Вот оно, его наказание — эта безграничная тьма. Наказание за то, что он не смог оценить по достоинству всех красочных цветов этой жизни.
Раз он проиграл тогда, то не может проиграть и сейчас, утонув в этой луже, пропахшей дешёвым бензином. Поднявшись на ноги, Вова опять осмотрелся — все та же тьма, все также очень грустно. Через минуту он сбился с прямой, через десять — перестал строить хоть какой-то маршрут, через полчаса — забыл что ему вообще нужно. За эти тридцать с чем-то минут мужчина успел вспомнить всё: и детство, и поэзию, и друзей, и… — Серёженька, — черствое лицо очертило подобие улыбки, но Маяковский почувствовал что-то приятное. Как настоящий поэт, он бы и сказал, что в районе сердца бьётся так трепетно, но он умер. Сейчас сердце не играет никакой роли. Владимир тихо засмеялся, вспоминая все дискуссии с этим деревенским чудом, которого лишь из гордости он смелился называть «дураком» — но Есенин отнюдь не был дураком, и Маяковский это знал. В памяти всплыли их крики друг на друга, их ссоры и несерьёзные драки, ограничивающиеся лишь парой синяков под скулой или разбитой бровью. Светлым фильмом, которое Володя с удовольствием бы показал в кино, но не в черно-белом, а цветном проигрывании: все должны увидеть золото этих кудрей, — начали проявляться улыбка, глаза, шутки и их совсем невесомые касания ладоней в коридорах университета. Маяковский вспоминал. А оттого становилось ещё больнее, ведь он так и не сказал при жизни об этих чувствах, которые были неправильными, но до того страстными и пылкими, что хотелось плюнуть абсолютно на весь менталитет и эти глупые правила о «любви». Кто вообще придумал эту хрень, что существует любовь только между мужчиной и женщиной? Володя не знал. Знал только одно: за такое посадят или же расстреляют, даже не спросив в чём дело. — Вот вам и добрый советский союз, — сплюнул куда-то в сторону. Ноги устали, но мысли не заканчивались — Володя улыбался и вспоминал, вспоминал, вспоминал. Будь у него сейчас хотя бы клочок бумаги, он бы написал стихотворение: вдохновение пришло, как и нечто прекрасное, забившееся в голову репейником с полевых широт. Руки сами по себе теребили ткань чёрный подтяжек, а пальцы выкручивались непонятными жестами. Он шёл вперёд в полной темноте, пока в его голове светило солнце. Серёжа… Сколько эмоций ему подарил этот любитель дешёвой и дорогой выпивки — не сосчитать, но Маяковский был благодарен ему даже за самую крохотную улыбку или складку между густыми бровями. Есенин не мог не вызывать чувств. Попросту не умел, а потому внушал либо любовь либо ненависть. И спустя множество странных фраз, спустя бесконечное количество бранных слов, сказанных друг другу невпопад, спустя кучу ночных гулянок и посиделок в пабе, спустя несколько десятков смазанных, но слишком проникнутых чувствами поцелуев, Володя выбрал первое и не пожалел о своём выборе.— Держи меня за руку, Вов. — Всегда.
Дверь перед ним образовалась не сразу — Вова просто врезался во что-то и поскользнулся, рухнув на пятую точку. Брюки опять посырели. Белоснежная деревянная дверь возвышалась двумя метрами и казалось лучиком света в этой безразмерной яме. — Рай, ты ли это? — и тут же получил ответ на свой вопрос: самоубийцы в рай не попадают. — Да ну, дверь в ад не может быть такой красивой. Бесы не настолько милостивые. Потянувшись рукой к позолоченной ручке, блики которой отражались кривыми кляксами в водяных потоках, Володя на долю мгновения помедлил: а вдруг действительно ад? И дёрнул, крепко зажмурив глаза, чтобы не смотреть на чугунные котлы с грешниками и песни демонов. Но ни песен, ни запаха гнили мужчина не услышал. Ему померещилось, или где-то играло пианино? Открыл глаза и наконец отпустил ручку двери. Та бесшумно захлопнулась, но Вова даже не обернулся. Сейчас его переполняли такие эмоции, что он буквально забыл как дышать. Не верил своим глазам, но ни в коем случае не отказывался верить — хотелось и очень хотелось верить, что это оно… Место, о котором он слышал от матери в детстве. Теперь под пальцами оказалась свежая, пахнущая чем-то летним трава. Мягкая такая, приятная и самое главное — тёплая. Ступая вперёд, Маяковский оглядывался и всё спрашивал себя: почему, как, где…? «Почему так хорошо не было при жизни?» — думалось ему. И правда… Такой красоты он даже на юге не видел: зелёные луга, усеянные созвездиями цветов, расстилались, кажется, на несколько километров в округе; голубого неба практически не было видно из-за ясного солнца, которое слепило глаза, но зато как же хорошо от этой слепоты. Всё вокруг напоминало лето. Но не такое лето, которое видел Маяковский будучи живым, а про которое пишут в книгах: время года, наполненное всем самым лучшим и ярким. Про «ярким» правда — точки одуванчиков красиво улеглись на зеленистом холсте. Володя знает, Володя учился на худ.факе. Всё вокруг напоминает сон — как в детстве, когда приходишь зимой с горки, бросаешь санки у порога, а на кухне уже сидит мама, укутанная шерстяной шалью. Та протягивает тебе стакан тёплого молока и идёт укладывать спать. Под пуховым одеялом ноги не мёрзнут, и так сразу хорошо. Мама поёт колыбельную, и уже через пару минут ты проваливаешься в насыщенный мир своего воображения. Вот и Вове казалось, что он провалился. Пальцами рвал ромашки и с распахнутыми глазами глядел на это творение самого талантливого художника. Небо, цветы, погода. Вот только не хватает… — Володенька! Чего-то. Голос, счастливый и задорный, прозвенел как звонок с пар — такой же освобождающий и убирающий все камни с плеч. Маяковский обернулся. Пальцы ослабли, и все цветы упали обратно, тут же врастая в землю. — Ради всего советского, Серёжа... И правда он! Стоит в паре метров в белой сорочке и кокетливо улыбается, держа в руках пышный венок. Всё те же голубые глаза, только сейчас, вместо похмельного отчаяния там горело счастье. И улыбка была не кислой, а доброй! Искренней! Серёжа светился, как ангел божий. И плевать, что в СССР бога нет. Есенин выглядит как сын Иисуса — такой же светлый и излучающий сияние. — Серёженька! — мужчина двинулся к нему, быстрыми перебежками преодолел ничтожное расстояние и прижал это маленькое тельце к себе. Блондин рассмеялся, обвивая руками широкую спину. — Как же я скучал, Есенин, я так скучал! — обхватил ладонями веснушчатое лицо, вглядываясь в глаза. Чистые, как воды Байкала. Голос сорвался на шёпот: — Я так скучал… Серёжа смеётся и гладит нежными руками: — Я тоже скучал. Правда. Ты вроде не изменился, а кажется стал совершенно другим… — Пять лет прошло, постарел, — хриплый смех вырвался из груди треском дедовского магнитофона. — Нет! Нет, ты не постарел… Я просто так давно тебя не видел, боже, Вова… — Есенин запинался, но это всего лишь счастье брало вверх всем другим эмоциям. Ладонь в ладонь. Вова чувствовал тепло и самую настоящую любовь, забытую сквозь года, но таящуюся глубоко в груди и ожидающую своего момента. Она дурманила голову прям как тогда — много лет назад, когда они сбегали с пар, покупали пломбир за пятнадцать копеек и бежали куда-нибудь во двор. Серёжа садился на карусель, и Володя начинал крутить. Птицы звонко пели, но Серёжа смеялся звонче. Серёжа смеётся и сейчас, под его глазами больше нет синяков от недосыпа, а кудри не запутаны. Маяковский готов был поклясться — Есенин выглядел счастливым. Впервые за очень, очень, очень долгое, просто невыносимо долгое время Володя увидел и своё счастье. Вот оно какое — пахнет цветами и носит белоснежные сорочки с кружевами на рукавах. Улыбается ясно-ясно и хохочет как ребёнок. — Ты невероятный, — тихо произносит Маяковский. Он не мог понять всего этого, но благодарил все вселенские силы, что те позволили ему вновь увидеться с этим чудом. О большем Володя просить бы и не стал, лишь бы вдохнуть его аромат, заглянуть в эти светлые глаза и опять посчитать веснушки на загорелых щеках, которые так и хочется поцеловать. А что его останавливает? Прильнув губами к губам, целует и переходит на щёки, на лоб, на нос. Целует и целует, не может насладиться. Серёжа ухватывает каждый поцелуй как подарок и за руку ведь держит — отпускать... Никуда не отпустит! Трава так и щекочет голые ступни, но они оба держатся за руки и чувствуют себя самыми счастливыми. Да, они не смогли вкусить все радости этого чувства раньше, но могут сейчас и стараются словить каждую секунду, чтобы наверстать пять лет жестокой мучительной разлуки. Володя касается пальцами разгоряченной кожи, забегая под воздушные рукавчики, взмываемые на ветру парусами. Есенин улыбается и шепчет что-то неразборчивое, но мужчина отчётливо слышит «люблю». Блондин стоит перед ним. Весь чистый, светлый, прекрасный. Весь его. Наконец-то. — Где мы? Ах, сколько времени они потеряли с этой их глупой враждой, которая ни к чему и не привела — лишь громкие заголовки в газетах, да взгляды со стороны. Сколько стихов они могли сочинить вместе, ведь несмотря на дразнящие провокационные слова в сторону друг друга, им нравилось творчество другого. Володя даже купил сборник Есенина, чтобы хоть как-то да почувствовать его присутствие рядом. Но то были лишь жалкие страницы и строчки, написанные в часы ужасного отчаяния. Серёжа одевает на тёмную макушку венок, и Володя начинает расцеловывать его ладони, все такие же мягкие и хрупкие. Вот этими самыми руками он когда-то писал шедевры серебряной поэзии. Чудесный… Голова опять кружится, но уже не от темноты или холода, а от накрывающих искр, пробивающих до самых пят. Неужели оно так бывает? — Мы на той стороне, Володь. — В раю? Есенин опять лукаво смеётся. Подол сорочки раздувает, как и густые кудряшки, в которых Вова только что разглядел ярко-синие лепестки. Очаровательно. — Мы на солнечной стороне. И правда — солнце своими лучами не только освещает всю это цветочную округу, но и греет дрожащие до этого кончики пальцев. Если жизнь после смерти, то только такая — с голубым небом, с мягкой травой и самое главное — с улыбающимся Сереженькой Есениным. Это ли не мечта? Веки закрываются от приятного наслаждения, но Володя держит их открытыми, лишь бы глядеть на Серёжу, чьи глаза блестят ярче самых ярких звёзд. Интересно, а здесь есть звезды? Картина бы вышла прекрасная и была бы продана в первую минуту, ибо искусство ценят все. А это — самое настоящее искусство. — И теперь все будет хорошо.