Хрупкое пламя

NC-17
В процессе
23
автор
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
планируется Макси, написано 23 страницы, 11 291 слово, 3 части
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
23 Нравится 5 Отзывы 18 В сборник

Глава 1

Настройки
      Он не знал, сколько было времени. В тех краях никто не смотрел на часы — только на небо. А небо серело быстро, как будто кто-то закрывал занавес на сцене. Было похоже на зиму, хотя ещё стояла осень — мутная, мокрая, с запахом гнилых листьев и железа. Мама уехала утром, пообещав, что вернётся к вечеру, но вечер давно растёкся по краям дороги, а она всё не возвращалась.       Тэхён сидел на краю деревни. Самом последнем её углу, где заканчивалась щебёнка и начинался лес. Слепой, чёрный, как провал, который смотрит в тебя. Там, где деревья стояли плотно, как кости под кожей, и между ними полз холод. Дом был за спиной, но он не смотрел туда. Там жила сестра. Она не любила, когда он возвращался слишком рано. Или слишком поздно. Или вообще возвращался.       Раньше он думал, что она просто злая. Позже понял — она не злая. Она наслаждалась тем, как он трясся. Как не мог выдохнуть, когда её руки, пахнущие курицей и мылом, вжимали его лицо в ведро с водой. Она не кричала. Она шептала — шёпотом, в котором был яд: «Ну что, страшно ублюдок?»       Да, было страшно. Но он не плакал. Слёзы были дорогими. Их не стоило тратить. Потому он просто сидел и смотрел в сторону дороги, ожидая, что вот-вот мама сойдёт с автобуса. Хотя он знал: автобус не довозит до их дома. Он всегда останавливается в центре, у магазина, где продавщица с толстыми руками всегда смотрела на него, как на что-то грязное. «Ты опять один?» Всегда. Он был всегда один.       Когда мама уезжала, всё переставало быть настоящим. Её отсутствие — это не просто пустота. Это как глухота. Как если бы мир продолжал говорить, шептать, двигаться — а ты не слышишь. Только жужжание в ушах. Только тьма за деревьями.       Он ждал. Он всегда ждал. В темноте, в сырости, в одиночестве. Иногда ноги немели от холода, иногда начинался кашель, иногда всё тело дрожало — не от страха, а просто потому что никому не было дела, где он.       Мать возвращалась — и каждый раз он прощал ей всё. То, что она оставляла его с сестрой, которая смеялась, когда он давился водой. То, что она не спрашивала, где он ночевал, когда дверь была заперта. То, что она даже не замечала, что у него не осталось рубашек без дыр. Он прощал. Потому что она приходила. А сейчас — не пришла.       В доме было тихо. Только где-то из комнаты сестры доносился хриплый звук телевизора. Старый, деревянный. Он работал на пределе, пищал. Иногда звук глох. Иногда усиливался. Но он был страшнее тишины. Потому что означал, что сестра дома. Бессонница в теле, волчья злоба в глазах. Вспыльчивость, которая била не словами — руками. И потом называла его «ублюдком», «тварью», «дармоедом». Он не знал, что из этих слов хуже.       Он прошёл мимо дома. Осторожно. Доски скрипели, как живые. Собаки не лаяли — у них никогда не было собаки. Собаки не живут в таких домах. Даже кошки бегали прочь.       Он подошёл к бане. Дверь была перекошена. Внутри пахло плесенью и сгоревшими веничными листьями. Он знал каждый сучок в полу. Каждый гвоздь, который торчал наискосок. Там, в углу, лежали старые одеяла. Он сам туда их натащил — втайне. Мама бы не разрешила. Но мама не знала. А сестре было плевать. Ей было удобно, что он исчезает. Что его нет.       Он лёг на деревянные доски. Накрылся до подбородка, обхватил руками колени. Слышал, как что-то царапает в углу — мыши, может. Или просто ветер. Он смотрел в потолок и представлял, как выглядит небо. Оно было выше. Чище. Свободнее. Там, наверху, может быть, никто не обзывался. Никто не давил, не душил, не швырял.       Он хотел туда. Но не смерть. Он просто хотел — вне. Быть не здесь. Не в этом теле. Не в этой ночи. Не в этом ожидании.       Иногда он засыпал. Но чаще — лежал с открытыми глазами, глядя в темноту. И ждал. Ждал, что услышит шаги. Ждал, что щёлкнет засов. Ждал, что скажут: «Тэхён, ты где был, сынок?»       Он лежал на деревянных досках, скрючившись, сжав зубы от холода, который давно добрался до костей. Пальцы на ногах он больше не чувствовал, лицо он тоже не чувствовал — будто бы оно перестало существовать. Дышать было тяжело, потому что воздух казался мокрым, гнилым. В углу царапалось что-то живое, возможно, крыса, возможно, просто сквозняк, но ему было всё равно. Он не боялся темноты. Темнота была как раз лучше всего остального. В темноте не было сестры. Не было боли, не было слов, которые выедали изнутри. В темноте он хотя бы мог быть собой, а не тем, кем она делала его каждый раз, когда он переступал порог.       Он не знал, сколько было времени. Знал только одно — её нет. Она не пришла. И значит, в дом возвращаться нельзя. Там был телевизор, голос на фоне — сестра дома, не спит, может быть, снова подруг позвала. В такие вечера особенно опасно показываться. Слишком легко сорваться. Слишком легко схватить его за руку, выкрутить запястье, толкнуть головой в стену и сказать: «Чего разлёгся, скотина? Я тебя кормлю, а ты тут как гость!»       Он уже знал, что можно потерять сознание от страха, не дожидаясь даже первого удара. Просто стоять и вдруг понять, что ноги больше не держат. И в глазах темнеет. И сердце стучит так, будто вырвется наружу. Он знал, как это — падать, не закрывая лица, потому что руки заняты — они трясутся, вцепились в воздух, ищут хоть что-то.       Он знал, как это — бояться открыть рот. Потому что если скажешь хоть слово — ещё хуже. Если заплачешь — тебя назовут ублюдком, ничтожеством, уродом. А если молчишь — значит, строишь из себя жертву. Значит, специально, назло. Значит, провоцируешь.       Он лежал тихо. Как мышь. Не дышал. И ждал. Ждал, что станет легче. Что можно будет расслабить плечи, разжать челюсть. Но легче не становилось. Потому что некуда было идти. Некому было сказать, что больно. Он не помнил, когда в последний раз кто-то гладил его по голове. Он не знал, как это — когда тебя укрывают, поправляют подушку, спрашивают, как прошёл день. Всё, что он знал — это как быстро заживают ссадины, если на них не капает, и как долго проходит синяк под глазом, если не трогать его. Он знал, как пахнет кровь, и как пахнет мыло, которым потом стирают одежду, чтобы никто не заметил. И всё равно он продолжал ждать. Потому что мама обещала вернуться.       Иногда он фантазировал, что автобус задержали. Что она несла сумки и оступилась. Что дорога размыта, и ей просто пришлось остаться у соседки. Он придумывал тысячу объяснений, лишь бы не принять одно: что она не пришла, потому что так бывает. Что она не смогла. Или не захотела. Или снова запуталась в делах, как всегда. Он придумывал, что она обязательно появится. Скажет: «Извини, малыш, я задержалась. Ты ведь всегда сильный. Ты ведь у меня умный, терпеливый».       Он хотел, чтобы она так сказала. Хотел до боли в горле, до судорог в животе. Хотел, чтобы она заметила, что он мерз. Что он плакал, но только внутри, чтобы не выдать себя звуком. Что он сидел на краю деревни, где не видно фонарей, где даже собаки не ходят, потому что знают — опасно. Где его может не стать, и никто не узнает.       Однажды он, тихо сидя рядом с мамой, осторожно спросил, почему они живут с сестрой. Мама посмотрела на него чуть удивлённо, но с теплотой, провела рукой по его волосам и мягко ответила: потому что она, как и ты, мой ребёнок. Она вырастет, выйдет замуж и уйдёт в свою семью. А ты пока потерпи, ладно?       Он терпел. Терпел, когда сестра ставила сковородку на плиту и орала, что он сдохнет, если будет лезть в еду. Терпел, когда она приходил с друзьями и швырял его ботинками. Терпел, когда учителя в школе смотрела с жалостью и ничего не делали. Терпел, потому что мама обещала. Потому что если она уйдёт — он останется один.       Но он уже был один. Каждый вечер. Каждую ночь. Каждый чёртов день. Он просто это не называл. Потому что если назвать вслух — станет реальнее. А если реальнее — тогда совсем некуда идти.       В бане пахло затхлой древесиной. Под досками шуршало. Возможно, насекомые. Возможно, его мысли. Он хотел спать, но не мог — тело болело от холода, глаза не закрывались. Он знал, что если заснёт — может не проснуться.       Он проснулся в бане — продрогший, сбившийся в комок под тонкой курткой, которой накрылся на ночь. Долго лежал, прислушиваясь к утренней тишине: скрипел под ветром шифер, где-то каркнула ворона. Потом медленно встал, осторожно отряхнул одежду, поправил шапку и, крадучись, вышел наружу. Двор ещё дышал холодом. Он прокрался к дому, тихо отворил скрипучую дверь и затаился в сенях, прислушиваясь. Внутри было тепло, пахло дымом и сырой древесиной. Сестра спала — дыхание её было тяжёлым, раздражённым, будто даже во сне она была недовольна. Он прошёл в угол, где стоял шкаф, приоткрыл дверцу, нашарил свой портфель и так же тихо выбрался обратно, стараясь не разбудить её.       На улице было темно и сыро. Трава хлюпала под ногами, роса обжигала щиколотки. Он шёл по просёлочной дороге в сторону школы, один. Всегда один. Приходил раньше всех. Раньше охраны, раньше детей, раньше, чем открывались двери. Прятался за зданием, садился на корточки, тянул воротник к щекам и просто ждал. Не потому что был прилежным учеником — просто ему некуда было идти. Дома его не ждали.       Когда в школу начинали стекаться дети, он заходил следом, стараясь не встречаться с ними глазами. В классе почти ни с кем не говорил. Не потому что был гордым или нелюдимым — просто не умел. Не знал, как. Он чувствовал себя чужим среди них: чужим с потёртым портфелем, в рубашке с разошедшимися швами и взглядом, который всегда держал внизу.       Учитель его не любил. Никто об этом вслух не говорил, но все знали. Учитель будто специально вызывал его, когда Тэхён не был готов. — Опять ничего не выучил? — тоном, в котором звучало отвращение.       Класс смеялся. Всегда находился кто-то, кто фыркал, кто пихал соседа в бок. А он стоял у доски и молчал. Он не мог объяснить, почему не сделал домашнее задание. Не мог рассказать, что дома он не жил, а прятался — на чердаке сарая, в холодной бане, в лесу под корягой, где шевелились мыши и пахло гнилью.       Он был первоклассником. Маленьким. Слишком маленьким, чтобы понимать, как в этом возрасте вообще можно выживать в одиночестве. Но выживал.       Он не ел тёплый суп. Не сидел у печки. Не рисовал за кухонным столом, пока мама перебирала овощи. Не смеялся. Не играл. Он просто прятался. Прятался и боялся. Дети его не звали играть — и он был уверен, что они не хотят. Он ведь не как они. Он — грязный, молчаливый, с вечно опущенными плечами. Он — ублюдок, как говорила сестра. А не ребёнок. Не брат. Не человек.       Сестра не просто его не любила — она будто получала удовольствие от его страха. Била. Кричала. Угрожала. Могла швырнуть его в стену, а потом велеть тащить флягу с водой — тяжёлую, больше него самого. Он срывался, проливал воду, и тогда всё начиналось заново. — Пролил? Значит, будешь теперь без еды, — говорила она, сидя у окна. Он замирал, сжимал руки в кулаки. Не потому что злился. А чтобы не расплакаться.       Она заставляла его выводить коров, которые заходили во двор. Потому что сама боялась их. А он? Разве он не боялся? Он маленький мальчик. Он дрожал, когда коровы приближались, размахивал руками, пищал, но коровы не слушались. Прут куда хотят. А он — крошечный, хрупкий — стоял перед ними, будто перед монстрами. — Гони их, идиот, чего встал?! — орала она из окна. Он гонял. Потому что выбора не было. Потому что так надо. Он выживал. Каждый день. Маленький, голодный, побитый, дрожащий от страха. И никто этого не знал. Ни учитель. Ни дети. Никто.       Все видели просто молчуна. Невыученные уроки. Опущенные глаза. Но никто не знал, что за этой тенью сидит ребёнок, который больше всего на свете хочет одного: чтобы его кто-то обнял и сказал, что он не виноват. Что он живой. Что он не ошибка.       Он вышел из школы, когда солнце ещё стояло высоко. Первый класс — учёба короткая, но день всё равно казался длинным. Как всегда, он шёл один. Не задерживался у ворот, не играл с другими детьми. Просто тихо прошёл мимо, опустив голову, будто боялся, что кто-то окликнет или толкнёт.       К дому подкрался почти бесшумно. Быстро заскочил внутрь, пока сестра не вернулась. Она училась дольше, и у него был этот короткий промежуток — как спасение. Портфель закинул подальше в угол, не раздеваясь выбежал обратно. Дом был пустой, и в нём всегда было холодно, даже если печь топилась.       Потом он ушёл к лесу, туда, где никого. Сидел один, кидал в кусты камешки, выцарапывал палкой линии в земле. Сам себе был и друг, и игра, и тишина. Иногда замирал, прислушиваясь — не шаги ли, не голос ли мамы? Но лес отвечал только ветром и скрипом старых деревьев.       Когда небо начало медленно тускнеть, он снова подошёл к дому. Не входил. Просто садился у знакомого куста, у старого поваленного столба, из-под которого всегда сочился сырой холод. Ветер гулял по полю. Где-то вдалеке коровы мычали, возвращаясь к дворам, но он не вслушивался — у него внутри всё гудело, как в барабане. Пальцы замерзали, колени дрожали. Но он ждал. Он не знал, сколько времени прошло. Темнело, как всегда — быстро, грубо, будто небо сдвинули рукой.       Он не помнил, когда начал засыпать — только как снова проснулся от собственного вздрагивания. Где-то фарами моргнула машина. Промчала мимо. Не та.       Он хотел бы плакать, но слёзы давно засохли где-то внутри. Он просто обнял колени и снова замер. Дышал носом, чтобы не шуметь. Как будто это имело значение. И тогда — в тот вечер, не похожий на другие — он увидел её.       Тень сначала. Потом силуэт. Сумка в руке. Платок на голове. Медленно, шаг за шагом — мама шла по дороге. И всё стало другим. Воздух — мягче. Темнота — не такой страшной. Даже дрожь в теле будто стала легче, как от радости.       Он вскочил. Побежал. Обнял её на бегу, ткнулся в живот, как в подушку. Она пошатнулась, но не оттолкнула. Просто прижала его к себе одной рукой. Пахло дорого — домом, теплом, ею. — Мам, — прошептал он, — не уходи больше. Не уходи… Она не сразу ответила. Погладила по спине. — Всё хорошо. Я вернулась. Пойдём, сынок. Он кивнул, уткнувшись в её пальто. Хотел запомнить запах. Тепло. Её голос. Пока было можно.       Он не знал, и никто не знал — даже сестра, даже соседи, — что мама не просто ездила в соседнюю деревню. Не к тётке, как они думали. И не за покупками, и не по делам. Мама ездила в больницу. В район. Одна. Потому что болела. Потому что что-то было не так. Но она молчала. Всегда. Сжимала губы, когда кашляла. Улыбалась, даже если дрожали руки. Не жаловалась. Не просила помощи.       И он — не знал. Только чувствовал. Что-то было не так. Но она была рядом. Сейчас — была. А значит, всё ещё держалось. Пока она здесь, пока он может её обнять — всё ещё было живо.       Они шли молча. Мальчик всё ещё прижимался к матери, будто боялся, что если отпустит — она снова исчезнет. Ноги были сбиты, в карманах — пусто. Но внутри теплилось что-то зыбкое: мама вернулась. Он не спрашивал, надолго ли. Просто шёл, цепляясь за её шаг, за запах, за её руку, за её дыхание.       Когда дошли до дома, он остановился на пороге. Не хотел заходить. Внутри — всё по-прежнему. Всё, от чего он сбегал: сырость в углу, крики, скрип тяжёлого ведра с водой, боль в пальцах, когда не донёс, ссадины от щепок, когда поскользнулся. И сестра. Старше на восемь лет, грубая, сильная, и всё время злая.       Он толкнул дверь, как будто это был приговор. Сестра уже была там. За столом. Пила чай, будто всё в порядке. Когда увидела маму, вскочила, заговорила быстро, сбивчиво: — Мам, он опять портфель бросил в грязь! Я его звала — не слышал, как будто глухой! Дрова не занес! Всё на мне опять!       Он стоял в углу и молчал. Не потому, что нечего было сказать. А потому что знал: мама всё равно скоро уйдёт. И тогда он снова останется один. Один с этой сестрой, с её руганью, побоями, с тяжёлыми флягами воды, которые он таскал из колонки, едва волоча их по земле, с коровами, которых боялся до слёз. Но ещё были дрова, которые он должен был тоскать, даже если они были тяжелее его рук, были тряпки, которыми он мыл пол, если не успел — бился головой об край кровати от ужаса, что сестра опять будет топить.       Никто не знал. Никто не видел. Никто не спрашивал. И он молчал.       А сестра при маме всегда была хорошей. Улыбалась, говорила, что он ленивый, что врёт, что плохо себя ведёт, ничего не хочет. И никогда, ни словом — ни про то, что он ночевал на чердаке, ни про то, что она била его, ни про то, как он ел только хлеб с солью, когда успевал его найти.       Мама устало кивала, слушая. Не спорила, не ругала, не обнимала. Просто стояла. Смотрела на них обоих, будто стараясь понять, что здесь происходит. А он стоял тенью, прижавшись к стене, и ждал. Ждал, когда она увидит его по-настоящему. — А ты чего молчишь? — спросила мама. Глаза у неё были какие-то другие — не как раньше. В них жила усталость, та, что прячется не во сне, а в теле.       Он опустил голову. Потому что боялся, что если скажет хоть слово — заплачет. А плакать нельзя. Плакать — значит, быть слабым. А он не мог быть слабым, потому что слабых не жалеют. Потому что мама уйдёт. Всегда уходит. Он молчал потому, что знал: всё это ненадолго. Мама уйдёт. И тогда начнётся снова. — Скучал? — спросила она чуть мягче. Он едва заметно кивнул. — Мама, — прошептал потом, уже ближе, уткнувшись ей в живот, — не уходи. Пожалуйста. Я буду слушаться. Только останься...       Она присела, обняла его. Он вцепился в неё изо всех сил. Впервые за много дней — не дрожал. Он вдохнул её запах. Запах, в котором было всё, чего ему не хватало: тепло, защита, дом, правда. Он не знал, что мама не в деревне у тёти — как говорили. Что она уезжала в больницу в район. Что её тело уже предавало её. Он не знал, что она тоже — по-своему — выживала. Он просто держал её, потому что пока она рядом — он живой.       На следующий день мама посадила всех за стол. Он и сестра — сидели рядом, будто чужие друг другу. Тихие, сгорбленные, глядящие в стол. Мама сказала негромко, устало, будто знала, что никто по-настоящему не поймёт, но всё равно должна сказать. «У вас кроме друг друга никого нет. Никого. Берегите друг друга, слышите?» Они молча кивнули. Потому что все любили маму. Как могли. Каждый по-своему. Даже он — маленький, забитый, ничего не понимающий — любил её так, что внутри всё жгло, стоило только увидеть её лицо.       Он проснулся рано утром, ещё до рассвета. Тревога будто шептала: снова уйдёт. Он уже знал это чувство. Оно тянуло в груди, щемило под рёбрами. Вышел тихо, босиком, прижимая к груди кулачки. И действительно — мама уже одевалась. Стояла у печки, застёгивала пальто, поправляла платок. В доме было темно и тихо. Он сразу понял — она снова уйдёт. И сердце провалилось. — Мам… — прошептал он, срываясь. — Мам, не уходи… Возьми меня с собой. Пожалуйста. Я не буду мешать… я буду тихо идти… я буду хороший… Только не оставляй меня, мам…       Он обнял её за талию, прижался лицом к её животу. Он дрожал. Он знал, что сестра не даст ему покоя. Что она снова будет злой, жёсткой, что снова заставит таскать тяжёлую флягу, выгонит к коровам, будет пугать, кричать, швырять полотенце, если прольёт воду. А он ведь боялся. Он всё время боялся. Потому что был маленький, худой, неумелый мальчик, которого никто не защищал. И только мама — когда она была рядом — делала его снова живым. — Малыш, — сказала мама мягко, погладив его по голове. — У меня дела. Мне надо. У меня даже нет денег, чтобы и тебя взять. Я скоро вернусь. Терпи немного. Ты же у меня умный.       Он не знал, что больше ее не увидит. Он знал только, что если она уйдёт, он снова останется один. И что она уже уходит, хотя он плачет, обнимает, умоляет. Она открыла дверь, повернулась и сказала: «Слушайся сестру». И ушла.       Он стоял в коридоре, босиком, в одной майке. Потом медленно сел у стены, сжался в комок. Он не плакал больше. Просто сидел. Тихо. Как будто сердце у него стало ледяным.       С тех пор дни были одинаковые. Он уходил в школу. Один. Всегда раньше всех. Забрасывал через форточку сумку — потому что в дом было страшно заходить. Вдруг сестра проснулась бы. После школы — не домой, а к бабушке-соседке. Только у неё можно было поесть. Она не спрашивала, почему он такой худой. Не спрашивала, где мама. Просто ставила еду и гладила по голове. Он ел молча. Как голодный щенок. Глотал быстро, пока кусок лез. Еда была тёплая. Её руки были добрые. Это спасало.       А потом — снова к дороге. К той самой, где раньше мама появлялась из тумана. Он сидел и ждал. До темноты. До звёзд. Пока не знал уже, сколько времени. Пока не начинали дрожать пальцы. Пока не становилось слишком холодно. Тогда он медленно вставал и шёл назад. Карабкался на крышу бани, стелил старое одеяло, ложился. Слушал, как ветки стучат по железу. Как ветер воет в дымоходе. Как где-то воет собака. И всё ждал, что вдруг — вдруг завтра она вернётся. Но мама больше не вернулась.       И каждую ночь он снова сидел у дороги. И снова ждал. Потому что, если не ждать, тогда останется только страх. А ждать было хоть чуть-чуть светлее.
23 Нравится 5 Отзывы 18 В сборник
Отзывы (2)