ID работы: 10060659

Великое празднество

Джен
PG-13
Завершён
8
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
10 страниц, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
8 Нравится 5 Отзывы 3 В сборник Скачать

***

Настройки текста
Весть застала его в мастерской. Принесла её сестра, самая старшая. Он ждал её, чтобы послушать, как будет она петь, сидя за прялкой – сестрин голос был чистый, сильный, и долго можно было сидеть подле, глядя, как течёт, волнуясь, белая нить меж её пальцев. Она зашла простоволосая, раскрасневшаяся от быстрой ходьбы, и заговорила не сразу. Постояла, комкая в руках платок, и по её поблескивающим оживлённо глазам было видно, что совсем недавно она улыбалась. - Поздно я сегодня… Была у матери, ей помощь нужна – очень уж работы много. Она подсела к прялке, задумчиво пощипала кудель, и было видно, что ни работать, ни петь она не сможет. С губ её готова была сорваться новая, неожиданная весть. Оставалось только спросить. Он и спросил. Во-первых, сестра шила себе платье, синее такое, понизу – узоры, вроде как змеи, а на поясе – птички, и глаза у них янтарные; во-вторых, дней через десять будет большой праздник, и все братья и сёстры будут на нём, и родители придут, и Олофантур с женой и детьми, и Фуи – одна, и созовут души всех говорящих, и это, несомненно, почти так же хорошо, как новое платье, правда ведь? Он ответил – да, правда, и почти не слукавил. Это всё было очень хорошо – что сестра весела, что целый день она будет отдыхать от работы, что все его братья и сёстры, чьи имена он неизменно забывал, будут веселы. Но было тут и кое-что другое. Он хотел было поделиться этим другим с сестрой. Пока она говорила, мучая растрёпанный кудель, он прикидывал, как бы так исхитриться вставить своё слово в бойкий поток её слов. Потом и вовсе махнул рукой, распрощался с сестрой и ушёл. Он знал, о чём она думала. Представлялась ей большая светлая зала, огни, восхищённые взгляды сыновей Олофантура, когда выйдет она перед всеми в новом платье; а отец, заметив янтарный поясок, окликнет её по имени, и вручит лютню, и попросит спеть гостям – и она, пряча улыбку за широким рукавом, согласится. Ему же думалось о том, что праздновать в Чертогах было решительно нечего. Говорящие, кажется, не выказывали особой радости при появлении очередного сородича, рождению новых сыновей и дочерей отец не то чтобы не придавал значения – как-то неизменно получалось, что находились дела важнее. Не было на его памяти в Чертогах такого, чтобы толпа айянум вдруг собралась в одном месте не для того, чтоб побелить потолки или отмыть стены – а чтобы петь песни и пить вино. Вот там, снаружи, в Валмаре – это да, пожалуйста, там вместо длинных, скучных коридоров и комнат без окон и дверей – поля, луга, свежие от дождя, там над головой – не потолок, о который, если выпрямиться как следует, непременно стукнешься, там самое что ни на есть настоящее небо, правда, отчего-то синее. А надо было – красное. Он помнил, как давным-давно, когда ещё помещался на коленях у матери, она рассказывала ему про покинутый ею Город – не Валмар, тусклое его подобие, а самый настоящий Город, – а он никогда не мог дослушать до конца, засыпал. - А Город старый-старый, - нараспев говорила мать. – А небо над ним – такое алое, ну точно яблоко, когда поспеет, и ещё море есть там, плещется прямо у домов, и волны его красные и густые, как фруктовая мякоть. А правят там три Прародителя, самый старший – Ишкхару, и от него пошли твой отец, и его брат, и его сестра. Ты, Киццувас, старшего рода. Помни же хорошенько об этом! Впрочем, всё это была лирика, главным же оставалось – зачем, почему праздник? Вот, был же один недавно – тот день, когда впервые дозволили ему выйти из Чертогов. Он вышел и увидел, что небо над Валмаром синее, и ему сразу сделалось очень скучно, так что расхотелось петь и гулять вместе с толпой. Сестра затерялась среди дочерей Ханнаханны, братья ушли пить в сад, и он неподвижно стоял за плечом отца и чувствовал, как сильно хочется облокотиться на спинку его трона и придремать. Но то было большое, великое празднество, все Власти собрались и уселись в круг, и нельзя было просто так уйти домой, не спросившись. Да и не позволил бы отец. Был он в тот день не то чтобы весел, но как-то по-хорошему взволнован, и это, в общем-то, успокаивало, потому как последние полгода отец волновался исключительно нехорошо. Настал предвечерний час, закат, и говорящие, устав от песен и танцев, разбрелись кто куда. Место у золотых ворот совсем от них очистилось, и вперёд выступил повелитель Манавенуз. Говорил много и долго, будто стихи читал, а Уллубоз с Кователем терпеливо стояли около тронов, и было видно, что вот-вот должно произойти нечто важное и что мешают только вот эти стихи, красивые и пустые. Потом Уллубоз с Кователем положили в шкатулку по одному камню, повелитель добавил третий и, промолчав с минуту, вручил шкатулку отцу. После этого отец заметно повеселел, а повелитель, наоборот, погрустнел. Киццувас понял, что нечто важное свершилось. Потом заговорили снова, все разом; оставшееся время Киццувас жалел, что не пошёл с братьями, и пытался поудобнее прислониться к трону.

***

Потом он пошёл помогать матери. В мастерских он её не обнаружил. Были сёстры, торопливые, серьёзные, было полным-полно говорящих, была их странная, нагоняющая скуку речь, а матери не было. Ему сказали, что она отдыхает в смежной с мастерской комнате. А ещё сказали, что у неё вот уже который час сидит госпожа Фуи. Последнее ему не понравилось. С госпожой Фуи было тяжело разговаривать, ещё тяжелее – молчать, потому как сидело в ней что-то этакое, чего не замечали ни за отцом, ни за его братом. Отец мог наслать страх, мог – тоску, мог сделать так, чтобы любой из живущих и умерших возненавидел собственную мать за то, что родила его. Господин Олофантур мог унять страх, не мог – тоску, в целом же – ни дурного, ни хорошего не делал. Что могла и чего не могла госпожа Фуи, не знал никто. Он трижды постучался в дверь. - Заходи. Хорошо, подумал он, что первым прозвучал материн голос. Они сидели на ковре у низкого столика, уставленного полупустыми блюдцами с хлебом и фруктами. У правой руки матери стояла чаша, и на самом донце её он заметил остатки вина. Поклонившись и дождавшись, пока госпожа Фуи качнёт головою в ответ, он спросил, нужно ли чем помочь. - Не думаю, - сказала мать. – Твои сёстры и сами управляются. А ты вот что лучше сделай: садись-ка с нами и выпей немного вина. Пока он наливал себе вино, пока садился, госпожа Фуи смотрела на него и не моргала, и ему стало неприятно от этого взгляда. Подумалось ему, что лучше было бы для всех, если б он ушёл – но на столе стоял кувшин, от которого исходил пряный, сладкий запах, лежали рыжие яблоки, лепёшки, которые можно было обмакнуть в масло, и то неприятное, что появилось от чужого немигающего взгляда, насовсем ушло. Мать заговорила с госпожой Фуи, но он их не слушал. За дверью шумело и постукивало, и одна из сестёр, кажется, сердилась на кого-то и, не вспомнив, как будет «белый» на языке говорящих, всё повторяла – ибри, ибри, – а её не понимали, так что в конце концов выходило смешно. Он и не заметил, когда к нему обратилась госпожа Фуи, потому что думал, как бы половчее откусить от лепёшки и не выпачкаться маслом. Его снова окликнули, и он поспешно извинился и весь подобрался. Но ни госпожа Фуи, ни мать не придали значения его невольному промаху. - Кажется, этот юноша обществу предпочитает вино, - сказала госпожа Фуи. Мать только покачала головой и незаметным – как ей казалось – движением утёрла губы от масла. Меж тем Фуи продолжала. - Не бойся, юноша, и говори с нами обо всём, что сочтёшь приличествующим. Здесь нет чужих тебе айянум, а я ведь – сестра твоему отцу и близкая тебе родня, и с почтенной Хастаярас связывают меня самые тесные узы дружбы. Отчего же ты молчалив в окружении своих родных и торопишься всегда уйти? Дети твоего дяди рады свидеться с тётушкой, и сёстры твои не забывают дорогу к моему дому, где всегда найдут они совет и доброе слово. - Прошу извинить меня, госпожа, - произнёс он растерянно. Фуи, воззвав к семейным узам, довольно ловко обезоружила его; во всяком случае, он не знал, чем ответить. – В Чертогах каждый день находится работа, госпожа, и, бывает, ни на что остальное не хватает времени. Это объяснение было довольно слабым, и при желании можно было найти в нём уязвимые места и таким образом рассыпать его в прах. Но у госпожи Фуи этого желания не было. - Бедный юноша, - покачала головой Фуи. – Ваш отец чрезмерно строг к вам, и о том не раз я ему говорила. Как видно, мои слова не пропали даром: гляди, через пять дней будет великое празднество, день отдыха и веселья для тебя и твоих братьев и сестёр. Рад ли ты? Он призадумался. Ему не понравился «бедный юноша», и от этого перехотелось влёгкую соглашаться со всем, что ни скажет тётушка. - Госпожа Фуи, - наконец ответил он. – Мне кажется, лучше бы не проводили это празднество. - Отчего же? – кончик её брови чуть приподнялся. – Ты не желаешь, чтобы твои сёстры отдохнули бы от прядения, мать – от тканья? Ты не хочешь, чтобы твои братья хоть на день оставили бы сторожевые посты? А все эти несчастные души – ты не пожелал бы рассеять их печали? - Пожелал бы, госпожа. - А в чём же тогда ты сомневаешься? - В том, стоит ли давать обещания, которые не сможешь выполнить. Кончик брови поднялся выше. - Какие обещания, юноша? - Обещание выпустить душу, оставшуюся неузнанной. Помолчали. Мать чуть пристальней, чем нужно, рассматривала узоры на ковре. Первой заговорила Фуи: - Некоторые слова должны оставаться невысказанными. Как пришли тебе на ум подобные вещи? Как можно сказать про своего отца – «он бросает слова на ветер»? - Госпожа Фуи, - возразил он. – Я не хотел бы этого говорить, но всё, что я знаю, вынуждает меня к тому. Это обещание трудно будет исполнить. Фуи зачем-то улыбнулась и постучала пальцем по столу. - Ты сомневаешься в своём отце, юноша? Ты думаешь – он не властен делать в своём доме всё, что ни пожелает, и давать такие обещания, какие сочтёт нужным? - Я думаю, госпожа Фуи, что плоха та власть, которая делает всё, что ни пожелает, легко обещает и легко расстаётся с обещаниями. - Ого! – воскликнула Фуи с заметным удовольствием. – Да ты дерзок не по годам! Что же, ты считаешь, что постиг жизнь от её начала и до конца, чтобы сметь рассуждать, что плохо, а что нет? Киццувасу вспомнились пыльные свитки по древней истории и двенадцать томов комментариев на Книгу, украдкой читанных взамен мытья полов. Он осмелел. - Мои годы не сравнить с вашими, госпожа Фуи, - сказал он. – Но я много читал из истории и могу привести вам, ежели вы того потребуете, примеры правления старших и младших родов и… - Нет нужды, - перебила его тётушка. – В своё время и я изучала списки древних правителей. Но вот что я скажу тебе, юноша: история не есть мерило всех вещей, ибо творят её айянум, которым свойственно впадать в заблуждения и сбиваться с прямого пути. Провести границу приемлемого и неприемлемого может лишь Книга, ибо Акашан, да сбудется то, что сказал Он, стоит выше любого из правителей, и всё, что Он ни сделает, правильно и хорошо. Перед глазами замаячили выписанные бисерным почерком страницы третьего тома, комментарий на семнадцатый стих, глава вторая – «по слову Его кровь, что внизу, сгустилась и стала сушей, кровь, что наверху, растеклась и стала небом…» - Госпожа Фуи, - аккуратно начал он. – Стоит ли мерить айянум Его меркой? В Его власти поступать так, как нельзя ни одному из нас. Глаза госпожи Фуи моментально заледенели. - Пути, которыми следует Акашан, неисповедимы, и не тебе об этом рассуждать. - Но как же, госпожа, - сказал Киццувас, и сердце у него часто забилось. – А как же Латану? Разве может айяну убить своего сына и сказать, что это приемлемо, потому что Акашан некогда поступил так? - Если Акашан и делает нечто, значит, это приемлемо, потому что источник меры исходит от Него. - Но можно же было иначе! - Киццувас чувствовал, как горят у него щёки. – Ведь Латану был его один-единственный сын, и даже в Книге написано, что Акашан его любил – а тут вдруг взять и убить ни за что, просто потому, что тот не попадал в ноты! Он ведь может всё – пусть бы и сделал так, чтобы Латану стал хорошо петь. Если у меня когда-нибудь будет сын – как я могу так с ним обойтись и сказать, что это правильно? Тишину, воцарившуюся после его горячей отповеди, можно было ножом резать. Лицо Фуи окончательно потеряло всякое выражение. - Ты ещё молод и непочтителен, - бесстрастно сказала она. – Замолчи. Раздался не то вздох, не то всхлип. Они обернулись одновременно. Мать сидела неестественно прямо, сложив на коленях руки. Её нижняя челюсть странно закаменела, как будто она отпила из чаши и держала вино во рту. С губы на подбородок стекала вязкая масляная капля и падала вниз; на подоле белого платья расплылось тёмное пятно. Госпожа Фуи разомкнула тонкие, бледные губы. - Пошёл вон. Киццувас не заставил себя ждать. Он, опрокинув недопитое вино, рывком подскочил к двери, вылетел, будто боялся, что за ним погонятся, и чуть не сбил кого-то с ног. Это оказался говорящий. Бормоча извинения на ходу, Киццувас припустил по коридорам и бежал до тех пор, пока не свалился под какой-то гобелен. Сердце билось как заполошное, а во рту было непривычно сухо. «Ах ты ж… Семнадцатый стих, глава вторая…» Он подождал, пока сердце не станет биться как положено, и пошёл туда, откуда прибежал, потому что не узнавал этот коридор и этот гобелен. Потом вспомнил смутно знакомое лицо говорящего, невысокого, со светлыми волосами. То был проситель из-за моря, кому Фуи поднесла чашу усыпляющего зелья.

***

Раньше он не видел этого зала. Зал был серо-зелёный, с уходящими в черноту куполообразными сводами. Факелы не горели как следует, а чадили, и от этого очертания вещей расплывались в тусклом полусвете. Замшелые, грубой кладки стены кое-как прикрыли гобеленами, среди которых он заметил пару сестриных работ. На одном Акашан заносил дротик над Латану и, видно, готовился его добить; тот лежал где-то у него в ногах и, протянув длиннопалые, схожие с щупальцами руки, просил за свою жизнь. Киццувас, между прочим, гордился своим открытием, сделанным при тщательном осмотре многоглазого лица Латану: если зайти с правой стороны и немного наклонить голову, было похоже, что Латану бросится сейчас целовать стопы победителя, если зайти с левой – что он только притворяется, а когда Акашан ещё опустит руку, схватит её своими щупальцами и сломает. Он, помнится, не преминул сообщить об этом открытии сестре, на что та посоветовала ему не слоняться вокруг да около и пойти делать дела. На другом гобелене и вовсе не было ничего особенного: три Прародителя с кувшинами, полными света. Прародитель Ишкхару был очень похож на отца, когда тот скидывал верхнюю уличную одежду из плоти. Киццувас пришёл раньше всех, когда по залу бродила лишь пара-другая душ. Времени, чтобы осмотреться, было предостаточно; изучив гобелены, Киццувас понял, что зря поторопился, сунулся было к говорящим, но наречие их было совсем уж непонятным, и разговор не вышел. Зато потом он нашёл нечто действительно интересное. В центре, на возвышении, располагался постамент, вокруг него расставлены были дорогого чёрного дерева стулья. Постамент внимания не заслуживал. Тут было другое: чудные узоры, как будто ломаные линии, выписанные чёрными чернилами на полу и окольцовывающие возвышение и всё, что на нём. Он хотел подойти поближе, но дорогу ему преградил один из трёх братьев, стороживших этот странный круг. Киццувас брата узнал. С ним он, бывало, останавливался поболтать, когда они случайно встречались в мастерских, и потому надеялся на его доброжелательное отношение. Прочих он видел пару-тройку раз. С первых его слов стало ясно, что беседа не задалась. - Сюда нельзя. - Да я ведь ничего, - ответил Киццувас. – Только посмотрю и уйду. - Знаешь что, - занервничал брат. – На гобелены посмотри. Иди куда-нибудь, а? Нечего тут стоять. Пришлось подчиниться. Но даже с почтительного расстояния он вскоре установил, что в узорах, с виду нарисованных как попало, есть на самом деле некая тайная закономерность; было похоже не то на шифр, не то на письмо. Раньше он такого не видел: Книга и пространные комментарии к ней были записаны алфавитом народа говорящих, с особыми точками и галочками, чтобы различать звуки. Впрочем, довольно скоро ему стало не до лингвистических изысканий. Подтянулись гости; зал мало-помалу заполнился совершенно, и, поворачиваясь, чтобы пройти в нужную сторону, он ненароком задевал кого-нибудь плечом. Пространство как-то обмелело и съёжилось, говорящие всё шли и шли сквозь единственные в зале двери, и казалось, что этому потоку не будет конца. Он заметил, что многие из них прикрыли лицо, но были и такие, что ходили просто так, не закрываясь. Первые, очевидно, пришли попытать счастья, вторые – посмотреть, что из этого всего выйдет. Пришли братья и сёстры, сбились в весёлые и шумные стайки. Синего платья меж ними он не нашёл и сразу поскучнел. Он уже успел отдавить несколько ног и затеять перебранку с каким-то говорящим: друг друга они не поняли и потому скоро разошлись, вполне довольные собой. Как быть дальше, он представлял слабо. Можно было, конечно, хорошенько поработав локтями, прибиться к кому-нибудь из братьев, говорить с ним о чём-нибудь, смеяться над глупыми шутками, шёпотом обсуждать дядюшкиных дочерей и какая кому передала записку – можно было и так, но, во-первых, все свои шутки он находил неловкими и неуместными даже в таком неприхотливом обществе, во-вторых, поток душ иссяк, и в зал вошёл отец. С этого момента толкотня и суматоха как-то стихла, хотя, конечно, кое-кто ещё перешёптывался. Киццувас с удивлением и радостью обнаружил синее с янтарным в обществе старших: сестра вилась рядом с матерью и говорила весело, улыбаясь, показывая белые зубки. Та, по-видимому, отвечала односложно или отмалчивалась, и тогда сестра дотрагивалась до её рукава, и мать вскидывалась, как птица. Материно лицо было какое-то серое и некрасивое, а голова то и дело клонилась вниз, как будто она устала или хотела спать. Отец сидел сейчас на резном стуле чёрного дерева в самом центре зала. На коленях у него лежала не то коробка, не то шкатулка. По правую его руку сидела мать с сестрой, по левую – госпожа Фуи. Вкруговую возле узорчатого постамента расположился господин Олофантур с женой и детьми. Отец что-то говорил, и довольно громко, так что эхо поднималось к высоким сводам. Киццувас не прислушивался. Торжественные речи вызывали желание прислониться к чему-нибудь устойчивому и вздремнуть. Тут было, конечно, не то, что в круге у золотых ворот, чуть попроще, и не обещали никаких великих свершений, не поминали вновь обретённый свет (потому что в зале могли быть родственники того мастера из говорящих, и вышло бы неприлично), но всё равно было не по себе. Ещё – оттого, что отец, кажется, радовался чему-то. Это было ещё хуже, чем серое лицо матери, и здорово сбивало с толку. Обыкновенно нельзя было сказать, что отец думает и чувствует, потому что речь у него была ровная, голос – спокойный, и лицо не выражало ровным счётом ничего. Киццувас мог бы поклясться, что в день всеобщего разрушения, видя, как раскалывается мир, отец и бровью не поведёт. И хорошо, что он не успел дать такую клятву. С полгода перед тем валмарским праздником, когда повелитель Манавенуз выжидал минуту молчания, расставаясь с мечтой о вправленных в корону камнях, к отцу нельзя было подступиться. Меж его бровей залегла складка, и обращаться к нему с просьбой или вопросом было попросту опасно. Добро, если молчал, отмахивался, а то ведь и мог сказать что-нибудь обидное. В Чертоги зачастили попеременно то госпожа Фуи, то Уллубоз, то повелитель, один, без свиты, и отец запирался в комнате и долго с ними говорил. Поначалу пытались подслушивать; Киццувас стоял на страже и смотрел, не идёт ли кто из коридора, а сёстры, замирая от волнения, прижимались щеками к дверям и ждали – хоть слово, хоть полслова. Разобрать ничего не удалось, а попасться на глаза отцу – вполне, и особо отважных тот самолично оттаскал за уши. Скоро ушёл Уллубоз и повелитель, Фуи стала разговаривать не с отцом, а с матерью, и все успокоились. Отец закончил говорить и дал знак к началу действа. Сразу пришли в движение все части толпы; те из говорящих, что закрывали лица, как-то потеснили тех, кто ходил свободно. Первые оказались ближе к центру зала. Чем всё закончится, видеть ему было неинтересно, потому что ясно и так – условия отец поставил невыполнимые. Ему бы ничего не стоило и с закрытыми глазами сказать, что за говорящий стоит перед ним. С отпущением на волю было посложнее: отпустить, конечно, мог, но по выходу из зала нашёл бы предлог, чтобы отменить решение, сославшись на вечные и неделимые законы природы или что-нибудь подобное. Для чего держать у себя дома такую прорву душ, Киццувас понять не мог. От них было много шума и неприятностей; у выхода из Чертогов приходилось день и ночь держать охрану, и сам он не раз с мужеством обречённого отсчитывал дни до своей очереди. Не то чтобы говорящие дружно рвались покинуть Чертоги – бежали как-то вяло, с ленцой, потому что те, кто побежал бы быстрее, куковали под замком. Но стоять и молчать несколько часов кряду было невыносимо. Был бы он за старшего – давно бы отправил говорящих на все четыре стороны и зажил припеваючи. Киццувас засобирался уходить. Поработав-таки локтями, протолкнулся к массивным на вид дверям и решительно взялся за ручку. Ручка не поддавалась. Подумав, что тяжёлую дверь заклинило, он навалился посильнее. Ничего не происходило. Он рассеянно покрутил ручку. Краем глаза заметил одного из братьев, стороживших сегодня постамент, и решил обратиться к нему. Этот был настроен благодушнее, чем тот, первый, прогнавший его. - Ну, пойдем, посмотрим, - усмехнулся он. – Сдаётся мне, ты тянешь дверь не в ту сторону. Он навалился на дверь в правильную сторону, потом – в неправильную. Задумчиво почесал лоб. - Нет, погоди… Это как? - Может, отец приказал, чтобы закрыли? – предположил Киццувас. - Не было такого приказа! – нахмурился брат. - А если с той стороны кто запер? - Да для чего? С той стороны, действительно, запирать было не для чего. Попробовали тянуть дверь вдвоём. Когда и так не получилось, брат сказал Киццувасу, чтоб стоял на месте и не уходил, а сам отправился искать сестру с ключами. Тем временем отец успел угадать какую-то женщину с нежным и грустным голосом. Женщина спела перед ним, и спела так, что невольно защемило в груди. Слова были на заморском наречии, и Киццувас с трудом разбирал их, но понял, что пела она о любви, и любви несчастной. Отец, впрочем, похвалил её за пение и назвал по имени. Госпожа Фуи вытерла глаза. Когда женщина уходила, из ставшего ненужным платка выпростались в беспорядке пряди чёрных волос. Она их не убрала. Пришла сестра с ключами. Ключи не проворачивались. С видом глубокомысленным она поколупала дверь ногтем и объявила, что на замке лежат некие чары и что сейчас она попытается их снять, потому как запирать двери, в самом деле, приказа не было. Возле дверей уже образовалась стайка любопытных. Две сестры шушукались, приняв всё, кажется, за милую забаву. Некоторые разволновались, когда услышали, что приказа не было и дверь не поддаётся самовольно; некоторые объявили всё очередным проявлением незаурядного чувства юмора старших, и это успокоило разволновавшихся. Но шёпотки остались, и любопытных всё прибывало. Послышался мелодичный напев заклинания. Замок побелел, разогрелся, зашипел и погас, а сестра, побледнев, в изнеможении сползла по стенке. Звякнули о пол ключи. - К отцу идите, - проговорила она. – Быстрее. Вызвался было Киццувас, но его опередила госпожа Фуи. Она поднялась со стула движением лёгким и изящным. Откинула капюшон. Заправила за ухо выбившуюся прядь. И посмотрела на толпу. По залу пронёсся не то ветер, не то чьё-то тяжёлое дыхание; дрогнули гобелены, и спустилась чернота, клубящаяся высоко под сводами. Факелы вспыхнули и погасли. На полу заблестел тусклым серебром узорный круг, и дымное серое сияние высветило кисти рук стоявших неподалёку. Кто-то вскрикнул, и голос был скорее удивлённый, чем испуганный. Впрочем, сразу после этого одиночного вскрика над толпой сгустилась тишина, такая густая, что, казалось, её можно было пощупать. Кричавшей была сестра в синем платье. Теперь её лицо тоже посерело, а вот мать, к которой она прижималась, вся почернела, так что даже глаз было не различить. Киццувас видел, как невыносимо медленно, будто в дурном сне, отец встал – заскрежетали ножки стула, и это был второй после крика звук, – прошёл к постаменту и достал из шкатулки три камня. Полилось мягкое молочное свечение. В зале стало чуть светлее. Узоры, теперь серебряные, вспыхнули сильнее, и над камнями появилось что-то маленькое, чёрное, как подвешенный на нитке шар. С каждым вдохом застывшая в воздухе чернота разрасталась и наливалась тьмой; пространство справа и слева от неё странно исказилось, как будто озёрная гладь, когда идёт ливень, и отражает вода не ветку дерева и тучи, а сложное плетение белых, серых и чёрных пятен. За спиной Киццуваса сестра помянула такое-то искажение. Братья, досель хранившие неподвижность, ожили, заговорили на разные лады, не всегда прилично, и, судя по шуму, пытались выбить дверь. Вслед за ними исцелилась от немоты и толпа, и снова, как и в самом начале, стало шумно и тесно, и он с удивлением обнаружил себя частью этой толпы, волнующейся, как море в непогоду. От центра будто волна схлынула: то отступили на несколько шагов говорящие. Устоял только один, кто-то невысокий и смутно знакомый, и даже не пошатнулся, будто к полу прирос. Все разом заговорили и забегали, а что говорили и куда бежали, было непонятно. Смутно ворочалось в мыслях, что, наверное, так и надо поступать, когда происходящее напоминает тягучий тёмный сон. Отец склонился над постаментом; обернувшись, что-то сказал то ли сестре, то ли брату. Олофантур не шелохнулся. Его жена закаменела на своём стульчике. Тогда выступила Фуи. - Не трудитесь открыть двери, - сказала она негромко, но услышали её все, и чем дольше она говорила, тем тише становилось в зале. – Никто не выйдет отсюда и никто не зайдёт. Излишнее волнение ни к чему. Стойте спокойно. Можете разговаривать, но негромко. Можете повидаться с теми, кто вам дорог – вот это будет хорошее решение. Никакой суеты. Через три минуты всё закончится. Если закружится голова, лягте на пол. Через три минуты всё закончится. Когда утихло эхо её приятного певучего голоса, никто не ответил. Навалилось и одолело дремотное оцепенение. Под носом стало влажно и липко: Киццувас вытерся рукавом и увидел, что на нём остались пятна крови. Какой-то говорящий лёг на пол и молчал, как было велено. Его тело – не настоящее, конечно, потому как в нём не было мяса и костей, – истлевало и осыпалось, будто выеденная древоточцами сердцевина дуба. На него не обратили внимания. Киццувас решил, раз уж осталось две минуты или того меньше, добраться до сияющего круга и хорошенько всё осмотреть. Может, перекинуться словечком с сестрой и попросить её там, куда уйдёт она, не оставлять пение и лютню. Поначалу пробираться было не так уж трудно, потому что говорящие стали какими-то вялыми и легли на пол. Раз или два он, запнувшись, едва не угодил прямо в горсть золы и трухи. Его братьев и сестёр было меньше, и их можно было обойти. Некоторые, как и он, ещё держались на ногах, некоторые либо подпирали стенку, либо безучастно скреблись в дверь. С их губ ручейком бежали красные капли. Впереди он заметил того самого устоявшего. Этот неизвестный, с которым как будто встречался он когда-то, за много-много тысячелетий до серо-зелёного зала, замер у самой кромки серебряного кольца. Очевидно, дальше ходу не было. Подойти к нему Киццувас не решился. Времени оставалось примерно с минуту. За постаментом, вытянувшись в рост взрослого мужчины, пульсировал красный зев. Края безобразной прорехи трепетали, как занавес на ветру; пространство кругом него растрескалось и ссыпалось на пол осколками. Нужно было, преодолевая липкую паутину сна и отчаянного сопротивления серебряных письмён, отодвинуть эту штору и заглянуть туда, внутрь – и удивиться или ужаснуться. Он заглянул. Там был океан, с водами красными и густыми, как кровь, и волны его мерно били в подножия домов, и ходили по отлогому берегу такие же, как он и его братья, только одеты по-другому. А ещё там было – красное небо. Те, что столпились за кругом, чувствовали себя хорошо: по крайней мере, кровь у них не шла. Отец смахнул с постамента пустые прозрачные скорлупки. Уличную одежду он снял и завернул в узел, и теперь на нём было что-то бурое и гнилое, как на гобелене с Прародителями – по моде его Города. Они уходили. Раньше всех ушёл отец. - Поторопитесь, - голос его был такой же, как у Фуи, негромкий и спокойный, но слышно его было за несколько шагов. – Вот-вот иссякнут души, и дверь закроется. Поторопитесь. За ним, наспех облачившись, последовал Олофантур с женой и детьми; ненужное одеяние осталось лежать на полу, и глаза у опустошённых тел смотрели растерянно. Мать шагнула на берег красного океана, а сестра, снявшая нарядное синее платье и девичий облик, держалась за её руки. Киццувас подумал, что она не обернётся. Она обернулась, но его не заметила. Остались только госпожа Фуи и этот одинокий говорящий. Он что-то сказал ей, и она, пошевелив безгубым ртом, ответила, что ни одно дело без жертв не обходится, что таков вечный и неделимый закон природы. Незнакомец сказал, где именно видел он эти законы, и назвал госпожу Фуи каким-то словом, чьего значения Киццувас не понял, а потом ещё одним словом, и ещё, и ещё. Киццувас почувствовал, что совсем устал, и лёг на пол. Хотелось спать, но он заставлял себя держать глаза открытыми, потому что в просвет было видно небо – краснее, чем бок поспевшего яблока. Госпожа Фуи улыбалась, и медленно таяло вокруг неё красное небо, и сама она всё уменьшалась, уменьшалась, уменьшалась. Из закрывающихся дверей дохнуло горячим ветром; сорвалась повязка с волос незнакомца, и они оказались светлые. - Пусть тебе окажут тёплый приём, госпожа! – закричал он ей вослед. – И пусть, как меня, угостят тебя с дороги чашей доброго вина!
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.