ID работы: 10135822

lovesick boys

Слэш
NC-17
Завершён
39
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
11 страниц, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
39 Нравится 2 Отзывы 13 В сборник Скачать

тринадцатый час тридцать второе число

Настройки текста
Примечания:

Может быть, это смутное время Очищает распутное племя; Может быть, эти лютые дни — Человечней пред Богом они, Чем былое с его благочинной И нечестья, и злобы личиной. В. Иванов

Перед ним было только тяжёлое кладбище с бархатистыми волнами, бездушная синяя пустыня, обещавшая по ночам забрать все его тревоги морским шумом и треском материи под ступнями, но не отнявшая у него и детства. Оно казалось ему вечным, мир с утекающим временем — голограммой, созданной злым гением для запугивания маленьких взрослых, калейдоскоп событий в разноцветной массе. И часы должны были пробить тринадцать, а Минхён остаться в его жизни на этот недолгий час. С ним случалось всякое, ужасное и столь прекрасное, немыслимое и непринужденное, но Донхёку казалось, что то лето, которое плыло перед его глазами лиловыми перистыми облаками, опоясывавшее пубертатное тело тёплой солёной водой, мучившее и сжигающее, оставляющее темные пятна на пояснице, и рисовавшее в его сознании мифы о сути человеческой души, стало началом его непродолжительный жизни. Когда он впервые влюбился. Когда на его коленях, изодранных и покрытых шрамами, лежала чужая тёмная макушка человека, засыпающего за короткие минуты в бессонной ночи и сгребающего в своих руках ноги, дрожащие, покрывающиеся гусиной кожей. А на следующий день лопатки, с ноющей болью посреди них, разминали и благодарили теплыми поцелуями, согревающими нутро с его истоков. — Стирать память человеку — больно? — Донхёк перебирал его пряди волос, зарыв ледяные ноги в нагретом на жгучем солнце песке, пока тот еще не уснул, — ты живёшь всю свою жизнь с памятью о человеке и за сотню долларов обо всем забываешь. Будто он никогда об этом раньше не спрашивал. — Когда мои родители частично стёрли воспоминания друг о друге, — Минхён переворачивается и смотрит прямиком на Донхёка, прикрывая глаза от сжигающих сетчатку лучей горящей плазмы на небе, — сказали, что не столь больно, как разочаровываться в любви. — А ты бы стер память, если бы мог? — пальцы Донхёка зарываются глубже и чуть тянут на себя запутавшиеся пряди, застывшие от застрявшего в них песка, убирая прилипшую челку и открывая лоб буйному леденящему ветру. Лёжа в постели, на его коленях, на пыльных креслах старого зала кинотеатра с потертыми ручками и охающими вздохами, губы Минхёна всё так же были сухи и трескались, а глаза с длинными черными ресницами слезились от малейшего ветра. Донхёк понимал, его любовь не имеет времени. И в ту же секунду, что он смертен. — Если бы я был уверен, что жизнь на этом закончится. Первая совместная поездка, как в камерном романтическом кино, на одной из его любимых кинопленок с кассет, спрятанных среди хрустальных ваз и пожелтевших тусклых газет, случается, когда Минхён среди ледяной ночи в детском счастье покупает первый совместный чемодан лилового цвета, наклеивая собранные призы из детских сладостей, подаренных по приезде матери. Они автостопом проезжаются до родного города Минхёна, встретившего их проявившимися веснушками на мягкости лица и простудой на губах, спят в длинных автобусах Канады, меняя положение головы на плечах друг друга, задерживаются в сомнительном мотеле, предоставляя документы фальшивых взрослых, где на потолке паук плетет свою ажурную паутину, а кровать оставляет неприятный скрип от каждого касания, схожий с криком родившегося ребенка, или умирающего в агонии старика. Смерть и рождение одинаково внезапны? — Просыпаться без мысли о ком-то, кому ты можешь сказать: я люблю тебя? Не спать всю глубокую ночь в холоде ветра, солнечный день и до конца пролетевшей жизни, пролежав в позе сформировавшегося эмбриона на выпирающих пружинах, до совместной памяти переплетенных нитей на указательных пальцах, где он накручивает их теснее, прикасаясь вплотную к чужой, нагретой канадским солнцем, кожей. Запомнить их любовь вырезанным кадром из киноплёнки именно так: невинной, аморфной, существующей в их теплоте, солнечном свете, касаниях и утренних поцелуях, где голова нежится на чужих коленях, разбитых от падений на мокрый асфальт. А губы в губы тянут буквы слова «детство», повторяя из раза в раз, забывая значение элементарно собранных букв, убирают уголками кристальные слезы, собравшиеся пеленой на розовеющих щеках, согревают в ночи и тянут за собой воспоминания. Минхён не изменился с того самого дня, когда началась жизнь Донхёка: всё так же курил дешёвые сигареты, надевал кофты по меньшей мере на два размера больше, чем его худощавые плечи, скверно одевался, а руки, длинные, будто бы высеченные из мрамора, оставались холодными, оставляющие ожоги на чужих тёплых пальцах. Их связала в тот вечер первая сигарета для младшего Ли, или разговоры о песчинках песка среди родинок, оставшиеся на пояснице Минхёна с солнцем Канады. Разговоры со временем сменились шумом морозной воды, неспокойными волнами пустыни и чьим-то продолжительным криком, так обычно кричат журавли по осени. — Помнишь, я в шутку сказал, что влюбляюсь в таких людей, как ты, — Минхён дотрагивается пальцем до чужой щеки и ведёт до шрама на брови, украшенного блёстками, будто апельсинового сада с широкими листьями-парусами, — когда я ни разу не влюблялся до тебя. — И в ту же секунду рассказал мне о Боге. Жизнь закончится, когда он не вспомнит его.

.

Начитавшись французской литературы перед сном, в последнее время он был неспокойным, Донхёк в первый раз красит волосы в яркий цвет в ночи и тусклом освещении с мигающей лампочкой, и ему снова исполняется шестнадцать, его любимая распавшаяся группа выпускает новый передовой альбом на виниловой пластинке, а кожа покрывается волдырями от чужих касаний. Донхёк уверен, это в пределах нормы. Сидит на коленях в отклеивающихся пластырях среди ледяного пола где разбита плитка, кожу будто не прекращает жечь осветлитель и после долгой смывки, пробирается сквозь дерму и кости черепа, доходя до сети капилляров, мягкости органов и собравшейся души, а точнее, ее остатков. За его спиной прижимается обнаженное тёплое широкое тело, испачкавшееся в розовой краске с остатками не смытой зубной пасты, капли упали и на объемные штаны, руки поместив на плечи в родимых пятнах, оставшихся царапинах в бурной ночи. Он сидит неподвижно, бывает, наклоняя голову вперед, вбок, назад, чувствуя, как мягкие пальцы в перчатках кропотливо дотрагиваются до его затылка, прижимаются к вискам и самым корням, где неудобно пробраться кисти. И будто так будет каждый год. Его корни будут осветляться до жёлтого, почти цыплячьего оттенка, и краситься в самый безумный цвет, согревая собой весь серый мир вкупе с погребальной мелодией. — Ты никогда не хотел окрасить мир? — Донхёк, как по немому указу, наклоняет голову вперед, чувствуя, как его не красят, а целуют в позвонки шеи до дрожи, — Или хотя бы свои волосы. Просидев так, пока не упали последние пожелтевшие лепестки с клёна от осеннего ветра, Минхён молчит и машинально проходится кистью у самых висков, случайно раскрасив родинку, обычно покрываемую поцелуями, проблеск звезды среди космических туманностей, а он — не раскрывшийся космонавт, астрофизик и неудачник, не сконструировавший ракету для возвращения домой. Разве он уже не окрашивает весь свой мир? — Я боюсь, это никому не нужно. Но я ценю то, что ты помогаешь этому миру стать ярче. А если ты повзрослеешь раньше, чем я. Почему я так этого боюсь.

.

За обедом среди грязных тарелок и слоя пыли на древесине стола со следами от стаканов, наполненных спиртным, Донхёк осознавал: весь мир вокруг начал взрослеть, время проскользнуло перед его взглядом. Город заполнялся неоновыми цветами заведений, громкой музыкой с каждого угла обедневших улиц, а та радость, от наличия песка под его ногами и солнца на небе, становилась неуловимой. А страшнее, что Минхён взрослел тоже. Возле кирпичных стен с революционными надписями в первый раз бьют в челюсть, ощутимо рассекая губу, а рот, с не озвученными проглоченными слогами, наполняется густой алой кровью, осколками, режущими полость внутри, разрушая его душу через тончайшие капилляры. Поутру, он режется острой бритвой на линии челюсти от дрожащей руки, и впервые говорит, что боится любить в огромном мегаполисе, не радуясь солнцу, согревающему его веснушчатые плечи. — Думаешь, он бы сделал то же самое, будь он не пьян? — Минхён шипит, стоит антисептику прикоснуться до его губы, сжимает глаза до чёрных пятен, руками впиваясь в чужое бёдро, — я не хотел, чтобы так вышло. Напоминал собой крепкий кофе, обжигающий изодранные губы, язык и нёбо, леденеющий к вечеру, оставляющий пятна на белоснежной рубашке и неприятную горечь на языке. Проливался на его сухие запястья до ожогов, рисовал всевозможные следы на белоснежной кружке, тускнеющие со временем. Был для него вестником раннего утра, и напоминаем о поздней ночи, в работе, любви, свете диска на тёмном небе. Исполнялся второй десяток, а изумрудная трава, оставляющая порезы на его худощавой голени, оставалась неизменно яркой, длинные чёрные ресницы Минхёна все дрожали о его спину, прижимаясь ближе к коже, полной теплоты. То слабее, то резче необъяснимый страх одолевал его. Сидя на его кровати, пальцами вжимая кожу на запястье, увидев первые морщины, собравшиеся вокруг бровей, первые раны, кровоподтеки, Донхёк не задумывался о времени, о том, как неумолимо меняется мир, где он остаётся ребенком, радующийся первому снегу во дворе дома, опавшим листьям и мягкости кожи. Как, убедившись в чужом сне, встает меж проема дверей, наблюдает за дрожащим телом, и, ощущая себя младше на десяток, смотрит на взрослеющего человека, не объясняя свои чувства, испуга от увиденной цифры на отрывающихся листах календаря. — Не уходи, — хрипло сопит Минхён, слепо, как не открывший глаза котенок, зовет обратно к себе. Останься со мной.

.

— Я поступил, правда поступил, — Минхён перечитывает фразу, написанную мелким шрифтом на мониторе вслух, постукивая ступнёй по светлому паркету, оборачиваясь, как потерявшийся в толпе ребенок, ищущий в пространстве Донхёка, — я мечтал об этом с самого детства, даже не верится, что я смог. Спотыкаясь о собственные ноги, среди секундной нагнетающей тишины, Донхёк улыбается ему искренне, несколько странно, но обаятельно, и обнимает крепкие мужские плечи, которые значительно увеличились за последнее время, стали шире, маскулиннее, но все еще хранили на себе глубокие детские шрамы и родинки. Старые футболки уже давно ушли на мусорку от непригодности в не способности материи так тянуться. — Ты не думал о поступлении? — Минхён целует за ухом до глубины его родины, касается губами в сантиметрах от начала роста черных корней среди розовой массы и вжимается носом, вдыхая запах переспелых слив, оставшегося с шампунем после утреннего душа к подоспевшему завтраку. Таял хрупкий лёд под ногами, пахло свежескошенной травой и цветущей сиренью, пальто теснилось в рукавах, а в ладонях хрустели пожелтевшие листья: время проходило незаметно. Желая придать действительности хоть немного очерченную, ясную форму, Донхёк не понимал возможности выбора и смирился бы скорее с его отсутствием, чем тягостью потребности поиска ответов на вопросы, о которых не пишется в книгах для подрастающей молодёжи, идущей исключительно по краям плитки или, в обратном случае, по грязи. Он в ожидании жаждал, то ли первого поцелуя, то ли наступления осознания взросления, в мире где все неточно, а сумбурность привычнее осознанных действий. — Я возьму еще год. — А потом? Донхёк прижимается ближе, стараясь пробраться промерзшим телом под кожу, оставить свой след вперёд на долгие бессонные университетские годы, кладёт голову на чужое плечо, сравнивая с тем, как раньше теснился на нём подбородок, по меньшей мере девять раз. — Я поступлю. Или от скуки начну изучать бабочек. — Верю, если тебе не жалко молодости.

.

— Я не вставал на коньки с раннего детства, даже не вспомню, как кататься, — Минхён опирается о снежный бортик катка и недовольно отнекивается, стоит Донхёку потянуть его на себя за край куртки, застёгнутой лишь на одну пуговицу, и то, почти разломанную надвое, а тому пошатнуться, — я упаду сразу же. Оставь меня и езжай, только время потеряешь. — Тебе не пятьдесят, а всего лишь двадцать, не ворчи, как старый дед, — Не сумев схватить Минхёна в клетку из рук, Донхёк подъезжает с другой стороны, ожидая, что от него отвернутся, или вовсе толкнут на лёд, а он будет считать невидимые звезды, рисовать созвездия красным носом, — и доверься мне. Донхёк тянет ему обе руки, промерзшие и дрожащие в пальцах, не ожидая ничего более, чем пустоты и воздуха в них, когда ранее в них находилась персиковая косточка, жесткие волосы, полные песка и шёлковая ткань собравшегося одеяла. Но, не задумываясь, Минхён берёт их в свои ладони, сглатывая накопившийся комок из не озвученных страхов. Почти слепо чувствует, как Донхёк филигранно едет назад и позволяет ему двигаться в след, даже если колени подкашиваются, а ноги разъезжаются в разные стороны, как у ребёнка, впервые вставшего на лёд. — Надо мной смеялись, — Минхён шатается и поддается вперёд, хлопает длинными ресницами в страхе, зная, Донхёк его поймает, позволит с шумом упасть только на собственное родное тело, как на смягчающую спасительную подушку, если и с ударом остановится сердце, — сравнивали с тем, что я не умею разговаривать среди ораторов, читаю по слогам, хожу на четвереньках. Скользят в близости от бортика, как им кажется единственного безопасного места в потоке развеселенных людей, на ощупь материал напоминает раскаленную сталь, а не дешевую пластмассу с собравшимся слоем снега на ней, в котором могла бы исчезнуть обветренная кожа, пыль в кармане старой куртки, и даже атомы, кристаллические решётки веществ. Сосредотачиваются в каждом тончайшем мускуле, клетке организма, задерживая дыхание, объезжают тех, кого испытала такая же неподъемная участь: всю жизнь катиться исключительно у края, спотыкаясь о ботинки и небольшие ямки, проделанные вовсе не на зло. Единственное страдание, заключенное в отстраненности и страхе ошибиться, в надежде избежать этого несчастья. Тихо, почти неразличимо смеются, и ощутимо задыхаются, жадно глотая воздух ртом, если и их обгоняет ребёнок, Донхёк так и не обозначил его возраст в цифре, зная, Минхёна это ужалит, добавит кислоты на рану. — Когда мы выезжали на каток, я всегда оставался с того раза в ботинках или говорил, как болит голень, — выжидая момент, Минхён на секунду оборачивается, наблюдая за следом острого лезвия конька, и, чтобы не упасть, а найти опору, — в чужие блестящие глаза, бегающие по крепкой фигуре напротив. Разглядывает, как движения становится увереннее, а он сам хочет отпустить чужие руки из своих ладоней, покрывшиеся розовыми бутонами тюльпанов на костяшках, — не понимаю, чего я так боялся. — Знаешь, канадцы не обязаны уметь кататься на коньках. — Донхёк улыбается, как нечто секундное, как пролетевший мотылек, растаявшая на ладони снежинка, а Минхёну больше не нужны теплые вещи: варежки, вязаные шарфы, длинные куртки, ему становится по-летнему жарко, а ветер вовсе не зимний, — морской, с теплого течения. В нём разрастается терновник, ягоды пускают свой кислый сок на язык, а плоские влажные листья прикрывает лучистое солнце, когда он падает на чужое тело. Донхёк не смеет отталкивать, прижимая к себе теснее, возле самой груди, если и не дышит секунды.

.

— Когда я родился, мама рассказывала, она видела подобие падающей звезды на небе и я, спустя столько лет, захотел ей поверить, если и учил достаточно меж уроков астрономию вместо математики и истории искусств, занудное чтиво, — Донхёк подпирает затылок запястьем, чувствуя, как тело промерзает лёжа на льду, утаскивая его глубоко под воду, — если бы звезды падали с неба. Разве они были бы так нужны кому-то? Хрустит лед или его плечи? Он шепотом повторяет фразу дважды, боясь быть не услышанным, и хрипло смеётся, прикрывая рот по детской привычке, выработанной еще со школьной скамьи, поворачивается лицом к Минхёну, завороженному видом чистого от облаков неба, если и с плохим зрением он не мог увидеть звёзды, мечтая превратиться в космическую пыль, но слепо прикоснуться до жгучей плазмы. — Ты не боишься провалиться под лёд, пока так беззаботно лежишь? — Я боюсь многого, но не это, — Донхёк берет чужие пальцы в свою ладонь и крепко сжимает, если его ладонь несколько меньше, чем Минхёна, — умереть в одиночестве, не успеть сделать всё до погребения, повзрослеть. Минхён пожимает плечами и приподнимается на лопатки с тянущей болью между костями, а затем на локти, не отпуская чужую ладонь из своей руки, с самого начала их жизни. И на секунду задумывается, что прочувствовал это именно сегодня, отпустил детство. Его тревоги, меловые надписи на асфальте, поломанные игрушки, поцелуи в щеку от матери, валентинки, оценки за стихотворение на стульчике. — А почему ты так этого боишься, что плохого стать взрослым? Донхёк знал, что рано или поздно они повзрослеют, вырастут из своих детских вещей, сменят дырявые свитеры и джинсы в заплатках, на вынужденную серьезность, а вскоре разойдутся, как взрослые люди; знал, что не вспомнят имён друг друга, запинаясь, когда встретятся на улице, даже не пожмут ледяные руки, покрывшиеся розовыми пятнами от знойного ветра и разгоревшиеся, но каждую ночь перед рождеством будут плакать, чёрт знает по кому. Знал, знал, знал. Но любил, позволяя времени терзать его душу. — Ничего, но я боюсь потерять то, что было когда-то связано с детством. Тебя. — С самого детства запомнил фразу из Нового Завета, когда мы читали Библию по вечерам воскресенья, вместо ужина: "ибо мы отчасти знаем, и отчасти пророчествуем", — Минхён замолкает и подносит пальцы Донхёка к своим губам, дуя на них тёплым дыханием, а следом, целуя, прижимая теснее к своей щеке, до родного солнца Канады, — Притворись, будто ты этого не знаешь и позволь быть тому, что и должно случиться. Остаться тем, чью любовь когда-то отвергнут, быть среди миллиардов, но кем-то ненужным.

.

Донхёку снова восемнадцать, когда его целуют в тонкую щиколотку, голень и доходят до дрожащего бедра, в детском стеснении прикрытого ладонями, позволяя коже разгораться от каждого касания, гореть пурпурным пламенем и давать на пепле разрастаться кронам апельсиновых деревьев, теснящихся в их обители. Минхён медлит, отматывая время поцелуями, касаниями израненных губ, толчками через слои жёсткой, сохраняющей тепло, одежды, не отпуская их детство силками воспоминаний. Голова ходит кругом, со стен слезают персиковые обои, или они были белоснежными, а листки календаря с красными отметинами, так любящие отрываться в знойном ветре западной стороны дома, собираются в картинную выставку на паркете. Донхёк обязательно поскользнется, измажется иссиня-черной краской по самое горло, задохнувшись в терновнике, но став главным экспонатом в именитой галерее чувств. Бельё летит к чёрту, лишь обнаженное тело, прижатое к твердому белоснежному матрацу, лимонные синяки возле тазовой косточки и сливовые пятна у самых рёбер, новые ярко-красные, почти терракотовые, пятна у длинной шеи, стоит Минхёну обжечь кожу языком до плавленой карамели, дотронуться клыками и искусить тёплое нутро. Мышцы в ногах всё ещё каменные, забитые, но сквозь слёзы, собранные уголками губ, Донхёк двигается бёдрами навстречу чужим глубоким толчкам, ощущает короткие укусы в нежное расслабленное плечо и касания ледяными пальцами до впалого живота. Пересчитывая родинки. В сладкой истоме, Донхёк обглаживает широкую нагретую спину Минхёна, его шрамы, родимые пятна, перекаты мышц в каждом томном движении и царапает короткими ногтями по позвоночнику, как по трафарету, обводит все его совершенства и изъяны, выученные наизусть в темноте под музыку с виниловой пластинки. Ловит чужие стоны своими распухшими губами, вжимается так крепко, до боли в теле и хрусте костей, желая сродниться, стать одним аморфным целым и не потеряться в пучине неизбежного взросления. Они целуются по-разному, Минхён — деликатно, отточено, как будущий астрофизик, от его изнеженных касаний распускаются удивительные красочные бутоны пионов и появляются новые сверхновые среди чёрных угольных ночей, целует неуловимо, почти не дотрагиваясь, но почти до слёз, а Донхёк — жадно, размашисто, начиная возле крыльев носа с горбинкой, заканчивая у самого подбородка, и любят они точно так же. Минхён подхватывает его под тонкой талией, ему жарко и мокро, а движения становятся всё реже, но глубже, чувственнее, он прижимается лбом в чужую грудную клетку и почти задыхается, ощущая в то же мгновение, как его тянут грубо за жёсткие корни вверх и снова целуют в скулы, дотрагиваются до щетины на подбородке и говорят невнятно, как любят. В нём расцветает весна.

.

— Странно ежедневно замечать, как лепестки яблони опадают, а мы никак не можем это изменить, — Донхёк надевает мятую рубашку на плечи, скрывая под ней детские шрамы и следы Минхёна посреди лопаток, — будто бы все заканчивается без нашего контроля. Его руки хотят схватить белый лепесток-парус, ныряющий в их окно с вечерним ветром, играющим с тяжелыми ветвями яблонь, а локти сами упираются на подоконник, позволяя потянуться далеко вперёд. За единственным напоминаем о жизни за их окном, в городе, где солнечный свет и тепло, сконцентрировано в их комнате, больше, чем в другом месте на карте. И он хватает, осторожным движением цепляет отцветшие лепестки между дрожащими пальцами, помещая их за ухом в прядки пепельно-розовых волос, где Минхён сможет убрать цветы потрескавшимися губами, а место сконцентрировать на коротких поцелуях. Но Минхён молчит, кусает губы, цепляя багряные ранки, размышляя о вопросах, на которые нет ответа в умных книжках, в советах матери и рецептах счастья, но что его тревожит не первую ночь с их зимы. Звенящими в ушах шагами, подходит ближе, руки помещая на тонкую талию, а носом вжимаясь в шею, в каждый позвонок, считая про себя до семи. Ловит ресницами дрожь чужого тела, цепляясь за каждый шанс почувствовать себя не увядающим цветком в вечной засухе. — Мы не в силах контролировать многое, что зарождается среди нас, — шёпот прямиком в теплую кожу, пальцами вжиматься до красных пятен, — но именно это позволяет нам чувствовать себя людьми. Беспомощными, но живыми. — А ты помнишь, как в первый раз увидел, как опадают лепестки яблони, цветка? Как заканчивается чья-нибудь жизнь, если все вокруг живое, и мы не можем понять, кто человечен. — Нет, вероятно, — Минхён прижимает чужое тело к себе, обнимая его двумя руками, стараясь спрятать от ослепляющего света их мира, — я уже повзрослел.

.

Он сидел на стульчике с белым кружевом, как наказанный ребенок за разбитый хрустальный графин на семейном торжестве, стоило спине разболеться от неудобного кресла с торчащими из мягкой обивки пружинами; лежал на кровати с пролитым вином у самого края, прижав вплотную ноги к стене и разглядывая ползущего домашнего паука; умещался на холодном подоконнике среди растений в керамических горшках, тянущих свои ветки к пламенному солнцу, и вспоминал о времени, находясь в одиночестве, очнувшись от монотонной работы по дому. Листья дешевого карманного календаря летели стремительнее, чем остатки осени на иссохшем, в аномальной засухе, клёне, но всё так же в наигранности незаметно, а время, о котором за пересоленым завтраком забываешь не нарочно, ругая, что угодно, но не собственную память, перестаёт быть той привычной улиткой, несущей свой дом без тяжести на влажном нагретом асфальте. Ему исполняется чуть больше двадцати и он не вспоминает свои шестнадцать. Чувствуя удивительное волнение, Донхёк обманывал себя, как всё успевает, двигается в размеренном темпе, контролируемом только им самим, но каждый раз начинал горько плакать стоит входной двери оглушительно хлопнуть в тишине маленькой квартиры, а второй раз, поздно вечером, в звуке шума машин и оглушительного детского смеха с улицы, пролить слёзы на чужих коленях, ответить, на тревожное что случилось, промычав среднее между: от нервов, от усталости. На вопросы о поступлении отчеканивал, подобно роботу, что его не взяли, когда сам в ночи и не подавал документы в интересуемые вузы, стараясь не думать о том, как его ждет гнетущая пустота в месте, где ему не рады, а сам он тянет Минхёна далеко вниз за собой. За беззаботностью, его Орфей, а сам он Эвридика. Рано утром, наблюдая, как солнце оставляет на свежескошенной траве треугольную тень, он детским любопытством интересуется ажурными бабочками, стоит залететь одной в их светлое раскрытое окно. Цепляет за крылья и вспоминает детский сачок со скотчем на ручке, порванные пламенные шорты до середины бедра, в жажде пролезть за причудливым насекомым через забор и дедушкины альбомы, рассматриваемые меж перерывами за игрой в шахматы. Но стоит луне выйти из угловатых веток деревьев, освещая застывшую бронзу на коже, Донхёк отбрасывает все затеи, старается закрывать даже в душную погоду окна вплотную, не позволяя, ни воздуху, ни свету, ни бабочкам забраться внутрь его головы. — Ты не думал перекрасить волосы в свой родной цвет? — Минхён не спокойно перебирает потускневшие пряди волос поздно ночью, заменяя крепкий кофе касаниями до Донхёка, лежащего на его вечно поднимающейся груди, — Отпустить это? Донхёк хмурится и вжимает кожу до приятной боли на чужом запястье, где раньше таился металлический браслет, а сейчас след лунного отблеска сияющего диска на небе. Желает дотронуться до собственных сухих волос и вырвать их до каждого по одному, худшей человеческой пыткой, только не слушать истину, когда каждое слово, растворялось в воздухе и жгло кожу кислотным дождем. Так и должно было быть, Минхён построит ракету для полета в далёкий ледяный космос из пылевого облака, а Донхёку останется ребёнком смотреть на картинку с чёрно-белого телевизора, оставляя на стенах ежедневными палочками свои просроченные мечты. — Мне сказали, что я встречаюсь с подростком, когда они увидели тебя, а я и не знал, как объяснить, что мы ровесники. — А что ты им ответил? — Донхёк привстает с чужой груди, обжигаясь, чувствует, будто его грудную клетку раскрыли надвое скальпелем без наркоза и вытащили, выкинули всё на стол с разлагающимися отходами, любое, что в ней когда-либо хранилось. — Он в поисках. Но я отчасти согласен с ними, может, стоит стать серьёзнее? Не пойми меня неправильно, но ты будто стоишь на месте. В ту ночь они спали в разных кроватях. А на утро Донхёк вернулся из супермаркета с краской для волос. И поцелуями.

.

Отрывая последний календарный лист с белоснежных стен, или всё же они оставались персиковыми, Донхёк сбивается со счёта их состоявшихся ссор, и тех, от которых он просыпался в ночи, пугаясь собственного отражения в разбитом зеркале, позволив Минхёну в порыве университетской самоотверженной усталости и бессонных дней назвать его чёртовым ребёнком, с горькостью на языке от дешёвого кофе, пролившегося и на рукава его закатанной кремовой рубашки, тесной в плечах. Когда стоит неподвижно, будто окаменелая потрескавшаяся фигура в музее искусств, среди некогда опустевшеего светлого зала, уже с настежь открытыми окнами и видит, как Минхён запугано плачет в первый раз за их недолгую жизнь. Не от привычного морского ветра с его тёплым течением по расцветающей весне с нежными бутонами пионов на теле, и попавших песчинок песка в раскрасневшие глаза, а от усталости, смутной и столь ощутимо пугающей. Получает билет с золотой, почти живописной каёмкой в руки, ощущаемой в ладонях, как мучительное недоразумение: о нём хотели стереть память. — Ответь мне, почему? — Вцепившись, он перечитывает фразу согласия, очерченную букву за буквой, каждое слово по коротким строгим слогам, где Минхён почти рукотворно поставил подпись, чтобы ему стёрли память о нём. Навсегда и без возможности вернуть обратно, стоит лепесткам яблони и бабочкам снова заглянуть в приоткрытое окно. — Чувствовал, как наша жизнь заканчивается. Говорили, так будет лучше. Обездвижено, с влажной пеленой на блестящих глазах, он разглядывает переливающийся билет на солнце, чувствуя, будто именно так и заканчивается детство, вычурно обрисованное в жизни, — ты забываешь о своих воспоминаниях, стираешь из своей памяти последний след, сделанный на скорую руку. — Почему не стёр? Ты мог стать, — Донхёк замолкает, словно закончив театральную реплику, стоит Минхёну крепко стиснуть его плечи до хруста, напоминающий ему потрескавшийся лёд, под который сейчас он забоялся бы провалиться на самое тёмное безжизненное дно, подарить тот кусок Родины, оставшийся в нём до последних дней, прижать к себе глубже, чем позволяет сухая кожа и хрупкие кости, забыть обо всём, о его детстве, о поездке в славный городок с пауком на потолке, но только не о нём. Астрофизиком. — Ты единственное, что напомнило мне о детстве. Которое он так не хотел потерять.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.