Чему смеялся я? Познал ли ночью Своей короткой жизни благодать? Но я давно готов ее отдать. Пусть яркий флаг изорван будет в клочья. Сильны любовь и слава смертных дней, И красота сильна. Но смерть сильней.
В горле свербит протест, готовый вырваться шипами изо рта. Шинобу мантрой приходится приказать себе обуздать эмоции, на которых Самеди может сыграть. Она недооценивает лоа, но у нее нет другого выбора, иначе она проиграет эту битву без права на апелляцию. Впрочем, наверное, она уже проиграла, когда позволила Самеди забрать ее. — Цитируете Джона Китса? И что же, по-вашему, тогда не пустяки? Самеди, кажется, искренне веселится: Шинобу слышит это в соблюдающем какой-то ему одному известный такт постукивании тростью о землю, лицезрит в его чуть пританцовывающей походке, в порывистых телодвижениях и жестах. От тела рядом пышет жаром, и Шинобу почти обжигается этим. Кажется, Самеди без шуток забрал с собой на Землю магму ада. Да только Шинобу не боится сгореть. Пусть веселится. Вскоре она с удовольствием присоединится к его веселью. — Вы, люди, великолепно забавные: прекрасно нездоровая и искристая, пусть и ограниченная, фантазия вкупе с не менее болезненным рвением самовыражения создают очень интересные вещи, мне это определенно нравится! Самеди собственную речь разве что декламирует, словно сонеты Шекспира на сцене театра, но Шинобу слышит лишь пустые репризы. Люди не в состоянии понять даже друг друга, а слова Высших Существ для них точно канонада лопающихся воздушных шариков под смех зрителей в цирке. — Совершенно все в вашем земном мире пустяки, да и в нашем Загробном, если честно, тоже. Учитывая то, что не над чем лить слезы, остается разве что веселиться и смеяться, не так ли? Ничто не вечно, ничего не идеально, ничего не важно, все иллюзорно и хрупко, все забирают Смерть и Разрушение. И это дает вам, людям, огромное преимущество, ведь вы можете все максимально упростить, облегчить свои жизни и быть снисходительными и циничными, но умудряетесь усложнять. И в этом ваша вечная, путешествующая от века к веку, трагедия. Так выпьем же за пробуждение человечества от кошмара бытия, дорогая Шинобу!Где ум светился, ныне там, Умы будя, сверкает пена. Иссохшим в черепе мозгам Вино — не высшая ль замена? Так пей до дна! Быть может, внук Твой череп дряхлый откопает - И новый пиршественный круг Над костью мертвой заиграет. Что нам при жизни голова? В ней толку — жалкая крупица. Зато когда она мертва, Как раз для дела пригодится.
Шинобу скептически наблюдает за тем, как трость превращается в бутылку с ромом, а сам Самеди алчно прикладывается к ней. Сколько бы она ни присматривалась с поджатыми от неприятия губами, но содержимое в бутылке не убавляется ни на каплю. Гребаный клоун. Как он вообще смеет забирать живых? Они резко останавливаются где-то посреди празднества. Шинобу с изумлением ловит то, как симметрично, почти идеально между ними лавируют ряженые, не задевая и словно бы не обращая внимания — проплывающие мимо призраки, миражи без прошлого, настоящего и будущего. Мертвые и живые меняют позиции, перекатываясь пешками по шахматной доске, но мировое устройство не дает сбой. Оно, черт побери, никогда не даст сбоя. Самеди, наконец, удовлетворив свою потребность в алкоголе, наклоняется к ее уху, задевая губами. Сквозь отвращение в его шепоте Шинобу слышит шипение тысячи шакалов: — Вы медиум, не так ли? Лишь медиумы могут чувствовать лоа. Шинобу не теряется и с манерно-игривой улыбкой кладет свою руку ему на плечо, чуть приобнимая, и вторит еще более тихим, неуловимым шорохом убаюкивающего, желчного голоса: — Как и наоборот, не так ли? В таком случае, мы что-то вроде соучастников. — Предпочитаю слово «компаньоны». Но вы ведь целенаправленно искали меня? Что же понадобилось не совсем обычной земной девушке от лоа Смерти? В ответ Шинобу смотрит куда-то сквозь и в сторону — в чернильно темную пасть леса, за которым скрывается цитадель ее вечных скорби и боли. — Пройдемся до кладбища? Мне хотелось бы быть на нем до того, как караван этого маскарада доберется до могил, следуя традициям этого, как вы выразились, Лицедейства Смерти. Люблю тишину и уединение — они особенно ценны тогда, когда ты сходишь с ума от бессмысленности и абсурдности шума людских скопищ. Самеди сардонически ухмыляется, сопрягая свое лукавство поклоном и простиранием руки с веером в сторону кладбища. — Сочту за честь устроить вам аудиенцию в собственных владениях, моя прелестная Шинобу. Они бредут среди могил почти так же, как не так давно среди живых людей. Параллель, заставляющая чему-то внутри Шинобу покрыться льдом, когда холодно становится слишком неожиданно, и рассудком не удается постичь природу этого чужеродного, наносного холода. Атмосфера кладбища пронизана склепным умиротворением: ночная мгла, сбрызнутая светом от стоящих на могилах свечей, завывающий реквием ветер, почти голые деревья, сбрасывающие редкую сгнившую листву под ноги. Самеди рядом непринужден и увеселительно, почти издевательски спокоен. Чему-то помешано улыбается, напевая странную, неизвестную их миру мелодию на конланге, и Шинобу прислушивается, пытаясь понять этот язык. Песня в исполнении его завораживающего, соблазнительного, но мефистофельского и гадливого голоса кажется потусторонней, покрытой какой-то тайной, которую никому не раскрыть. Она невольно усмиряет, опускает в анабиоз как в перину. Шинобу сопротивляется сонливости как может, часто дыша и протирая лицо, сумбурно оглядывает кладбище, идущее рябью фракталов, над мрачными деревьями которого зажигаются огни святого Эльма. Им неоткуда появиться, и Шинобу думает, что сходит с ума. Она приходит в себя лишь тогда, когда они останавливаются около чистой, ничем не тронутой могилы. Шинобу с разрастающейся внутри болью шепчет имя, вырезанное на белоснежном надгробии, и одними губами зачитывает эпитафию, кладя рядом букет оранжевых бархатцев. И поворачивается к Самеди, становясь доподлинно собой, больше не пытаясь удержать свою титаническую, готовую в любой момент поглотить, не оставив и ошметок, злость: — Вы узнаете эту могилу, Барон Самеди? Самеди мгновенно меняется в лице: ироничное притворство уступает место, казалось бы, искреннему сожалению, и его ласковый тон доносится до нее чистотой помыслов. В которые Шинобу, конечно, не верит. — Ах, Канае, моя очаровательная, прекраснейшая Канае, уверен, что при жизни ты была таким же красивейшим, чудесным цветком, что и после смерти. И, клянусь, если бы твоя могила была первой на этом кладбище, то она была бы посвящена мне, моя дорогая, любимая Канае... — Самеди тянется к надгробию, чтобы провести по нему рукой, но Шинобу перехватывает ее, сжимая со всей силы, на которую способна, пока глаза наполняются уже привычной ненавистью: «Не смей прикасаться к святыне». — Шинобу... Шинобу Кочо... так ты ее сестра, милая Шинобу? Ах, как поразительно! Как поразительно, насколько в этом мире все взаимосвязано, не так ли? Вещи в вашем мире столь тонко, ювелирно переплетены меж собой! Одно так чудесно вытекает из другого, пусть даже не без погрешностей. Но в этом есть свое неуловимое очарование, ведь из ошибок и просчетов так же складывается каркас вашего мироздания... завораживает! Шинобу стискивает зубы так, словно хочет раздробить, чувствуя, как желудок сводит резью, и тошнота от внезапного аффекта подбирается к горлу. Она отпускает руку Самеди и пьяно, безвольно отшатывается, прикладывая пальцы к груди и нащупывая подвеску с бабочкой, которая когда-то принадлежала Канае. И мысленно обращается к сестре за помощью и защитой. Слова вспениваются ртутью на языке, и каждое из них нанизывает ее на себя печалью ушедших дней: — Моя сестра была... смертельно больна... ее шансы на выживание были чертовски малы, но они были, не так ли? — Шинобу чувствует, как голос срывается с непрочного, тонкого каната самообладания, но больше не пытается укротить внутренний бурелом, позволяя ему завладеть собой. — Почему, почему ты забрал ее?! Ты ведь мог оставить ее в живых! Я знаю, что ты не всегда провожаешь людей в загробный мир, даже если они при смерти! Ты ведь мог оставить ее со мной! Так в чем же, черт возьми, причина?! Почему ты сделал это?! Самеди огорченно качает головой, и его глаза наполняются влагой, которая стекает вниз по костистым щекам. Шинобу знает, что Барон Самеди любуется собой всегда и везде. И эти искусственные, лишенные всяких эмоций слезы — лишь трюмо его актерских навыков и жалости к живым. — Ах, твоя боль так огромна, моя прелестная Шинобу, это так печально... и все-таки люди слишком грустные существа, зачем же оплакивать смерть? Ты должна порадоваться за сестрицу — вместе со смертью она сняла с себя кандалы бессмысленности вашего мира... даже если надела на себя кандалы бессмысленности нашего... но это совершенно не важно! Сейчас она счастлива, и это главное! Шинобу мгновенно оказывается рядом с ним — настолько близко, чтобы притянуть к себе за грудки и выкрикнуть перекатами отчаяния по нелепости их мизансцены: — Я спрашиваю: почему?! Почему она не выходит на контакт со мной, как бы я к ней ни взывала?! Она умерла лишь полгода назад, за это время я перепробовала все, чтобы связаться с ней, но ничего, совершенно ничего не выходило! И что ты имеешь в виду под «счастлива»? Самеди мелко подрагивает, приподнимает ее лицо за подбородок, раскрывая рот в животном, упоенном оскале, и смеется эпилептиком в состоянии делирия: — Твое отчаяние так поразительно, какая чудесная экзальтация, ей почти можно питаться... я боюсь, что тебе очень не понравится мой ответ, дорогая Шинобу... — он с глубоким, бороздящим красивые черты уходящими в древность столетиями страданием на лице проводит ладонью по ее щеке. Шинобу отшатывается от прикосновения, вскипая с каждой секундой безмолвия все сильнее. — А впрочем... как скажешь. Канае, моя драгоценная Канае... бедная, измученная болезнью, такая изнеможенная, нуждающаяся в моем покровительстве. Я просто не мог оставить ее в месте, которое причинило ей столько страданий, отразившихся клеймом на ее прекрасном челе... Восхитительная, трогательная, прелестная Канае — я пленился ее кроткой красотой и понял, что жизнь и люди ее просто не заслуживают. И избавил ее от страданий, подарив смерть. Сейчас она — лучшее украшение моей обители, чистейший невиннейший перл, который я искал столетиями. Прости, но я не отпущу мою Канае. Она медленно отпускает его, в то время как Самеди раскрывает веер, вспыхивающий золотом по мрамору надгробия Канае, и выжидающе, словно издевательски, постукивает тростью. От напряжения лопаются капилляры, и глаза наливаются кровью, которую Шинобу смаргивает мелкой каплей, разбившейся о белоснежную могилу. Шинобу достает кинжал из рукава и набрасывается с ним на Самеди, который слабо, легко, вновь очерчивая контуры своего превосходства над ней, перехватывает ее запястья, продолжая цинично, беззаботно посмеиваться. — Ты... забрал мою сестру только потому, что она понравилась тебе? Просто по собственной прихоти?! — Шинобу бьется в его руках, черпая энергию из вечного двигателя собственной ярости, но все попытки оказываются тщетны. Она все же проиграла ему, даже не начиная битвы. — Верни мне ее! Верни! Самеди одним точным движением выбивает из ее рук кинжал, и Шинобу, больше не в силах сражаться, размякает усталостью по собственной жажде мести, позволяя крепко, бережно прижать себя к чужой груди: — Как не поэтично, но если растолковать, то да, думаю, что так. Что это? Освещенный для ослабления лоа кинжал? Ох, дорогая, боюсь, что это не совсем так работает, но ты так чудесно стараешься! Твои бедные глазки, но тебе идет... ты была бы великолепным, самым лучшим моим последователем, незаменимой жрицей. Не упорствуй так, Шинобу, отдохни, — Самеди поглаживает ее по голове, и Шинобу даже не может двинуться с места, словно он зацементировал, мумифицировал ее, оставляя гнить в своих объятьях. — Так о чем мы с тобой говорили? Пхах, вернуть, правда? Как будто это возможно, не будь такой наивной! Да и будь это возможно... я бы ни за что этого не сделал, потому что Канае теперь моя и только моя. Поверь, она не хочет больше в мир живых, даже на ничтожное мгновение, даже к тебе, Шинобу. Я подарил ей вечный рай, вечное блаженство. Твоя ненависть так вкусна, хочу окунуть себя в нее! Какое поразительное исступление, оно почти препарирует меня... понимаешь ли, безумие — это единственное, что заставляет меня хоть что-то чувствовать, и сейчас, рядом с тобой, оно охватывает меня с неудержимой силой. Но большинство людей столь скучны, столь ограничены в своих восприятии и ощущениях. Такие обыденные, просто отвратительно. Но ты иная, я действительно влюбляюсь в тебя... Эй, любимая моя Шинобу, не хочешь присоединиться к Канае и стать моей? Ведь так вы с сестрой навечно будете вместе! Шинобу, балансируя между реальностью и забвением, находит в себе остатки сил для того, чтобы выдавить последние слова, на которые еще способна, потому что голосовые связки словно вырваны с корнем, а язык обрезан: — Умереть по твоей очередной прихоти, ублюдок? Боюсь, что Канае мне этого не простит, а себе я не прощу этого тем более. Поэтому спускайся обратно в преисподнюю и не смей осквернять Землю своим присутствием. Самеди укачивает Шинобу в своих руках как в колыбельной, будто бы ей нужно это гнилое, лживое утешение. Его очередное потворство — последнее, что она вообще хотела бы на себе испытывать. — Принципы, мораль, стереотипы и рамки — поветрие, от которого вам, людям, необходимо как можно скорее излечиться. Я говорил, что они бессмысленны, как и все в этом мире? Вы переоцениваете жизнь и себя самих, потому что ни жизнь, ни вы сами, не стоите и медного гроша. Но вы не хотите понять этого, и ваша гордыня так жалка, так беспомощна... сколько бы вы ни набивали себе цену материальными и духовными благами, искусством, известностью, это ничего не стоит, понимаешь, Шинобу? Совершенно ничего. Смерть не стоит бояться, ненавидеть или презирать, ведь она — лучшее, что может подарить жизнь. Освободись от своей гордости и от своих заветов и стань счастливой! Шинобу делает последний неудачный рывок назад, на что Самеди лишь безутешно, минорно вздыхает. Он снова притягивает ее к себе, смотря на что-то за ее спиной с нежной, удовлетворенной тоской: — Так, значит, нет? Как жаль, но в таком случае... давай обернемся, любовь моя. Самеди разворачивает ее к остальным надгробиям, прижимая спиной к своей груди и мягко целуя в макушку. Шинобу устремляет пораженный, полный хтонического ужаса взгляд в выделяющееся среди остальных надгробие. Оно черное, как сама бездна, а эпитафия на нем контрастно белая. На могиле стоит восемнадцать свечек, вокруг порхают пурпурные, напоминающие ее глаза, бабочки. Встретившись с огнем, они сгорают и опускаются на могилу мертвыми обуглившимися тельцами. Это первая могила на кладбище, посвященная Барону Самеди и ставшая его собственностью.И будет дух твой одинок. Под серым камнем сон глубок, — И никого — из всех из нас, Кто б разгадал твой тайный час!
Шинобу Кочо, 2002-2020 Любящая сестра и дочь, опытный медиум, благородная храбрая девушка Последовательница и жрица Барона Самеди.