ID работы: 10036198

Элегия о любви потерянной и обретённой

Oscar Wilde, Alfred Douglas (кроссовер)
Слэш
PG-13
Завершён
26
автор
Размер:
5 страниц, 1 часть
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
26 Нравится 3 Отзывы 5 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста

Когда я вышел из тюрьмы, одни встречали меня с одеждами и яствами, другие с мудрыми советами. Ты же встречал меня с любовью. О. Уайльд

      Дорогой Робби, Радость моя, мой свет, так редко, но игриво проглядывающий сквозь толщу свинцовых, кучевых, скучных облаков, пишу тебе с невероятной тоской и любовью! Прости меня за такие пылкие, панибратские слова, я не мог иначе, меня гложет невыносимая меланхолия. Я ведь уже неделю в Челси, в моём старом, обшарпанном доме, который шатало из стороны в сторону, точно хилый парусник в лазурный шторм, а ты никак не смог навестить меня. Неужто я чем-то обидел тебя, Робби? Ты клялся, что приедешь, как только сможешь, но, кажется, забыл старого друга! Или ты думаешь, что я мечусь в лихорадке славы, и время — лучшая, но донельзя горькая пилюля, — излечив меня, отвадит от твоего ума, твоих речей и прелестных кудрей? Ложь, гнусная ложь! Заставь её закрыть свой поганый рот, удуши ночью одеялом и выйди наконец ко мне!       Дело в том, милый мой Робби, что я вовсе не страдаю от известности, хоть и посетителей стало на порядок больше, а все званые вечера не проходят без моего ослепительного участия. Роман, который несколько месяцев уже будоражит костное английское общество, — «Портрет Дориана Грея», я уверен, ты уже прочитал его и понял, как сильно он отличается от черновых версий; проклятая цензура, провалиться бы ей в седьмой круг Ада, забрала некоторые сцены, особенно приглянувшиеся тебе, мой дорогой друг, но я верю, в переиздании мы своё возьмём, — так вот, этот самый роман не заставит меня забыть моих преданных друзей, хоть я и не посмею назвать его насмешливо «романчиком». Это Произведение, достойное сокровищниц английских дворян, даже мира, возможно; это лучшее, что я когда-либо создавал, хотя я и имею большие надежды на мою новую библейскую пьесу; к ней я приступлю, как только разберусь с другими будоражащими меня идеями — тяжела жизнь творца! Идеи преследуют тебя денно и нощно, пока наконец не загонят в угол, достанут новенький «браунинг» и, угрожая, вынудят ночами сидеть с пером, прожигая свою бурную молодость и острое зрение. Прости мне мою ложь; мои идеи не похожи на разбойников. Они нимфы, эллинские музы, сладко танцующие в нежных кружевах; то и дело летят их юбки, точно голубки взмывают в небеса; их хорошенькие головы с копной оливковых кудряшек повёрнуты то ко мне, то от меня, а губы всё время ускользают от моих поцелуев; их смех — бренчание банджо, их прикосновения пахнут обжигающе прохладной водой из венецианских фонтанов и лилейной розовой водой; они само совершенство, мои светлые ангелы, моё Вдохновение. К несчастью, после того, как я написал последнее предложение (всегда невероятно неразборчивым почерком от волнения и режущей боли в пальцах) и откинул перо, в наслаждении вздохнув отрезвляющей лондонской ночью, чарующие Мельпомена, Талия и Эвтерпа уже не завлекают меня своими бесовскими плясками; я забываю их, как всегда — своих ночных возлюбленных; потом доставляет поразительное наслаждение перечитывать мои строки, написанные в полупьяном, полуокрылённом состоянии! Сброшенному с небес всегда интересно познакомиться с ангельскими молитвами.       А может… Боже, Робби! Дикие мысли завладели мной! Может ли такое случиться, что твоё безмолвие вызвано демонической ревностью? Быть не может! Я всё-таки верю, душа моя, что мы с тобой всё прояснили, но уже засомневался. Недавно получил письмо от Сфинкс; они с мужем чувствуют себя прекрасно, она же пишет — Британские острова не перестают вдохновлять на остроумные рассказы. Ах, прелесть, а не рассказы, ты всё-таки должен их прочитать! Так вот, возвращаюсь: милая Ада намекала, что якобы ты надулся на мои отношения с N; говорила, плакался в жилетку как будто бы даже Оскару Браунингу, чудеса! А ведь я толком не помню, что произошло в тот вечер… может, целовались немножко, пили шампанское; так ведь поступает каждый уважающий себя человек, Робби, одумайся! Я пишу эти строки и силюсь вспомнить фамилию N; видишь, насколько он мне безразличен! Впрочем, ты, должно быть, мне подскажешь: ревность глуха, слепа, но бдительна до невозможности.       Прости меня за насмешки! Я не могу перестать быть остроумным; это как понуждать птицу избавиться от крыльев. Так вот, хочу быть с тобой откровенным: я невероятно ценю нашу с тобой дружбу, ибо не было ещё у меня ближе души, которая понимала бы с полуслова, а скрипки её сердца бы не играли в такт с моими; ценю я и нашу любовь, только вот, Робби, дорогой, разве добрая дружба не удовлетворяет тебя? Мы проживали вместе много закатов, смешивая белое вино с ежевикой; я ловил каждый твой вскрик на рассвете; я всё помню, не забыл, да и разве можно забыть своего Робби? Однако любовь недолговечна, а страсть то и дело норовит выжечь из сердец всё человеческое. Буду с тобой откровенен: мы бы никогда не смогли жить вместе супругами, даже во Франции. Я муж Констанс, отец Сирила и Вивиана; я бы не сломал их жизнь разрывом, я слишком сильно их люблю. Да, я могу изменять, хоть и мучаюсь потом страшно, но уйти — никогда. Быть же вечно в подвешенном состоянии, обмениваться улыбками и страстными записками, снимать комнату ночь за ночью, — Робби, дорогой, ты не создан для этого, да и я бы скоро начал ворчать. Лучше бы нам полюбовно расстаться — формально. На деле помни: двери Челси и любого другого моего обиталища открыты для тебя. Я всегда буду тебе помогать, поддерживать и любить тебя самой настоящей, девичьей любовью. Помни это, Робби, и не злись попусту. В качестве примирения предлагаю встретиться в понедельник утром, обсудить твоё новое сочинение; говорят, ты очень вдохновился «Дорианом Греем». Я рад.       Итак, перейду к основной теме письма, раз мы с тобой помирились. Я чувствую себя превосходно, только немного грустно — добрые ангелы запорошили землю снегом, к огромной радости моих мальчиков, но вот я тоскую. Колет в горле, чихаю, безобразие! Золотые кусты ракитника под моим окном — и те заледенели, словно роспись арабески. Слишком холодно на мой вкус, придётся доставать пальто с мехом. Я его очень люблю, всю Америку в нём проездил, только вот воротник стал колоться, портному надо показать. Констанс тоже не хворает, играет на пианино целыми днями, изучает новые этюды — счастье моё хочет вернуть блестящие дни нашей помолвки, я очень, очень восхищён и горд! — стала носить кокетливые шляпки, просто прелесть, пытается обсуждать со мной поэзию и живопись (получается скверно, правду скажу, моя дорогая создана для дома, а не света), да и, конечно, за мальчиками следит. До чего озорники! Младшенький, Вивиан, вчера горько плакал: бродячий кот, который решил прибиться к нашему дому, рыжий, шелковистый весь, очаровательный, глазастый, когда мурлычет, земля трясётся; так вот, этот самый кот его оцарапал! Вивиан ласкал его, но нечаянно задел пузо; сам знаешь, коты по этой части ревнивы; вот он и цапнул. Сын изрыдался весь, но не из-за раны — там всего-то царапина неглубокая, а из-за обиды. Он, мол, любил его, кормил, а тот предал, Иуда Английский! Констанс всё утешала его, ручку забинтовала. Я же поговорил с Вивианом и рассказал, что любовь как раз и ранит; в этом трагедия и величие нашей жизни. Любовь ранит сильнее меча, но мы вновь и вновь ищем её, обычно в том же самом человеке. «Почему же не уйти, если это существо причинило столько боли?», — вопрошал мой умный сынок. А любовь не зависит ведь от боли, разума или здравого смысла; она просто есть, стоит незримо мойрой греческой, трясёт космами, хохочет. Если ты любишь по-настоящему, только разлука многолетняя поможет избавиться, и то не полностью. Сколько бы ты себя не обманывал, стоит лишь увидеть Его — сразу падёшь в Ад. Правда, Вивиану я сказал, что Любовь возносит на золотых крыльях в Рай; всё любящие блаженны. Ему рано знать, что влюблённые ещё и прокляты.       Одним словом, у нас всё хорошо, — у всех, оставшихся вне пагубного влияния Лондона, хоть я и рвусь в столицу с завиданным упорством; так приговорённый к гибели, трясущийся в повозке, тянет голову к эшафоту, не слушаясь окриков палача. Правда, теперь я сомневаюсь, что видел семью вчера… должно быть, они прячутся от снегопадов у приветливого очага деревни. Как там вольготно Настоящий Эдемский сад, свободный от искушений, — одни стыдливые маки, поющие георгины, колючая трава по пояс, благодарные твоему взору лилии и обильное, кружевное небо цвета незабудок.       Робби, милый мой, ты когда-нибудь, встретив человека, понимал, что отныне и на веки веков ваши судьбы соединены, сплетены сильнее, чем те самые морские узлы, которые по окончании Оксфорда дарятся каждому студенту, — у вас в Кембридже было то же самое, или то выдумки наших бравых ребят? Вне зависимости от твоего ответа, я думаю, ты меня поймёшь.       Одним зимним вечером (может, пол-лунного цикла назад) в Челси толпились молодые люди, неизвестно как доказывавшие знакомство со мной. Одни якобы учились вместе с кузенами моих сокурсников, другие перечитали мой роман бессчётное количество раз, а иные и вовсе унижались до детских рыданий, чтобы хотя бы поймать кружащийся в полете яблоневый лист — обрывок моих речей. Конечно же, я пускал всех: люблю шум молодёжи, как будто я вновь путешествую по Америке — преследуемый очарованным взглядом юных, смышлёных глаз, сотрясающими землю овациями и ароматом накрахмаленного белья; почему-то так пахли все отели. Так вот, все эти молодые люди были крайне занимательными, но по большей части непримечательными. Не было в них инфернального огня или пасторального послушания; просто сливки британской золотой молодёжи, взвизгивающей и хмурящейся по чётко установленным правилам. Где же те Кембриджские ребята?.. Да, милый, говорю о тебе.       Тем не менее, примерно в середине моей «лекции» (я всего лишь рассуждал об античных образцах литературы, а малыши приняли это за выступление; когда же они поймут, что я всегда так разминаюсь перед ужином?) ворвался Антиной, шлёпнулся на колени (поскользнулся, бедняжка) и под общий хохот, дрожа не то от волнения, не то от восхищения, признался в своём почитании Моего Творчества. Разумеется, я помог ему встать и усадил рядом со мной, не удивившись совершенно; мало ли поклонников на свете! Наоборот, я стараюсь поощрять в юношах открытое выражение своих симпатий; эти викторианские заветы доведут их до ранней могилы — а ведь нет ничего грустнее захоронений, припорошенных свежей грязью и мокрой землёй, наверху тянется к хмурому, несправедливому солнцу одинокий гиацинт, всплеск нежных красок, и над безвкусным крестом щебечут стаи соек, слишком весёлых для столь несчастной, заблудшей души. Однако, приглядевшись к юному греческому богу, меня пробрала дрожь, как будто бы я кружил той самой сойкой над грязью кладбищенской. Сразу прошу тебя, дорогой мой, не осуждать дальнейшие описания. Я ведь мужчина слабый, особенно падкий на воплощение моих сокровенных мечтаний.       Антиной… Если бы я был Андрианом, я бы тоже увековечивал память своего Антиноя — только при жизни, после неё уже ничего не нужно. Робби, знаешь, что самое парадоксальное? Я уже увековечил его память. Да-да, я выписал его в Дориане, ещё не повстречав. Однако Бози (именно так зовут его друзья, я слышал; официально же он лорд Альфред Дуглас, но я с твоего позволения избавлюсь от ненужного душе бюрократизма) рознится с Дорианом так же сильно, как сребристая речка — с бушующими волнами, хоть такое сравнение есть моветон грубейший. Пожалуй, внешность Бози даже более ангельская, чересчур святая: утончённые, черты, точно из слоновой кости, невесомые ирисовые кудри, побуждающие утопить в них пальцы, тонкие, всегда улыбающиеся губы и глаза, о эти глаза греческого божества, их морозная, лазурная радужка, как искра синего неба в зимние дни, сводит с ума. Одет он, разумеется, как аристократ: всё кремово-белое, чистое; отчего-то мне видится его жилет помятым и обязательно в углу какого-нибудь душного, прокуренного помещения постоялого дома, где знобит от отсутствия отопления и обжигает под дырявым, многолетним одеялом. Но остановимся на его взгляде. Робби, ничей взор никогда не приковывал меня так крепко за пару минут общения! Он невероятно вдумчивый, пронзительный и восхищённый; вездесущий, но только пока ты не смотришь. Стоит лишь на мгновение залюбоваться его сиянием, его юностью и красотой (ах, эти вздрагивающие от холода губы! славьтесь, припорошенные инеем ресницы!), и сразу взгляд пропадает, но ненадолго. Он возвращается с ещё большим почтением и даже каким-то вызовом; в этом я замечаю приятные признаки. Ах, это всё до крайности нелепо, но, Робби, я до сих пор нахожусь в трансе. Пишу эти строки, а мысли мои бегут к Бози, к его чарующему голосу, мягким речам и остроумным шуткам. До чего же с ним вольготно! Я бы век провёл так, только чуть-чуть поближе: одна рука за шеей, другая — на груди; мне кажется, или у вас замёрзли губы?       В Бози, мой милый Робби, я вижу своё счастье. Ты не удивишься, если я скажу, что в тот самый день мне открылся смысл Любви? Именно тогда я поймал негодяйку за обе руки, крепко сжал и взял в плен. Не пойми меня неправильно, Робби; я мучаюсь душевно из-за Констанс и тебя — моих самых близких любовей. Однако же сравнение здесь, милый, недопустимо: представь, какая сущая нелепица — сказать, как будто самые драгоценные сочинения есть «Божественная комедия» и поэмы Китса. Это совершенно разные жанры, совершенно иной вклад в литературу; в конце концов, и ценность их рознится.       Быть может, ты гадаешь: признался ли я Бози в своих страстях? ответил ли тот взаимностью? И да, и нет, мой мальчик, потому что я всё это время хранил молчание. Не вскидывай руки к небу, не злись. Я не избегал его общества; наоборот, я жаждал его. Второй раз мы встретились на званом вечере у графини NN: такая же сумасбродка, как и в прежние годы, только постаревшая и молодцеватая, а её румяна отдают гнилью. Не хочу и хочу одновременно рассказать тебе о наших коротких вспышках беседы; это было так волнующе, так прекрасно! На самом деле, мы и сотней слов не обменялись, но для меня каждое — самая прелестная драгоценность, замурованная в сокровищнице моего разума. Последний раз был вчера, или сегодня, а, может, и позавчера; дни до невозможности быстро мчатся (чуть помедленнее, кони!), но при этом они похожи на века, так полна моя жизнь событиями (место поездок к семье и пьянкам до рассвета занимает шуршание его ресниц и дрожание нежного голоса, его пронзительный взгляд, который я всегда чувствую на себе, и тихие смешки); только Бози об этом так и не узнал. Молодёжь собралась в театр на «Венецианского купца»; я тоже мог пойти, меня приглашали (сам Бози, можешь поверить, сам ангел мой вручал мне билет и смеялся!), но я отказался, не знаю уж почему. Возможно, я побрезговал; театр был в духе нашей молодежи: до смерти ветхий, шатающийся, сцена крошечная, лампы закопчённые, а актёры играют из рук вон плохо. Однако, обдумав своё положение, я решил тайком полюбоваться на мою Сибилу; купил злосчастный билет, пробрался в середине первого действия, сел на задние ряды, смешался с толпой и с биноклем смотрел на ложу, где царствовал Бози. Дрожал я, как будто в одном ночном платье выбежал в снегопад, ловя малейшие движения моего Антиноя! Не буду описывать, как он поворачивал голову, закрывал рукой рот, смеясь, тряс растрепавшимися локонами и с обожанием произносил моё имя; эти воспоминания мои, Мои! Скажу лишь одно: за эту ночь в театре я полюбил Его так, как, кажется, никого до этого не любил. Все движения его тела отзываются симфониями в моём теле. Все его слова оказываются моими; мы были созданы, чтобы встретиться. Всё идёт к тому, чтобы…       А тут я прерываюсь, ибо от волнения я наставил слишком много клякс; извини меня за неразборчивый почерк. Это всё деяния Венеры и её божков. Дело в том, Робби, что я боюсь сделать первый шаг; в том, что именно я откроюсь первым, у меня нет никаких сомнений. Может ли такое быть, что я ошибаюсь и принял почтение за страсть? Погляди, милый мой, и скажи, как по-твоему обстоят дела. Мною пока вертят две стихии: беспричинная радость и гордость, как будто бы я уже владею его нежной рукой и тонкими пальцами с нанизанными перстнями: рубинами, изумрудами, лазуритами; и беспричинный страх с меланхолией. Мне начинает казаться, что я подобен птичке, которую во времена помешательства «Грозовым перевалом» наблюдал в женской шляпе и развевающейся юбке, стоя на обрыве скалы. Птичка та, полная сжигающего изнутри восторга, кружила меж бушующими волнами; солёные брызги не касались её сереньких перьев, а иссиня чёрное море всё гневалось и рычало. Вот она ещё парит над волнами, хохоча в безумии триумфа; а через секунду её поглотила пучина. Только жалкий я и ледяные воды были свидетелями её безвременной кончины.       Только не подумай, что я пессимистично настроен; наоборот, я проявляю невиданную дерзость, полагая, что мой ангел может ответить мне взаимностью… Я всего лишь, как и все влюблённые, мечусь среди огней: трещит древесина, из которой построено моё хлипкое убежище, языки пламени вот-вот коснутся моего бренного тела и спалят всё дотла.       Совсем забыл сказать: кажется, Бози — тоже творец: он признался, что пишет поэму, вдохновившись моим творчеством! Робби, дорогой, можешь в это поверить? Помнишь лунную ночь в Венеции, где мы озябли вконец? Ты ещё ругался с извозчиком: он попросил слишком высокую плату, а я всё хохотал до коли в боку; коварная луна, затмевая все звёзды, освещала сию прелестную сцену… Когда мы наконец заселились и пропустили по стаканчику шампанского, я разговорился настолько, что начал громко молить Провидение о любовнике-поэте! Какой вздор! Однако, по всей видимости, желания имеют свойство сбываться…       Даже мысль о том, как мы с Бози создаём современные шедевры поэзии бок о бок, сбивает меня с ног. Ах, Робби, это будет так чудесно! Бози, сведя свои ровные, узкие, как у женщины, брови, будет что-то усиленно строчить на французском, а я буду читать ему что-то о любви; «Анну Каренину» ли, Madame Bovary ли, «Гамлета» ли, пока не решил. Потом я склонюсь почитать его витиеватые строки, написанные каллиграфическим почерком; я уверен, что у него именно такой. Его тёплое дыхание пройдётся по моей щеке, и я засмеюсь. Ох, Робби, я грежу наяву!       Любовь моя, я и так сильно тебя задержал. Передавай поклон своей Терпеливости; поражаюсь, как ты вытерпел все эти пафосные строки. Одно могу сказать: Боже, как я люблю, и как я жажду быть любимым в ответ! Помоги же мне, Робби. Ты — моя последняя надежда; оплот моей уверенности, пристанище для моей души. Сейчас пишу эти строки и сердце наполняется неимоверной нежностью… Ах, дорогой, как прекрасна наша Жизнь! Даже когда я буду на Её дне, весь в помоях, осквернённый несправедливой людской молвой, брошенный всеми, потерявший надежду, я буду петь о Жизни, о Красоте, о Любви — ибо пока Они живы, жива и Надежда. А пока теплится огонёк Надежды, я всегда найду дорогу к этой ветхой землянке.       Навеки твой,       Оскар.        Писатель отложил перо, и оно покатилось по дубовому столу, оставляя за собой волнистые, жирные чернильные следы. Оскар вздохнул, как человек, который долго-долго трудился для получения желаемого; он выпрямился, хрустнула спина, раскрывая все позвонки поочерёдно, соцветиями; хруст был резок и приятен. Мужчина поднялся, взял в руки плотные, увесистые листки, составлявшие его письмо Робби: на удивление прямые, гладкие, хоть буквы и сливались одна в другую. С внимательностью творца он перелистнул страницы, кое-где вчитался, удовлетворённо кивнул головой.       А затем, развернувшись, с необычайной пылкостью и благодатной яростью швырнул письмо в звенящее сотнями монет пламя камина.
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.