перечитывала их много раз, каждый раз пытаясь понять, для кого именно.
Для него или для нее.
Она смотрела на оставленное на тумбе кольцо и долго не убирала его зубную щетку из стаканчика в ванной.
Ей часто казалось, что вот сейчас повернется ключ в замке и откроется дверь.
Он вернется.
Но он не вернулся.
Леон все же сбрасывает скорость и паркуется у обочины, потому что настырные огни полицейской машины липнут к нему пятую милю.
Он мог бы разогнаться еще больше и уйти от преследователя дальше по шоссе, ведь полицейская лошадка не сравнится с его Ducati XDiavel. Мотоцикл обиженно рыкнул на него и затих. Леон упирается убитым ботинком в дорожную пыль и терпеливо ждет, переводя дух.
Хорошо. Эта скорость. Этот риск. Кортизол, норадреналин, префронтальная кора головного мозга и то ебаное миндалевидное тело где-то в черепе сказали спасибо агенту Кеннеди и угомонились на время. Он вытирает большим пальцем тончайший порез на скуле — рассекло каким-то камушком, выбитым из-под колес.
Наконец-то полицейский мерин доползает до него и тормозит.
Хлопок двери.
Синяя форма.
Рука на дубинке.
Быстрая походка.
Упрямый. Большинство давно бы махнули рукой. Этот нет.
Не спеши, я не буду убегать.
Молодой полицейский, лет двадцать пять. Мальчишка старательно держал спину прямо, хмурился, но глаза выдавали сразу — злость, испуг, какое-то пугливое восхищение.
— Права, сэр.
Леон без спешки достал бумажник. Он мог показать удостоверение федерального агента. Мог сделать один звонок.
Но не стал. Леон Кеннеди не такой.
Полицейский долго изучал права.
Что-то записал в маленький блокнот.
— Вы были без шлема.
— Правда? Спасибо, что сказали. Я не заметил.
Парень пытался сделать суровый вид, но в серо-зеленых глаза мелькнул смех.
— Сэр, вы свою скорость видели?
— Простите, офицер. Ногу свело. Потом руку. Не мог отпустить педаль.
Молодой полицейский пристально взглянул на него, а потом неожиданно спросил:
— У вас… все хорошо?
Леон поерзал задницей на сиденье, оперся о руль и пристроил подбородок на ладонь.
— А должно быть плохо?
— Просто… — парень запнулся. — Как полицейский, я обязан потребовать, чтобы вы выбрали менее опасный для окружающих способ самоубийства.
Тишина. Где-то стрекотали цикады.
Леон вдруг улыбнулся и посмотрел на юное лицо слишком пристально.
Милый.
Чистый взгляд. Пухлые губы, которые изо всех сил стараются сжаться в суровую линию.
Такие люди еще верят, что если постараться, можно успеть спасти всех, в том числе и этого странного, небритого мужика на байке.
— Выпишите штраф, офицер.
Парень кивнул.
Долго писал что-то на бланке, после сложил листок вдвое и протянул Леону.
— Я… прошу вас быть осторожнее.
— Постараюсь, офицер. Спасибо за беспокойство, — странно, Леон действительно почуял нечто вроде благодарности.
Полицейский медленно развернулся и пошел к машине. Дважды оглянулся. А Леон, без стеснения, смотрел ему в след.
Леон тормознул у придорожной закусочной.
Полез в карман за сигаретами и вместе с пачкой на свет явился тот листок бумаги — сложенный бланк штрафа.
Развернул.
В графах пустота, а внизу неровным, но старательным почерком написано:
Алекс Митчелл.
Номер телефона.
И короткая фраза.
«Если вам действительно плохо — позвоните».
Леон усмехнулся.
— Господи… какая глупость…
Он поднес уголок бумажки к огоньку зажигалки. Пламя лизнуло край. Еще секунда — и все исчезнет. Он вдруг отвел руку и не пугаясь легкой боли, зажал горящий край подушечками пальцев. Потушил.
Положил бумажку обратно в карман.
Сделал затяжку, выдохнул и долго смотрел, как дым растворяется в сухом воздухе.
Есть люди, которые заводят собак.
Есть люди, которые заводят детей.
А Леон Кеннеди…
Это была привычка.
Самая вредная из всех, что у него остались.