Часть 1
16 июля 2013 г., 17:29
Солнце пробивается сквозь ресницы, радужно слепит, разливается по телу тягучим плавленым мёдом. Лёжа на спине, Харламов лениво загребает горячий песок, тонкой струйкой пропускает между пальцев, перебирает мелкие круглые камешки, старается ни о чём не думать. Сильно старается — так, что туго и звонко ноет в затылке, заглушая весёлый гомон вокруг — крики и визг детей, переливчатый девичий смех, басовитый гоготок Петрова, шелест карт и монотонный плеск волн. Плеча Харламова касается прохладное после купания бедро Наташи — или Марины? — и он, зажмурившись и отрезая радужный свет, изо всех сил пытается представить её лицо, точёную фигурку в цветастом купальнике, светлые локоны, забранные в конский хвост. Пахнет духами, потом, морем, нагретой галькой, пивом и горьким папиросным дымком.
— Валерка! — кто-то тормошит его за плечо, шлёпает мокрым полотенцем по животу. — Айда купаться! А то валяешься, как тюлень, скоро жрать можно будет!
Харламов нехотя разлепляет глаза — солнце безжалостно бьёт в упор. Тёмный, коренастый силуэт Михайлова маячит на фоне искристого синего моря, улыбка до ушей, рядом пританцовывает пухленькая симпатичная девчонка, смуглая до черноты.
— Валер, перегрелся? Чего молчишь?
Харламов садится, борясь с головокружением. Залитый солнцем пляж тянется в обе стороны, усеянный телами всех оттенков — от нежной красноты «новеньких» до жаркой бронзовости местных или санаторных. Харламов оборачивается на своих — уже подзагоревших, дурных, хохочущих, лапающих девчонок пацанов, встречается взглядом с Мариной — или Наташей? — и тут же переводит его дальше, за её плечо.
Тарасов, похоже, за всё время, пока команда резвится на пляже, даже позу не сменил — так и лежит на деревянном шезлонге, нацепив модные тёмные очки и пристроив на грудь книжку в яркой обложке. То ли действительно читает, то ли дремлет — не разобрать. Харламов несколько мгновений смотрит на него, потом быстро отворачивается и, чуть покачнувшись, вскакивает на ноги.
— Борька! Спорим, до буйков тебя сделаю!
Михайлов хохочет.
— Слабак! На пиво? Погнали!
В пронизанную солнцем, взбаламученную воду они влетают одновременно, подняв тучу солёных белых брызг. Харламов сразу берёт разгон, правильным кролем, Михайлов выпендривается, подныривая по-дельфиньи, баттерфляем, но быстро выдыхается и отстаёт. Тёплый, гладкий буёк, поросший снизу мелкими острыми ракушками, скользит под ладонью, и Харламов победно орёт, вскинув кулак.
Затылок обжигает взгляд — один из десятков обращённых на него, и он зажмуривается, смаргивая солёную, жгучую воду, и шепчет одними губами долгое, протяжное: «Анатольвладимыч», и даже улыбается, пока никто не видит.
Слева подгребает Михайлов, досадливо трясёт башкой.
— Сволочь, — беззлобно выдыхает он.
— Меньше пива надо жрать, Борька. Поплыли назад.
На обратном пути Михайлов рывком уходит вперёд, а Харламов медленно плывёт на спине, щурясь на ослепительное небо. Во всём теле, вместе с разогретой кровью стучит, пульсирует раздробленное на шесть слогов имя, которое ему можно произносить вслух как угодно, но только не так, как действительно хочется — на выдохе, в чужой узкогубый, нервно подрагивающий рот.
Вдоль позвоночника сладко тянет. Харламов не спешит возвращаться на берег. Он переворачивается, погружает лицо в воду и раскидывает руки, чувствуя себя обломком после кораблекрушения. В ушах отдается плеск волн, гулко, как в запертой комнате. Харламов не знает, как выдержать ещё пять дней до отлёта.
Ему хочется сбежать — или до конца отпуска запереться в номере с Наташей — или Мариной? — пить с ней терпкое красное вино и долго ласкать тело, к которому нет ничего, кроме равнодушия. Пусть это будет наказанием, решает он, правильным, нужным наказанием, потому что, ну невозможно же дышать, на каждом вдохе и выдохе про себя выговаривая имя — шесть резких слогов, слитых воедино — и просыпаться по утрам с гудящей, хмельной башкой и рукой, стыдно зажатой между ног.
Невыносимое, звериное желание, которое медленно подтачивает выдержку — в самолёте было ещё терпимо, да и первые несколько дней, когда Тарасов не попадался на глаза, можно было дышать спокойно, но потом вдруг накрыло — разом, словно где-то проскочил точку невозврата, проглядел и теперь уверенно несётся навстречу окончательному крушению, навстречу смерти.
Харламов снова переворачивается, вытирает лицо, смотрит на берег. К нему направляется одинокий пловец — голова на фоне ослепительно синей, тёмной воды, уверенные взмахи светлых рук — и сердце ухает вниз, тянет ко дну. Он беспомощно замирает на месте и смотрит, как Тарасов подплывает к нему — лицо стиснутое, будто кулак, хмурое, сосредоточенное. Харламов неловко отгребает в сторону, в животе ноет, крутит, накатывает волнами — как на качелях, он не знает, что говорить, да и нужно ли, а Тарасов уверенно прёт на него, как катер, и злится отчего-то, словно они не в море, а среди привычной ледяной стихии, и Харламов где-то налажал.
— Валера, — говорит Тарасов, замирая в метре от него. — Не перекупался? Сразу, как вернёмся, тренировка — не хватало ещё, чтобы ты слёг.
— Я уже назад, Анатольвладимыч, — бормочет Харламов. — Задумался просто…
Фирменный тарасовский прищур неуютен, хочется нырнуть, сбежать.
— Задумался он. Ладно, Харламов, пока можно, но только здесь — на льду мечтать вредно.
У Харламова отказывают ноги — держаться на воде всё труднее. Волна захлёстывает подбородок, от солёной воды дерёт горло.
— Что с тобой происходит, Валера? — вдруг спрашивает Тарасов — непривычно мягко, и от этого хочется выть. Харламов смотрит вниз, на искаженные тёмной водой очертания светлого, подтянутого тела и вдруг выпаливает, зажмурившись от ужаса:
— Я так больше не могу, Анатольвладимыч. Не могу. Не умею. Не хочу.
— Не буду, — подсказывает Тарасов.
Харламов мотает головой, захлёбывается, сплёвывает горькую, тяжёлую воду.
— Не буду. Без вас — не буду. Не получается… Совсем не получается, — его несёт, тянет в какие-то тёмные, страшные глубины, это всё, он чувствует, что это — всё, конец, но остановиться уже не может. — Я уехать хочу, Анатольвладимыч, завтра, если можно, дождусь вас в Москве, не могу здесь больше — смотреть на вас, думать, понимать, что никогда… ничего… не будет. — Он находит в себе смелость посмотреть на Тарасова, но его лицо нечитаемо, как книга на незнакомом языке, и отчаяние накрывает Харламова с головой, топит, глушит, больно бьёт под дых.
Тарасов молчит. А потом вдруг протягивает руку и едва касается плеча.
— Не дури, — спокойно говорит он. — Уехать ему захотелось… — Словно только это и услышал. — Давай поговорим вечером, в ресторане. А сейчас жми на берег, Харламов, синий весь уже.
И всё. Харламов смотрит в напряжённую, светлую спину, считает взмахи рук. А потом резко разворачивается и гребёт к берегу так, словно от этого зависит его жизнь. Ему действительно холодно. Холодно. Холодно.
И если думать только об этом, то становится легче.
***
Ресторан «Волна» гудит — музыканты на крохотной сцене, безбожно лажая, наяривают подобие бодрого танцевального джаза, на пятачке перед ними топчутся танцующие пары, бриз треплет полосатые занавески на веранде, унося сигаретный дым и людской гомон в открытое море. Харламов сидит в углу, гоняя по тарелке одинокую картофелину, водит пальцем по запотевшей рюмке. Рядом сидит девчонка — он окончательно забыл её имя — льнёт к плечу, что-то рассказывает, курит, пьёт вино, и смеётся, и прижимается гладким, тонким бедром под лёгким летним платьем. Сквозь мутную дымку перед глазами Харламов смотрит на своих — ребята расхватали местных барышень, заигрывают вовсю, кто-то — не разобрать — целуется в дальнем углу, прикрывшись полосатой занавеской, на танцполе лихо отплясывают Михайлов и коренастая брюнетка, он крутит девчонку так, что широкая юбка разлетается веером, открывая трогательно белые трусики, и кто-то одобрительно свистит. В голове у Харламова мутно, тяжко, ему не хватает воздуха. Девушка рядом с ним кладёт горячую, узкую ладошку на его руку, кажется, зовёт танцевать. Харламов переводит взгляд на неё и ничего не слышит — просто смотрит, как двигаются её розовые губы с красной каёмкой от съеденной помады и вина. У неё красивые глаза, длинные ресницы и одуряюще ласковый, завлекающий взгляд.
Харламов тяжело встаёт, ищет Тарасова взглядом, но того нигде нет. Поговорим, пьяно и горько думает он, поговорим, мать твою… вот и поговорили. Завтра же в аэропорт, последние отпускные на билет спущу, первым же рейсом… к чёрту. Невозможно так больше, не получается и не получится никогда…
Море за окном чёрное, густое, безлунное, запах водорослей лезет в ноздри, перешибая табачную вонь. Харламов идёт сквозь толпу к выходу, пол содрогается от резких, мощных басов и топота ног. На него налетает кто-то, тормошит, предлагает выпить, смеётся, орёт в самое ухо, но Харламов непреклонен — ему срочно надо на воздух, вот прямо сейчас. У него даже получается улыбаться и пьяно отшучиваться — так здорово, когда хоть что-то удаётся взять под контроль. В конце концов он выбирается на дощатый настил перед рестораном, жадно глотает солёный бриз, слушает тихий шорох волн.
Тарасов наверняка уже в номере, читает свою дурацкую книжку и ни о чём не помнит. В горле вскипает слезная, детская обида — Харламов сжимает зубы, яростно хлопает себя по карманам в поисках сигарет, но находит только смятый коробок спичек.
— Блядь, — бормочет он. — Вот так всегда…
Что — всегда, додумать он не успевает. Из-за плеча тянется рука с открытой пачкой, белеют тонкие столбики иностранных сигарет, веет дорогим одеколоном. Едва не упав, Харламов круто разворачивается и во все глаза смотрит на Тарасова — тот стоит перед ним, ладный, собранный, в белой рубашке без галстука и тёмных, идеально отглаженных брюках. Выбившаяся из аккуратно уложенной причёски прядь падает на лоб крутым завитком. В сумерках его кожа кажется очень бледной.
— Кури, Харламов, — тихо говорит он.
Харламов тянет сигарету на себя занемевшими пальцами, выдёргивает неловко, остальные рассыпаются по помосту, смутно белея в темноте. Тарасов хмыкает. Неуклюже извиняясь, Харламов нагибается, чтобы собрать, но жёсткие пальцы смыкаются на плече, тянут вверх. Харламов выпрямляется — Тарасов стоит очень близко. От него пахнет вином, одеколоном и табаком… и ещё чем-то, густым, острым, невыносимо влекущим. Харламов моргает — раз, другой — и застывает, горло сжимается, руки дрожат.
— Вы что делаете, Анатольвладимыч? — шепчет он. — Вы… зачем?
Тарасов сосредоточенно молчит, держит Харламова за плечо. Надёжное, уверенное тепло ощущается даже через ковбойку. Тарасов никогда его раньше не трогал. А за сегодня это уже второй раз.
— Не дури, Валера, — говорит он медленно. — Ты мне наговорил всего… так вот, не дури. Держи в себе.
И добавляет, тяжело сглотнув:
— Я же держу.
Харламов смотрит на него неверяще, в горле жжёт, щиплет в глазах, муть в голове внезапно уносит порывом чистого солёного ветра. Издевается, думает он с ужасом. Зачем?
Отступая, он делает пару неверных шагов, едва не споткнувшись, круто разворачивается и торопливо уходит, увязая в слежавшемся влажном песке, одурев от грохота крови в ушах, от навалившейся слабости, пьяной, дурной истомы. Он смутно слышит, как Тарасов зовёт его, и ускоряет шаг — его заносит, ботинки заливает волна. Каким-то непостижимым образом Тарасов снова оказывается рядом — тянет на себя, трясёт за плечи, и Харламов улыбается блаженно, всё вдруг поняв.
— Я не знал… Ну, я же не знал… — оправдывается он зачем-то, и всё вокруг плывёт и кружится, и только чужие руки не дают упасть, и можно себе позволить наконец-то сделать то, о чём мучительно и долго мечталось: выдохнуть в приоткрытые жёсткие губы: «Анатольвладимыч» — и, впервые за долгое время, не думать ни о чём, пока длится этот неловкий, почти грубый, отчаянный поцелуй. Он кладёт ладони на грудь Тарасова, стискивает отвороты рубашки, мнёт их в кулаке, не решаясь прикоснуться к коже. Большие пальцы Тарасова скользят по его скулам, вжимаются в щёки.
Ветер доносит до них обрывки музыки и смеха. Чёрный купол беззвёздной, мутной ночи опускается сверху, отсекая лишнее, чужое, ненужное.
— Не здесь, Валера, — Тарасов резко отстраняется, глаза огромные, бешеные. — Не здесь. Не так.
Не так, покорно думает Харламов. Не так, а… как скажете, Анатольвладимыч, как скажете, так и будет, потому что это уже неважно, и я всё знаю, вы сами сказали, и это была правда, я уверен, потому что врать вы не умеете вообще… Тарасов тащит его куда-то сквозь ночь, песок под ногами сменяется твёрдым асфальтом, лицо обдаёт прохладой, запах жилья, кухни, казёнщины, звон ключей, глухой голос над ухом: «Нажрался, с-скотина, ключ от тридцать пятого, пожалуйста», а потом вдруг разом спадает вся блаженная дурь, зажигается свет и Тарасов оказывается совсем близко, сжимая кулаки и тяжело дыша. От внешнего лоска, от непробиваемой этой, ироничной, глянцевой брони не остаётся и следа, и Харламов с восхищением прикасается к узкому, надменному лицу, кончиками пальцев ловя знакомое тепло.
— Ва-ле-ра, — стонет Тарасов. — Дурак, господи…
И то ли смеётся, то ли надрывно дышит, пока Харламов непослушными, негнущимися пальцами выпутывает пуговицы из петель, тянет ремень из шлевок, и его трясёт, трясёт невозможно, и приходится бросить всё и отпустить Тарасова, и смотреть, как тот сам стряхивает с плеч рубашку и уверенно берётся за пуговицы его, харламовской, ковбойки.
— Долго ждали, Анатольвладимыч? — Харламов пытается шутить, но выходит нелепо и жалко; Тарасов досадливо дёргает уголком рта, сдёргивает ковбойку и кладёт ладонь на грудь Харламова.
— Молчи, ладно? Просто молчи, Харламов.
И Харламов молчит — он больше не произносит ни слова, потому что никаких слов не нужно, за них говорит всё остальное — и прикосновения, лихорадочные, торопливые, и губы, и руки, и снова губы — там, где тяжело, нестерпимо горячо и почти больно. Он молчит — только стонет, хрипит, глуша крик, кусает себя за мокрое, солёное запястье, и смотрит широко раскрытыми глазами, как на потолке в свете ночника мечутся их огромные, слившиеся в одно тени.
Занавески полощутся в распахнутом окне — надуваются бледными парусами. На губах Харламова — солоноватый налёт, непривычный терпкий вкус, резкий, как сам Тарасов. Он лежит, раскинувшись поперёк влажной измятой постели, Тарасов сидит с краю, курит и молчит. Бледная спина поблёскивает в полумраке, хочется потрогать, размазать выступивший пот, облизать ладонь, и без того пахнущую им, Тарасовым.
— Валера, — хрипло говорит Тарасов, не оборачиваясь. — Никому. Никогда. Ты понял?
Харламов смеётся беззвучно.
— Вы с ума сошли, Анатольвладимыч…
— Да, Валера, — Тарасов затягивается напоследок, давит окурок в пепельнице и поворачивается к Харламову. — Я сошёл с ума.
Небо за окном неохотно розовеет, пуская по водной ряби частые бледные блики.
Харламов медленно закрывает глаза и бездумно улыбается.