За закрытыми дверями
9 часов и 20 минут назад
В тот вечер, о котором пойдёт речь, — сырой, промозглый вечер начала октября, когда московские сумерки не опускаются, а как-то нехотя просачиваются сквозь дворы, — в квартире номер семь на третьем этаже старого дома в Кривоколенном переулке всё было в образцовом порядке. Порядок этот, надо заметить, был не тот уютный беспорядок всякого жилого помещения, а иной, почти хирургический, какой бывает после особенно долгой и тщательной подготовки к приёму гостей.
Бумаги на столе лежали стопками, подогнанными одна к одной. И даже пыли не было — кроме одной серой пылинки посреди чистого дуба. Хозяин, проходя, каждый раз придирчиво на неё косился и отчего-то не убирал.
Чайник на плитке начинал ныть.
Часы шли.
Хозяин квартиры взглянул на стрелки. Затем — что было несколько странно — на дверь. Дверь, впрочем, покамест молчала.
Она молчала ещё секунд десять — ровно столько, сколько понадобилось бы человеку на лестнице, чтобы подняться, отыскать нужную табличку и мгновение помедлить, как медлят обыкновенно перед дверьми, за которыми предстоит неприятная работа.
А потом в неё постучали. Два раза.
Известно, что в Москве тридцать седьмого года стука в дверь не любили, а в особенности — по вечерам. Ничего доброго он обычно не сулил, и всякий, кого он заставал, первым делом вспоминал, чего именно он в последнее время наговорил лишнего и кому. Однако хозяин квартиры номер семь ждал его уже давно и, надо сказать, с нетерпением совершенно неприличным.
Прежде чем открыть, он задержался на секунду у зеркала в прихожей. Из зеркала на него посмотрел человек весьма приятный собой, не слишком высокий, но и не слишком низкий, в свежей рубашке с дорогим галстуком, выправленным заранее и, судя по всему, не в один приём. Лицо у человека было под стать галстуку — красивое почти до непристойности: с тонким острым носом и той правильностью черт, какую обыкновенно в нашем обществе мужчинам не прощают.
Гемини (а это был именно он) придирчиво оглядел себя с ног до головы, поправил и без того ровный узел и хмыкнул удовлетворённо.
— А вот и вы, — сказал он тихо, ни к кому не обращаясь.
Дверь распахнулась прежде, чем гость успел опустить руку, — и на пороге стало ясно, что стучать, в сущности, было незачем.
— Добрый вечер, — сказал хозяин так радушно, точно за дверью его ждали не с папкой, а с яблочным бисквитом. — Проходите, проходите. На лестнице сквозит, а вы и без того сырой.
Гость, для приличия ещё с секунду потоптавшись в коридоре, вошёл в квартиру. Вежливо отмахнувшись от протянутых рук, снял пальто. Китель, впрочем, оставил. Пока он возился с крючком, Гемини украдкой разглядывал его спину, плечи и руки с неторопливым любопытством человека, который наконец видит вблизи диковинку, что прежде видел только издалека.
— И вам добрый вечер. Вы будто ждали меня, — сказал гость, ещё возясь с пальто.
— Ждал? — Гемини приподнял бровь, словно услышал забавную нелепость. — Помилуйте. В наше время, товарищ следователь, гостя с казённой папкой не ждут — его принимают как погоду. Проходите лучше в гостиную.
И, не дожидаясь, пока гость найдётся с ответом, направился к кухне за углом. Вскоре оттуда донёсся звон посуды, шум воды, и через минуту хозяин воротился, неся чайник и две чашки.
Гость к этой минуте уже сидел в главной комнате. Он выбрал стул у стола — прямой, неудобный, — хотя тут же, в двух шагах, стоял диван, старый и до того глубокий, что в него скорее падали, чем садились.
— Что же вы на стул-то сели, — попенял Гемини, расставляя чашки. — Сели бы на диван, с дороги ведь.
Ответа не последовало. Он и не настаивал; разлил чай, придвинул одну чашку через стол — к самой папке, лежавшей у гостя под рукой, — и сел в кресло напротив, закинув ногу на ногу.
— Пейте, пока горячий. Так о чём вы хотели меня спросить?
Гость к чашке и не притронулся.
— Отчего же вы так спокойны?
— О, помилуйте. Страх — занятие крайне утомительное, — сказал Гемини. — А я берегу себя для вещей поприятнее. Так по какому же вы делу, товарищ следователь? Не подумайте, будто я в претензии, — напротив. Но хотелось бы понимать, за что мне такая честь.
Следователь на это ответил не сразу. Раскрыл папку, что до сего момента держал под рукой — не всю, а ровно настолько, чтобы видеть верхний лист, и не более.
— Фамилия, имя, отчество, — сказал он.
— Вы держите их в папке, — заметил хозяин.
— Фамилия, имя, отчество, — повторил следователь тем же ровным голосом, каким, надо полагать, повторял это не в первый и не в тысячный раз, и хозяину пришлось назваться.
— Год рождения.
Хозяин назвал и год.
— Место службы.
— Издательство иностранной литературы. Перевожу, знаете ли. Чужие книги, чужие слова — с одного языка на другой, так, чтобы русскому уху было не совестно их слушать. Работа, между нами, тонкая и притом неблагодарная: чем лучше сделано, тем меньше заметно.
— Живёте один?
— Один, — сказал хозяин и качнул чашкой, будто предлагая тост за это обстоятельство.
Следователь сделал на листе пометку.
— На вас поступила бумага.
— Я так и полагал. Продолжайте же, не томите.
— В ней написано, — сказал следователь, глядя не на хозяина, а на лист, — что вы состоите в связях с иностранными гражданами. Что вы питаете, — следователь чуть помедлил, подбирая слово, — нездоровый интерес к заокеанской стороне. К Америке.
Гемини выслушал это, склонив голову набок, с тем внимательным и слегка насмешливым видом, с каким слушают знакомый анекдот и проверяют, не прибавил ли рассказчик чего нового от себя.
— Занятно, — произнёс он наконец. — И кто же, позвольте узнать, взял на себя труд это сочинить?
— Этого я вам не скажу.
— Разумеется. — Хозяин потянулся к столу, взял из раскрытой пачки папиросу и закурил. Коробка, надо сказать, была весьма добротная и не иначе как заграничная, а папиросы в ней — из тех, что простому переводчику чужих книг по карману быть не должны. — Жаль. Мне было бы любопытно взглянуть в глаза человеку с таким воображением. Америка! Ну что за прелесть. У меня и знакомых-то за океаном ровно ноль, если не считать покойного Эдгара По, которого я одно время переводил, — но его, надеюсь, к делу не пришьёшь.
— Иностранные граждане, — повторил следователь, не поддаваясь. — По службе вы с ними видитесь?
— По службе — случается. — Гемини выпустил дым в сторону. — Приезжает инженер, приезжает специалист, привозит бумаги, которые надо перевести на русский. Я перевожу. Мы обмениваемся десятком слов о деле и парой слов о погоде, после чего он уезжает, а я остаюсь наедине с его синтаксисом. Вот и вся, товарищ следователь, моя измена родине.
Следователь сделал пометку. Затем поднял глаза и посмотрел на папиросу в чужой руке. Ровно одно мгновение, но посмотрел.
— Табак у вас хороший, — сказал он.
— На хорошем табаке не экономлю, — согласился хозяин любезно. — У всякого, товарищ следователь, своя слабость. — Он повёл папиросой в воздухе и, будто спохватившись, оглядел стол перед гостем. — А что же вы? Ни портсигара, ни коробки. Где же ваши папиросы?
— Не курю, — сказал следователь.
— Скажите на милость. А пьёте? Ну, хотя бы по праздникам?
Следователь на это не ответил, а вместо ответа сделал ещё одну пометку — короткую, отчего хозяин слегка вытянул шею, пытаясь разглядеть, что там пишут, но не разглядел.
— Вернёмся к делу, — сказал следователь. — Кто, кроме вас, бывает в этой квартире?
— Кроме меня? — Гемини откинулся в кресле. — Помилуйте, да никто. Вы, верно, вообразили себе, что тут у меня целый восемнадцатый съезд — курьеры с пакетами, дамы под вуалью, шпионы в галошах. Вынужден разочаровать. Я, знаете ли, разборчив. Что до соседей, — он презрительно повёл папиросой в сторону стены, — соседи мои способны донести разве что на то, что я жгу электричество за полночь. На большее их не станет.
Следователь выслушал это, не поднимая головы, и задал следующий вопрос с таким видом, будто пропустил всю предыдущую тираду мимо ушей.
— Иностранные граждане, с которыми вы виделись за последний год. Имена. Где и когда.
— О, извольте. — Гемини затянулся и подумал для виду. — Весной приезжал инженер, американец. Я переводил ему брань начальника цеха по поводу негодного проката. Инженер в утешение предложил мне сигарету — американскую, представьте себе. Я, как верный сын отечества, отказался.
Перо остановилось.
— Вы отказались от сигареты, — повторил следователь, — но приняли, надо думать, что-нибудь другое.
— Что же, по-вашему, я мог принять? Чертёж подводной лодки? Ничего я не принял, товарищ следователь. Кроме, разве что, удовольствия слышать живую иностранную речь.
— Даты.
— Даты так даты. Четырнадцатое апреля сего года, наркомат. Тот самый американец, как же там его… пусть будет Смит, американцы все на треть Смиты. Далее. Двадцать второе мая. Англичанин, специалист по гидравлике, Уэлсли. Виделись у него.
Перо на слове «у него» приостановилось.
— У него, — повторил следователь. — То есть на квартире.
— На квартире, — подтвердил хозяин безмятежно. — И просидели мы у него… часа, пожалуй, два. — Он подумал и поправился с обворожительной точностью: — Впрочем, нет. Двадцать минут. Обсуждали, изволите ли видеть, одно-единственное слово, «давление». Тонкое слово, товарищ следователь. Передаётся по-разному, смотря что и куда давит... Подробности вам, полагаю, ни к чему.
Тут всякий, кто хоть немного знаком с человеческой натурой, а равно и с тем, каким образом двое взрослых людей проводят двадцать минут наедине, обсуждая единственное слово, легко догадается, о какой именно материи шла речь. Догадался, разумеется, и следователь, — ибо на казённой службе, что бы про неё ни говорили, дураков держат всё же не на всех местах.
— Двадцать второе мая, — отчеканил следователь, — беседа на квартире иностранного специалиста по вопросам перевода. — И, помолчав, прибавил суше прежнего: — По вопросам перевода.
И на этом поставил точку, представьте себе. Пришивать к делу о шпионаже ещё и дело иного, более деликатного свойства ему не хотелось, — во-первых, оно было не по его части и лежало в ведении совсем другой инстанции, а во-вторых, час был поздний, и заводить из-за одного обойдённого слова второе дело показалось ему трудом чрезмерным и решительно лишним.
— Бумаги ваши рабочие, — сказал он. — Тетради, черновики. Покажете?
— Отчего же не показать. — Гемини легко поднялся из кресла и направился к шкафу. — Предупреждаю сразу: по работе от руки не пишу.
В шкафу этом, как водится в тогдашних квартирах, помещалось всё то, чему не нашлось иного места: гипсовый бюстик, запылённый по самые усы, золотистый сувенир на пару с жестяной коробкой из-под чая, в которой давно уже не было чая, а было бог весть что. Хозяин снял оттуда стопку книг и журналов, и в ту же секунду — движением до того ловким и непринуждённым, что уследить за ним не смог бы и человек внимательный, — оставил тонкую тетрадь за жестяной коробкой.
Прочие книги отнёс к столу и положил перед следователем, у самой чашки. На чашку он при этом покосился с явным неудовольствием. Чай в ней стоял нетронутый, подёрнувшийся плёнкой, и ничего больше не оставалось, кроме как взять её, прихватив заодно и чайник, а затем удалиться на кухню.
Отсутствовал хозяин недолго — минут пять, — а вернувшись, принёс с собою помимо чая ещё и плитку шоколада, каким-то образом у него имевшуюся, что было в те годы обстоятельством не менее примечательным, чем любимый иностранный табак.
Следователь тем временем уже склонился над книгами.
Гемини постоял у двери, глядя на склонённую над бумагами светловолосую голову — дольше, чем следовало бы, — и опустился обратно в кресло.
— Ну как? Нашли что-нибудь предосудительное? — осведомился хозяин, разломив шоколад и протянув половину через стол.
Следователь на шоколад не поглядел. Рука с угощением повисела и убралась.
— Читаю, — сказал следователь, не поднимая головы.
— Читайте, читайте. — Хозяин откинулся на кресле. — Знаете, что меня в этом деле забавляет больше всего? Не то, что на меня донесли. Это как раз в порядке вещей. Я видите ли, живу один, поздно гашу свет и ни с кем во дворе не здороваюсь. Этого в наше время довольно, чтобы прослыть если не шпионом, то во всяком случае личностью, с которой органам не мешает потолковать. Меня забавляет, кто донёс. Вы только вообразите себе этого человека, товарищ следователь. Сидит этакое двуногое, с лицом, не отягощённым ни единой мыслью, читает по слогам вывеску «Гастроном», шевеля губами, — и вот оно-то, это существо, взяло и вывело, что я, изволите видеть, продаю родину американцам. А сам Америку на карте ищет между Тулой и Калугой. Мои соседи, к слову, из этой самой породы. Вон за той стеной, — он мотнул головой, — проживает гражданин, который третий год не может запомнить, в какую сторону поворачивается ключ в его собственном замке.
— Соседей вы своих, стало быть, недолюбливаете, — заметил следователь, переписывая строчку.
— Я, товарищ следователь, недолюбливаю глупость. — Хозяин произнёс это почти нежно. — А её вокруг столько, что недолюбливать приходится оптом. Иной раз послушаешь их на собрании и думаешь: до чего же у нас вежливый клуб по интересам, — все раскланиваются, все при должностях, и ни единого умного лица на весь этаж. Вы — иное дело.
Перо на мгновение остановилось. Затем пошло дальше.
— Вы это к чему? — сказал следователь, не спрашивая, а скорее предупреждая.
— К тому, что за весь вечер вы не сказали ни одной глупости, — сказал Гемини. — Хоть и почти только молчали. А это, поверьте моему опыту, большая редкость. Те, с кем не тошно провести хотя бы час. Впрочем, забудьте. Вернёмся к той бумажке. Вы её читали? Как вам стиль? — осведомился он, кивнув на донос, который следователь всё ещё не доставал из папки. — Надеюсь, бдительный автор не забыл упомянуть мой подозрительно ровный пробор и антисоветскую привычку пользоваться носовым платком?
Следователь, отложив книгу, порылся в папке и достал оттуда сложенный вдвое листок.
— О, — сказал Гемини, оживившись. — Это он? Тот самый?
— Тот самый. Вы спросили про стиль, — сказал следователь, разглядывая листок, — я бы сказал: примечательный. «Известно» без «т». Америка со строчной буквы. — Он положил листок на стол. — А запятые стоят чисто, как не всякий грамотный поставит.
— Ха! Прилежное животное.
— И, — продолжил следователь, не повышая голоса, — марка ваших папирос названа точно. В киоске таких папирос не продают.
— И что же вы из этого заключаете? — Хозяин откинулся, забавляясь. — Что доносчик — мой тайный воздыхатель? Сидит в шкафу с учебником орфографии и пересчитывает мои папиросы?
— Поспешных выводов делать не стану, — сказал следователь и вернулся к блокноту.
Некоторое время он писал. Потом, не отрываясь от строки, взял чашку и рассеянно отпил. Гемини это, конечно же, заметил и ничего не сказал, только уголок рта его дрогнул, и он поднял свою чашку тоже. Допили молча.
— Ну, как вам чай? — спросил он, не удержавшись. — По вкусу пришёлся?
Чай был, надо сказать, особенный. С чабрецом. Чай с характером, чай с притязанием; его заваривают себе не всякие, а лишь те, кто к вечернему своему стакану относится с некоторой нежностью и не согласен пить что попало. Людей этих в Москве немного, узнают они друг друга редко, и уж вовсе невероятно, чтобы двое таких сошлись случайно в квартире номер семь по делу об американском шпионаже.
— Обыкновенный чай, — сказал следователь.
Хозяин лишь усмехнулся и, стряхнув с колена табачную крошку, поправил и без того ровный галстук. Поднялся с кресла.
— Эх, что это мы всё о делах да о делах, — сказал он, потягиваясь. — Я немного проголодался. А вы? Будете что-нибудь? У меня со вчерашнего супчик остался, недурной, — разогрею в две минуты. Сидите совсем уже бледный, товарищ следователь. Такого работника кормить надо, не то захиреет над бумагами, а мне потом отвечай. Будете супчик? А может, сандвичей американских вам разогреть?
— Не тяните время, — сказал следователь, не поднимая головы. — Допишу и уйду. Ужинать я к вам не напрашивался.
— Да куда же вы так торопитесь? — Гемини обошёл угол стола. — Ну куда? Неужели к себе, в свою пустую квартирку? К холодной плите да к старому патефону?
Перо остановилось.
Гемини между тем уже подошёл вплотную. Неспешно отодвинул чашки, сдвинул бумаги — и сел на край стола, так близко, что следователю пришлось откинуть голову, чтобы глядеть ему в лицо, а не в пуговицы рубашки.
— Вы человек аккуратный, — сказал он сверху, разглядывая гостя. — А аккуратные люди, я заметил, тонки в другом. Уж кто-кто, а они отличают примитив от настоящего искусства. Пропаганду от музыки. — Он чуть склонился. — Вы ведь тоже, поди, любите вечерком, за плотно задёрнутыми шторами, послушать что-нибудь этакое. Джаз, например?
Следователь отшатнулся так, что стул под ним скрипнул.
— Да что вы такое несёте, — сказал он. — Какой ещё джаз? Какой патефон? Да у полгорода патефоны...
И осёкся.
— Стойте. Стойте-ка. — Голос его переменился. — Вы-то... С чего вы это взяли? Вы что — стояли под моими окнами?.. Откуда вам знать, где я живу?..
Хозяин рассмеялся — весело, от души. Отсмеявшись, наконец изрёк:
— Помилуйте! Под окнами? В такую сырость? Я и адреса вашего не знаю, и не настолько люблю искусство, чтобы слушать запретные пластинки по ночам возле чужого подъезда. Просто вы выглядите как человек, которому позарез нужен джаз. Или, вернее, как человек, который слушал бы его, будь у него хоть капля вкуса и смелости. Эта ваша... пуговица. Эта складочка между бровей. Да вы же типаж, товарищ следователь, чистейший типаж! Я ткнул пальцем в небо — и, судя по вашей реакции, угадал.
Объяснение это, скажете вы, никуда не годится, и будете правы. Но следователь спрашивать не стал. Человек он был неглупый, а неглупый человек тем и опасен себе, что умеет придумать оправдание всему, что ему приятно услышать, и придумает его быстрее и складнее иного дурака. Так что в ответ он лишь снова промолчал, а плечи, весь вечер державшие форму, слегка опустились. Пальцы сами собою нашли узел галстука и потянули его вниз — самую малость, на полпальца, не больше.
Гемини это, разумеется, не упустил.
— А знаете, что я вам скажу, — обронил он лениво, разглядывая ногти, будто продолжая давно начатый спор. — Джаз джазу рознь. Хвалёный ваш Дюк Эллингтон непомерно раздут. Ни на грош свободы. То ли дело ранний Армстронг. Или Хендерсон — вот где страсть, где грязь, живое мясо. А Эллингтон... музыка для буржуазных дамочек, скучающих за прилавком. Разве нет?
— А вот и нет, — сказал следователь. — Это вы просто слушаете с наскока, вам подавай, чтоб сразу за горло. А у него всё внутри. Держит целый оркестр в кулаке, поди рас—
И осёкся.
Гемини лукаво улыбнулся.
— Ну-ну, выдыхайте. Тайна ваша умрёт вместе со мной. Я ведь и сам его люблю, по правде говоря. В этой унылой стране, где все ходят строем и норовят наступить соседу на пятки, только он один и спасает от тоски да от размягчения мозга. Так что мы с вами, выходит, по одну сторону баррикад.
Он поднялся, прошёл к патефону в углу, вынул из конверта пластинку и опустил иглу. Игла зашипела, и в гостиную, потеснив тишину, вошёл Эллингтон. Гроза в голове следователя меж тем миновала, и он заметно ожил. Оно и понятно: человек, только что переживший испуг и обнаруживший, что бояться будто бы нечего, делается доверчив и мягок, как никогда, — на чём, замечу, погорело нашего народу поболее, чем на всех запретных пластинках, вместе взятых.
— Вам что же, — сказал он, — поговорить не с кем? Чего вы мне голову морочите?
— Я вам, кажется, уже объяснял. Идиотов я в дом не пускаю. — Хозяин повёл рукою, обводя невидимые глазу полчища идиотов, оставленные за порогом. — А вы взяли и скрасили мне вечер, чем весьма обязали. Украшаете гостиную. Только одного не пойму. Что человек вроде вас забыл в НКВД? Вы молоды и красивы. Какая радость вам рыться в чужом грязном белье?
Следователь ответил не сразу, а когда ответил, голос его был глух, но твёрд.
— Тут вы неправы. Если там останутся одни те, кому это в радость... если не будет никого, кто ещё умеет усомниться, — машина эта перемелет всех подряд. А я пытаюсь быть справедливым. Насколько нынче возможно. Читаю доносы и ищу в них ложь. Где можно дать человеку шанс. Как искал его у вас.
Хозяин мягко засмеялся и вернулся к столу. Сел на край, смотря прямо в тёмные глаза напротив.
— И как же, — спросил он тихо, — есть у меня шанс?
Ответа не последовало.
Гемини усмехнулся снова и придвинулся ближе, так что край стола под ним скрипнул.
— Согласен. На что мне шанс? Вы ведь спасаете только достойные души. — Он склонил голову. — А о своей собственной бессмертной душе позаботиться вам недосуг. Кстати о ней. Вы были нынче на дневном во МХАТе? Давали «Анну Каренину».
Во взгляде следователя мелькнуло разом любопытство и та настороженность, что весь вечер держала его в узде. Он моргнул — и настороженность пропала, осталось одно только любопытство.
— Был, — сказал он.
— Дивная вещь. И до чего поучительная. Как живой человек своими руками загоняет себя под поезд — единственно из страха преступить. Ей бы жить да любить, а она косится на чужие гостиные… и вот уже рельсы, и вот уже поздно. И заметьте: ложится сама. Из пустой порядочности.
— Из совести, — возразил следователь. — Она себя судила строже, чем судили другие. В этом и есть достоинство.
— Достоинство! Конечно. Вот и легла ваша достойная особа на шпалы, оставив достойную лужу. И кто оценил это ваше достоинство? Люди, товарищ следователь, боятся чужого взгляда пуще собственной гибели. А чужой взгляд, — он понизил голос, — видит лишь то, что ему позволяют видеть. Вы ведь и сами это прекрасно знаете, товарищ Клод.
С этими словами он, не дожидаясь ответа, собрал со стола пустые чашки, потянулся к чайнику и налил снова. Одну поднёс Клоду — и, вкладывая её тому в руку, задел его пальцы своими будто бы невзначай. И сразу убрал, после чего, пользуясь заминкой, оглядел гостя придирчиво, с ног до головы, тем хозяйским взглядом, каким примеряются хозяйки к криво повешенной занавеске.
— А галстук-то у вас перекосился, — объявил он Клоду, что до сих пор не шелохнулся после звука своего имени. — Нехорошо. Советскому человеку не к лицу выглядеть так, словно он сам сию минуту выбрался из-под поезда.
И, не спросясь, потянулся поправить.
Дальнейшее заняло меньше времени, чем нужно, чтобы о нём рассказать. Хозяин взялся за узел на чужой шее — длинными пальцами, холёными сверх всякой нужды для человека, живущего книгами, — и стал выравнивать его с такой тщательностью, какая для форменного галстука была вовсе не обязательной. Следователь не шевелился. Гемини наклонился ближе, и повеяло от него дорогим табаком, чабрецом и ещё чем-то поверх, безымянным и тёплым, отчего у следователя в голове помутилось и мысли стронулись с мест — а на мыслях, аккуратно разложенных по местам, он весь вечер пока и держался.
Хозяин поправил и отодвинулся.
А Клод потянулся за ним. Рука поднялась сама, прежде головы, и вцепилась в чужой галстук намертво. Чай выплеснулся из чашки на колено, растекаясь темным неровным пятном.
Гемини на вцепившуюся в него руку будто бы и не взглянул. Он смотрел вниз, обводя глазами мокрое пятно на бёдрах мужчины напротив.
— Ай-я-яй, — произнёс он сокрушённо. — Испачкались. И в самом, простите, занятном месте.
Пальцы на галстуке сжались крепче.
— Думаешь, я не вижу, — сказал Клод сипло, — чего ты добиваешься? Откуда ты знаешь моё имя?
— Понятия не имею, о чём вы. А имя у вас занятное. Французское?
Сказал он это с самым невинным на свете видом, а сам между тем уже накрыл ладонью кулак на галстуке. И следом принялся распускать на нём узел, который сам же весь вечер с таким тщанием выправлял. Узел поддался, распустился, и хозяин, не отпуская чужого кулака, вдруг подался вперёд весь, оказавшись вдруг у следователя на коленях.
— Вы меня душите, — сказал он тихо, и лицо его было теперь совсем близко к чужому. — А иначе, простите, никак.
— Слезь, — сказал Клод. — Допрос окончен.
— Слезу, — ухмыльнулся Гемини. — Вот скажете ещё раз, построже, и слезу. — Он помолчал, разглядывая чужие губы. — Ну же. Прикажите мне.
Клод разжал кулак, отпустил галстук и стал подниматься.
Такого оборота Гемини, представьте себе, никак не ожидал. Насмешка с лица его тут же сползла, и то, что проступило взамен, было моложе его лет и к чужим глазам совершенно не готово. Он, неловко соскользнув с чужих колен, потянулся было руками вдогонку и едва успел наспех поймать Клода за рукав, слабо цепляясь за него непослушными пальцами.
Тот лишь зло повёл плечом. Рука на ткани сжалась чуть сильнее.
— Подожди, — прохрипел Гемини совсем тихо. — Пожалуйста.
Больше он ничего не прибавил, да и это одно далось ему, видно, недёшево. Клод, уже стоявший на ногах, вдруг остановился. Обернулся, поглядел — глядел долго, внимательно — и не нашёл на чужом лице ничего из того, что искал. Ещё пуще разозлившись, он рывком приблизился к Гемини и снова схватил того за галстук.
— Замолчи, — выговорил он сквозь зубы.
Слово это было последним, какое он выговорил, покуда ещё оставался в твёрдом уме. Рука его, целый вечер простоявшая в карауле, караул этот бросила и переметнулась к неприятелю. Рассудок, притомившись держать оборону, махнул рукою и отбыл на покой. А та осторожная пружина, что весь вечер тревожно позвякивала внутри, звякнула напоследок особенно жалобно — и лопнула.
Клод грубо притянул лицо Гемини к себе, и, не отпуская злополучный галстук, впился в чужие губы. Хозяин, надо отдать ему должное, не выказал ни малейшего удивления — только подался чуть ниже, впуская чужой напор, и сжал руку на чужом кулаке, чтобы он, не приведи чего, вдруг не одумался на самом интересном месте.
Что за сим воспоследовало, я в подробностях излагать не стану — вы, мой проницательный читатель, домыслите остальное самостоятельно, и выйдет у вас, ручаюсь, куда вкуснее моего. Мы же с вами поступим так, как поступают благовоспитанные люди в подобных обстоятельствах, — то есть отвернёмся и притворимся, будто нас крайне занимает пейзаж за окном.
А виды в такую погоду в Москве действительно замечательные. Дождь омыл город до блеска, фонари двоились в лужах, а вид на Почтамт, открывающийся с этого угла Кривоколенного, был совершенно неописуем. Полюбуемся же им — тактично, не оборачиваясь, — и обождём снаружи, покуда в квартире номер семь всё не придёт в надлежащий вид. Мало ли, в самом деле, чьи глаза скользнут по этим строчкам; иной, не приведи Господь, окажется вдруг того же ведомства, что и наш следователь, — и пришьёт к делу разом обоих наших героев, а с ними и сочинителя: статья ведь эта, надо заметить, всё ещё под рукою, и не в одном лишь только тридцать седьмом году.
Так что известно нам об этом промежутке немногое. Чашка с недопитым чаем стояла на столе, забытая. Часы шли. Эллингтон в углу тянул своё, вкрадчиво и лениво, ни во что не вмешиваясь. И кончился весь этот предосудительный эпизод не оттого, что кто-то из двоих опомнился, а по причине куда более прозаической: живому человеку рано или поздно надобно перевести дух.
Они нехотя оторвались друг от друга. Гемини наскоро отдышался, улыбаясь словно кот, дорвавшийся наконец до хозяйской сметаны. Клод потянулся к нему было опять, но тот проворно прижал ему ко рту ладонь, поцеловал наскоро — коротко, сквозь собственные пальцы, — и соскочил с колен.
— Одну минуту, — сказал он, поправляя расстёгнутую рубашку. — Прежде чем нам с вами продолжить, дозвольте отлучиться. Я, видите ли, к приятному привык приступать чистым. Уж простите.
И выскользнул за дверь. Трубы за стеной кашлянули, поперхнулись и пустили воду.
Клод встал следом, но в ванную не последовал. Тело его, весь вечер запертое в тесную форму, теперь ясно и настойчиво напоминало, что оно тоже участвовало в происходившем и в стороне оставаться не желает. Сидеть с этим было поистине мучительно. Так что он поднялся, одёрнул китель пониже, и скорым шагом прошёлся из одного угла в другой. Хождение немного помогло. Комната к тому располагала: в ней было где ходить. По тем годам это была роскошь оскорбительная — отдельная, на одного, да ещё и с кухней. За такую на допрос вызывали и без всякой Америки.
Круг привёл его к шкафу. Он огляделся — не из любопытства, а скорее по привычке. И на шкафу, за чайной жестянкою, вдруг заметил тетрадь. Потянулся, снял, открыл, снова по той же застарелой привычке с работы — тянуть в руки всё, что плохо лежит.
Раскрыл наугад, посередине. И застыл.
Писано было не про англичан.
«8.40 — вышел из дому. Пальто лёгкое, зябнет. Погода нынче не располагает. До Чистых прудов пешком. Папиросы — постовому, себе ни одной».
«Не узнал меня в лицо. Пожалуй, к лучшему».
«По ночам играет Эллингтон. Свой?..».
Другая страница. «В столовой взял два бутерброда, съел один. Второй — женщине с ребёнком у кассы. Чудак». И совсем сбоку, вписанное позже и теснее: «Заваривает с чабрецом».
Ровные буквы, безупречные запятые.
Та же рука, что написала донос.
«МХАТ, дневной; один; партер, с краю; в антракте с места не встал...»
Страницей ранее: «Ходит быстро, а голову держит, будто ищет что-то. Позже пройдусь сам».
И где-то на полях, другим цветом: «Ключ подошёл. Судьба?..».
Клод захлопнул тетрадь.
За стеною ровно шумела вода. В углу, вкрадчиво и не вмешиваясь ни во что, играл Эллингтон.