ID работы: 10022682

Andantino

Слэш
G
Завершён
36
автор
Размер:
3 страницы, 1 часть
Описание:
Примечания:
Работа написана по заявке:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено только в виде ссылки
Поделиться:
Награды от читателей:
36 Нравится 9 Отзывы 7 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста
Я помню о нем. Я вечно слышу его, как слышу музыку в своей голове. Это, конечно, простодушное безумство — вот так говорить, так тоскливо думать о нем, где попало. Даже когда варю кофе в ржавой турке — думаю да думаю. И как не вяжется его образ со всем этим срамом и смрадом коммунальной кухни. Он-то небось сидит в Ленинграде, а я тут тоскую без него в Москве. Жду трели звонка, жду, как Мирочка подлетит и скажет: «Ленинград». И как я, запинаясь о свои неуклюжие ноги и наваленную в коридоре обувь, рванусь, схвачу жадно трубку и услышу его голос. А может, он не в Ленинграде, а на даче. Август. Марево. А у Невы — такой тягучий влажный зной, дай Бог с ума не сойти. Он не любит жару — ему по душе метели. Он говорил это как-то вскользь, а я почему-то запомнил. В метель мы и встретились. Февраль 1933. Я, опьяненный Россией, ненасытный в этой своей истосковавшейся любви по Родине, врываюсь к Толстым. Сажусь за рояль. — Вы не могли бы сыграть что-то из своей Классической симфонии? Может, скерцо. А потом поднимаю глаза и вижу этот испуганный восхищенный взгляд из-под смешных круглых очков. И это Шостакович? Я, разумеется, слышал о нем, но представлял а-ля ленинградскую мегеру: статный, иссушенный, гордый и неприступный. А тут — вот это нечто, этот воробышек (сравнение пренеприятнейшее, но его чуть растрепанные мальчишеские волосы натолкнули меня на него). И вообще меня поразила эта мальчишечность — но не хамоватая и хулиганистая, а нежная и наивная, почти ранимая. И как он наивно и встревоженно смотрел на меня — я чувствовал его взгляды одними только пальцами — и как играл, и как вылетел потом, когда я высказал ему все по поводу его игры. Мне было стыдно. Потом. Тогда меня это даже рассмешило. Рядом с Шостаковичем (ах, какая шипящая фамилия, даже не вяжется с этим образом, что-то этакое польское) я учился быть мягче. Мы вели переписку, встречались мельком и очень странно — на концертах, за кулисами. Но везде я чувствовал странный трепет. Странный трепет! Неужто я какая-то экзальтированная барышня? А все равно — даже когда читаю, зубрю его письма — истинный трепет, дрожь, как арфа. Очень такая мелодичная дрожь. Но я и злился на него. Конечно, злился. Какая любовь без этой ретивой буйной злобы? Я уже думаю об этом как о любви, и, Бог мой, как странно. Не то чтобы я осуждал педерастию — да она тут и не при чем — но как странно вот так томиться и любить. А злился я за уклончивость во всем, за страх всего и вся, за то, что он, в конце концов, дурно отозвался о Чайковском. Он даже обиделся, когда я как-то сравнил его с Одеттой. Не помню почему. Помню, что сидели у него на даче, и он то ли от августовского солнца, то ли от фразы покраснел, смутился, стал бессмысленно тереть лоб платочком. Этакая Царевна-Лебедь на своем лебедином озере. Неприступная, пугливая, тонкая. А я, увы, не Зигфрид — о нет — я для него Ротбарт, злой гений, покусившийся на эту красоту, обольстившийся. Но балет Шостакович очень любил. Когда я пригласил его на оркестровую репетицию «Ромео и Джульетты» — дело было как раз в Ленинграде — он, как ребенок, которого привели впервые в цирк — так радостно волновался, так то и дело дергал меня за руку, спрашивая что-то. Конечно, он завидовал, но радости не таил. И это меня тронуло. И помню — это было во время адажио пятой картины первого действия — он как-то нечаянно сжал мою кисть. Натолкнулся, хотел отдернуть, а я сжал в ответ. И каким же благоговением было сидеть в пыльной полутьме Кировского театра и жать его пальцы, чувствовать их тепло, холмистость костяшек. Мы засмотрелись на Уланову и затихли. Он даже не воспротивился, когда я запустил свои неуклюжие когтищи между его пальцев и сжал их замком. Только когда взревел барабан, отдернул. Стеснялся, словно барышня. Его стеснительность, конечно, часто меня смешила — потому что из неё вытекала зажатость и робость, но зато какая радость была, когда он смущенно лепетал о том, что ему нравится. — Ваша Третья симфония… Потрясающе! — и в этой слепой растерянной радости глядит на меня своими честными умными глазами. — Не говорите так! До Малера мне далеко! — это он сказал на мое прозвище «наш маленький Малер». — Но его симфонии!.. Первая. Пятая. А еще седьмая. И десятая… — вдохновенно загибает пальцы. — Мне кажется, это что-то такое волнующее, великое… — шептал он о Хачатуряне. Волнующее, великое. Это он почти про себя. Мы стоим в душном коридоре, за стенкой шушукаются эти безликие партийные вершители судеб. И ему страшно, но он так радуется, так радуется любой отраде. И глядит на меня. Мне кажется, мы глядели больше, чем касались. И в этих взглядах больше, больше оттенков. В них то lentamente, то andante, то adagietto, то andantino, то allegretto. Но чистого allegro почти не бывает. Меланхоличное унылое создание не создано для безоглядных маршев и плясок. А, впрочем, я помню, как однажды мы обнялись. Нас вообще-то мнили врагами, хотя мы таковыми не являлись, и все — Мравинский, его женушка — тогда ахнули. Я его поздравлял с премьерой Девятой симфонии. Но не то чтобы Симфония меня поразила. Поразил этот страх в его глазах, что я опять обрушусь на него со шквалом критики. Я хотел, но, боже, сердце не позволило. Обнялись. Я его панибратски хлопнул по сутуловатой спине, а он вдруг так благодарно прильнул, в таком порыве сжал меня. И я чувствовал тепло его шеи, его тепло, его самого так близко, что странно заволновался. И радость звенела в ушах. Все звенело, как переливался звук по оркестру моего сердца. Чувствую горьковатый запах пригоревшего кофе. Опять бесцельные мечтания в духе Танечки Лариной. Спешу на кухню. И вдруг слышу эту отчаянную громкую трель. Мира быстро берет — все караулит целый день, ждет, что звякнет какая-то её подружка. Я прижался к стене. Я уже готов поверить в байки о волшебстве: сила мысли и все в этом духе. — Ленинград! Дмитрий Дмитриевич. И я, как и говорил, чуть ли не падаю в коридоре, бьюсь плечом о полуоткрытую дверь — про кофе забываю — и льну к трубке. — Слушаю, товарищ. — Сергей Сергеевич, это я. Скольжу вдоль стены и плюхаюсь на крохотную неудобную табуретку. Искрит солнце, режет глаза. Как славно все-таки слышать эту мелодию. Andantino. Но какое робкое. И я снова чувствую себя виноватым, что достоин это слышать. Выпросил же, черт, у Бога. Так дай Бог, чтобы продлилось подольше.
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.