ID работы: 10032191

Шрамы

Гет
PG-13
Завершён
31
автор
Размер:
6 страниц, 1 часть
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено копирование текста с указанием автора/переводчика и ссылки на исходную публикацию
Поделиться:
Награды от читателей:
31 Нравится 5 Отзывы 6 В сборник Скачать

больно

Настройки текста
      Они оба чужие сами себе.       У Кагами неправильное сердце бьётся в незнакомой груди, неверная кровь течёт и вскипает в жилах; у Адриана нет и этого — в нем только кости, хрустальные, хрупкие, и те не свои. Адриан сам не свой, как не своя и она. Теплая сентябрьская ночь, одна из последних перед тем, как ударят морозы, накрывает город мягким одеялом, осыпается под ботинками черепица — пусть бесформенная почти желтая луна растеклась по небу, как свежее тесто, и беззвездное небо топит её в чернильном мраке, и ветер, играясь с их волосами, приносит с собой запах прошлогодней прелой листвы, но из них двоих никому не приходит в голову скривить нос, потому что когда ветер пробирает до мурашек под воротником — значит, это ветер свободы. Они ищут свободы. Адриан кладет голову Кагами на живот (совсем легонько, едва опираясь затылком, чтобы не сделать больно, пускай Кагами и говорит, что это он зря, что череп у него лёгкий, будто выдутый из стекла), вслушивается в её дыхание, всматривается в своё отражение на глубине прозрачно-янтарных глаз, вдумывается в до странного равномерное биение сердца. Кагами каждый раз это чувствует, словно из воздуха выхватывая малейшие изменения в его настроении, и на мгновение обмирает, чтобы дать ему свыкнуться с ритмом. Тук-тук. Тук-тук. Адриан оступается и падает в странные мысли, такие же чужие и непонятные, как он себе сам, взгляд его упирается куда-то в бесконечное вверх, блуждая по самым далёким звёздам, и Кагами может почти точно сказать, о чем он думает. Он думает о том, каково это — быть живым.       Адриан бросил пить кровь ещё полвека назад: он не продержался и суток, когда ему наконец разрешили добывать себе еду самому. Раньше это делали бесчисленные секретарши отца, вереницей сменяющие одна другую, ещё раньше — приносила мама в картонных коробочках с яркими картинками. Она вытирала маленькому Адриану алые капельки с щек и заговорщическим шёпотом рассказывала разные чудесатые истории про тех, у кого взяла ему поесть, а он даже не слушал, только смотрел, как она забавно машет руками и сверкает глазами пронзительно зеленого цвета, такими же, как у него. Адриан не помнил ни одну из её историй. Навряд ли он тогда вообще слушал маму: ему нравилось просто смотреть, как она говорит, как ведёт себя. Воспоминания о маме неизменно отзывались в груди чем-то волнующе-теплым, давно забытым. Может быть, поэтому Адриан старался думать о ней почаще. Ему нравилось это ощущение безмолвного участия с её стороны, как будто мама всё ещё тут, всё ещё видит, слышит, чувствует, как будто ей не всё равно. Когда Адриан впервые укусил человека, его стошнило. Руки жгло ощущение холодеющей человеческой кожи под пальцами, в глотке стоял железный привкус крови, который до боли хотелось соскрести, вырвать из горла вместе со связками, в ушах замер звенящий надломленный крик (прошу, не надо), перед глазами все дрожало и плыло, взгляд никак не хотел фокусироваться, но что Адриан запомнил отчетливо до цепенения — как его живой ужин вытряхивается прямо на любимый отцовский ковер, и на нём расцветает буро-алое пятно из таких, которые черт ототрёшь. Тогда ещё всплыла в голове неожиданно взвешенная мысль: папа будет злиться. Но с этим едва ли что-то можно сделать, когда твой желудок выворачивается наизнанку. «Твоя мать бы этого не одобрила,» — как удар меж рёбер; так ответил ему отец, когда Адриан сутки спустя решился сказать, что не хочет пить человеческую кровь. Вампиры не боятся боли. Вампиры избегают склок и побоищ, и даже когда битва неизбежна, выходят из нее почти без потерь. Сотнями лет их спасают нечеловеческие силы и регенерация, но когда боль кислотой прожигает плоть изнутри, клыки от неё не спасают. Они вообще ни от чего не спасают. В современном мире, как говорил кто-то из друзей отца на одной из их пресс-конференций, клыки нужны вампиру только для того, чтобы добывать кровь.       Как же ему хотелось бы от них избавиться.       Феликс — его отражение, безукоризненно целое, без единой трещины, пусть даже самой тонкой, — поджимает губы, сверкает сиренево-серыми глазами, учтиво кивнув, и облик его, словно выточенный из бесцветного мрамора, преследует человека до конца его дней. Феликс опускает бледное лицо к запястью юной леди, пока её грудь дрожит в заливистом смехе, клыками пронзает нежную кожу и пьёт, не отрывая взгляда от раскрасневшегося в возбуждении лица, пьёт, сколько вздумается, если только юная леди не рухнет в обморок прежде, чем он напьётся. У Феликса нет проблем с кровью. Сколько приемов он превратил в кровавые пиры? Сколько девушек так и не увидели тогда ничего, кроме его глаз? Сколько людей так и не поняли, что целовать руку при встрече для него — не простое приличие? Габриэль смотрит на Феликса непроницаемым взглядом и кивает едва заметно, будто бы одним мгновением глаз, но в этом движении столько одобрения, сколько Адриан не получал от него за целую жизнь. Это у Адриана проблемы. У Феликса их нет. Но Адриан смотрит на Феликса, как в зеркало, и больше всего на свете боится в своем собственном зеркале однажды увидеть кузена. Единственное, что их отличает снаружи — глаза. Единственное, что у них общее внутри — любовь к матерям. Только у Феликса еще есть, кого любить. Амели умная. Это не через её спину ещё в Средневековье вышел пущенный в грудь осиновый кол. Адриану повезло меньше. Деликатную тему давно не трогают дома: о ней молчат, как молчат о всех мертвых спустя год или два, а в домах у вампиров — вечность. Адриан рвал на себе кожу до синяков и розовых следов, вонзал клыки в тонкие голубые вены и стискивал зубы так, чтобы впивались в десны, сглатывал со слюной беззвучный крик и упрямо смотрел, как неожиданно алая кровь — не своя, незнакомая, — хлещет на белый кафель. Он начал носить белые рубашки, всегда идеально хрустяще-отглаженные, как нравилось отцу, с длинными рукавами, чтобы не было видно предплечий. Он нервно поправлял воротник на всех завтраках, обедах и ужинах, когда Натали при нем вскрывала пачку донорской крови. Он задыхался без дыхания. Адриан разбивал костяшки пальцев об стены, резал запястья серебряными отцовскими ножами и слизывал струйки крови с побелевших ладоней. Он заказал шесть пар чёрных лайковых перчаток, как у Феликса, и носил их теперь на каждый приём, не снимая, казалось, и дома. Адриан кусал губы, будто точил о них клыки, царапал лицо, как взбесившийся кот, вдавливал ногти и холодные хлопково-белые пальцы в шею до упора и сам верил, что хочет, чтобы однажды они прошли насквозь. Он вглядывался теперь в своё отражение, и лицо, розовевшее свежими ранами, начинало казаться ему своим. Он неожиданно для всех полюбил пудру и возился порой по часу перед зеркалом, прежде чем выйти к завтраку после заката. Наверное, он волновался, что все узнают. Или совсем нет. Разницы никакой, когда в груди у тебя ничего не бьётся. Все укусы, царапины, раны и порезы, гематомы и ссадины — как под анестезией. Ни проблеска боли, ни единой вспышки мучения. Ты не можешь ранить себя, если твое тело тебе запрещает. Очень смешно, природа. Проходят сутки, может, двое, прежде чем все его шрамы затягиваются, оставляя после себя девственно-чистую белоснежную кожу, и Адриан бережно покрывает себя новыми. Ещё ни разу не сработало.       Один-единственный шрам иногда отзывается чем-то новым. Между спиной и затылком, на самой шее, как раз там, где никто не видит: тонкая, чуть шершавая полоса; тронешь её — в голове вспыхивает хоровод воспоминаний. Полнолуние. Хриплый крик. Шерсть, слипшаяся от крови. Запах дождя.       Однажды любопытная служанка после ужина вежливо спросила, стоит ли принести хозяину ещё одну подушку в спальню — ему, наверное, очень неудобно спать, раз на шее сзади остаются такие яркие следы, — она не пригляделась как следует, а Адриан не стал поправлять. Феликс выпил из неё жизнь той же ночью, прежде чем она разболтала всё отцу. Знал ли он или так совпало, не было дела ни Адриану, ни отцу. Габриэль никогда не спрашивал сына ни о чем. Он говорил утверждениями, запятыми и точками, словно презирая каждый восклицательный знак за излишний шум и каждый вопросительный за глупость, как презирал, пожалуй, и Адриана. Адриан отрастил волосы чуть ниже плеч и никогда не собирал их в хвост.       Он хотел бы ощутить себя живым хоть раз, хоть одну попытку из тысяч, но вместо этого он снова трогает старый шрам — единственный незаживающий из всех — пока лежит глубокой ночью на крыше, положив голову Кагами на живот, а потом смотрит ей в глаза отсутствующим взглядом и думает:       Разве она, такая худая, уставшая и маленькая на фоне чернильной вечности космоса, может быть огромным шерстистым чудовищем, которое не вмещается в окно его комнаты, которое рычит, и воет в пустоту, и ранит — по-настоящему?       А он, такой искренний, улыбчивый и нежный, такой болезненно-бледный и хрупкий, словно фарфоровый, — как он может быть холодным расчетливым монстром в человеческом обличии, со стальным блеском в глазах, с лицом, перекошенным в хищном оскале?       Кагами стекленеет внутри, Кагами хранит все чувства запечатанными в янтарном коконе, рационализирует, рефлексирует, расчленяет эмоции и раскладывает по полочкам, консервирует, прячет. Стекло холодеет, янтарь застывает, Кагами в нем — замурованная ящерица, её янтарный взгляд потухает, и эмоции превращаются в констатацию факта на задворках сознания. Мать опрокидывает её на лопатки во время тренировки, щерится по-лисьи, прижимает к голове в надменном жесте пепельно-серые уши: чистокровная японка, истинная Цуруги, унаследовавшая каждое движение от своей собственной матери. Кагами не вскрикивает, рухнув в пыль; у нее помяты ребра и останется синяк на бедре, и затылок, должно быть, будет болеть еще неделю от удара об дерево, но злость препарирована, гнев не кипит, горечь не обжигает горло. У Кагами нет внутри зверя, чтобы выпустить его на свободу. Ни лисьих ушей, чтобы чутче слышать атаку, ни хвостов, чтобы заметать следы лап, ни особой ведьминской магии.       Томоэ не смотрит на неё. Ей не нужны глаза, чтобы видеть, но Кагами уверена, что во взгляде её сквозило бы разочарование. Она — единственная наследница рода — разочарование. Как жалко. Её, семилетнюю девочку с россыпью веснушек на курносой лисьей мордочке, выводят в люди, знакомят с друзьями семьи, представляют партнёрам семейного бизнеса, как следующую хозяйку фирмы. Следующей хозяйке фирмы ещё трудно держать в руках карандаш и рука у неё дрожит, когда хозяйка пишет своё имя на оборотных сторонах старых маминых договоров и тут же стирает, но достоинство, но манеры, но такт. Она вздергивает лисий носик и сдержанно кивает взрослым, а они улыбаются. Кагами не улыбается. Нет такой привычки — как жалко. Темноволосый лисёнок пропадает из общества вместе с матерью на год, если не больше; по Токио ходят на цыпочках страшные слухи про обезумевших оборотней на улицах, но аристократы от них пренебрежительно отмахиваются. Томоэ бросает как-то раз в обществе близких приятелей, что в подобные сплетни верят только умалишенные. Дома у Томоэ обрастает шерстью и скулит, сжимая плечи до белеющих пальцев, темноволосый лисёнок.       — Высвободите своего внутреннего зверя, — вдохновленно бормочет диктор в одной из глупых до умопомрачения вечерних передач, и отчего-то никто не говорит, что делать тем, у кого нет его ни в каком виде. Откуда берётся внутренний зверь? Он вскормлен пронзительно-желтым диском луны, выплывающим в небе раз в месяц, он тянется и рвется к нему, как подсолнух к рассвету, и когда наступает полнолуние, Кагами не может держать его при себе, но — всё остальное время он дремлет. Кости трещат, пальцы ломаются, кончаются пластыри в домашней аптечке, а зверь всё дремлет. Всё внутри дремлет. Что-то просыпается и сверкает в голове одинокой искрой, когда Кагами последним пластырем заклеивает две симметричных отметины на левом запястье. Новолуние. Надтреснутый плач. Запах крови. Пронзающая боль.       Кагами знакома с болью, она не боится её и к ней не стремится — привыкла; её внутренний волк перманентно воет, зажатый в углу, от ран ли, от отчаяния ли, неизвестно, и каждый звук его завывания отзывается тупой болью в затылке. Кагами переводят в коллеж в Париже, знакомят с профессорами зоопсихологии, водят на встречи с бывалыми седыми оборотнями, которые выводят своих внутренних зверей на прогулку дважды в день — бесполезно. Кагами считает дни до полнолуния и записывает в ежедневнике на телефоне все симптомы ликантропии, какие проявляются у неё в зависимости от фазы луны. По меньшей мере один рассвет в месяц она встречает с исцарапанными руками, с пустотой в голове и без единого осколка воспоминаний о том, что было вчера, один только тон голоса Томоэ, сухой и холодный, подсказывает: опять не удержала себя в руках.       Она прячется от луны на чердаке заброшенного дома, недалеко от их собственной квартиры — отчего-то таких во Франции много; скрипят под ногами половицы (Кагами не страшно, боли она не боится), сквозь грязные стекла заколоченных окон пробивается слабый лунный свет, которого не хватает, чтобы тело потянулось ему навстречу. Проводит рукой по темным углам, чтобы снять клок паутины, выпускает пауков в колючие пасти битых стекол, садится там, откуда не видно время суток, обнимает колени, уткнувшись в них лицом, и сидит так часами напролет. Однажды, когда Кагами поднялась по лестнице, привычно перепрыгнув через сгнившую ступеньку, на чердаке уже кто-то был. Сердце на мгновение сжалось и подскочило куда-то под подбородок. Её нашли!       Замешательство не длилось и секунды. В следующую Кагами бросилась на незнакомца, мелькнул светловолосый вихрь в розовом луче заката, чужак увернулся молниеносно, как тень, от первой её атаки, но вторая не прошла даром: Кагами прижала его к хлипкой стенке, схватив было за запястья, но тут же отпрянула, словно обжегшись - руки его были холоднее льда. Белый, как полотно, мальчишка на вид немногим младше неё сам по себе вжался в стену, с благородной решимостью поднял голову, обнажая худую шею, и уставился на неё — вроде как с вызовом. Кагами не сразу поняла, что таращится на него ещё бесцеремоннее.       — Что ты тут делаешь? — собственный голос — чужой, хриплый и неожиданно иссушенный, как вороний крик.       — Прячусь. Кагами подается назад и с недоверием смотрит ему в глаза, отчего-то слишком широко раскрытые и чересчур честные для охотника за нечистью. Блондин выдерживает её взгляд, не моргнув. Выглядит напуганным, если не присматриваться, но Кагами чувствует, что он бы смог победить её в честной драке, не застань она его врасплох. Если он вполовину так же хорош, как показался ей по движениям.       — Это я тут прячусь.       — От родителей?       Кагами не отвечает.       Парень вглядывается в её лицо с полминуты, потом вдруг расслабляется и вспыхивает улыбкой (сверкают и белые зубы, и озорные глаза):       — Мое имя — Адриан. А твоё?       Редкий выходной вечер они не проводили на этом чердаке, забившись в угол, как двое мышат. Адриан прыгал с темы на тему, рассказывал о своей жизни взволнованно, сбивчиво, то и дело заглядывая ей в глаза, чтобы убедиться — слушает? Её редкий сарказм он научился раскусывать в первые несколько недель и всякий раз улыбался, когда понимал, что она вроде как шутит. Кагами говорила немного. Про мать, про тренировки, про Японию и про новых одноклассниц, рассказывала, о чем шептались ведьмы из соседнего кабинета, показывала желтые синяки на руках, на которые Адриан всякий раз ахал и смотрел с какой-то своей, особенной горечью. Когда на улице теплело, а луна не предвещала беды, они выбирались на крышу, и даже если на небе светился тонкий полумесяц, Адриан тревожно по несколько раз переспрашивал её, всё ли хорошо, не нужно ли вернуться на чердак. Он боялся не за себя, она знала, но старые доски, испещренные следами когтей, давно уже напоминали Кагами о том, что она слаба и скована. А здесь, на крыше, она была свободной. Они оба были.       — Завтра полнолуние, — ровным голосом почти безразлично заметила Кагами, в который раз поймав на себе его взгляд. — Не приходи.       Адриан встрепенулся.       — Принести тебе что-нибудь? Может быть, плед? Я закрою окно от света, и тогда…       — Ты ведь знаешь, что не поможет. Не приходи, говорю же. У тебя уже остался шрам с прошлого раза.       Адриан приподнялся на локтях, посмотрел сначала на луну, и впрямь близкую к круглой, потом — на Кагами, увидел её лицо, серьёзное и усталое до невозможности, и вдруг засмеялся. На её недоуменный взгляд напомнил, как обычно, мягко, но уверенно:       — Шрамы всегда заживают.
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.