***
Всю дорогу Миша старался просто не думать о том, что он вообще творит, пытаясь занять голову всем чем попало, лишь бы не начинать сомневаться в том, что он делал. И поэтому в мыслях вновь всплывали воспоминания о совместном времяпровождении с Иваном Алексеевичем, которые Лермонтов хранил с особой бережностью в памяти. На третьем курсе этих моментов на самом деле стало ещё больше, чему Лермонтов просто не мог не радоваться. У Вани была привычка в начале сентября всегда таскать на работу яблоки, купленные на рынке у каких-то бабушек, продающих домашние, свои яблоки. Обратив на это внимание, Миша специально ездил на дачу на электричке на выходных чтобы привезти Бунину яблок, которые росли у Елизаветы Алексеевны в саду, причем выбирал, естественно, те, что покрупнее и явно на вид более вкусные. Ещё один способ оказаться на неизменно хорошем счету у преподавателя и наладить отношения. Лермонтов принес их в понедельник после пар, когда занятия у Ивана Алексеевича уже закончились, заходя в кабинет с небольшим пакетом уже вымытых яблок. И, конечно, Бунин предложил Мише остаться просто поговорить и выпить чаю по такому случаю, расспросить о мишиных успехах в дополнительных работах по французскому, по поводу которых Лермонтов писал Ивану Алексеевичу летом (на самом деле, просто ещё один предлог написать Яну), и поблагодарить за этот своеобразный подарок. Все-таки яблоки далеко не дешевые, а тут все как на подбор и сразу несколько бесплатных килограмм. — Так куда ты собираешься идти, если так усиленно учишь язык? Может, стоило на лингвистику пойти, если такой упор делаешь? — Иван Алексеевич облокачивается на спинку стула, помешивая ложкой кофе в кружке и смотря на студента. Миша чувствовал себя пусть и немного неловко, но нахождение рядом с Буниным ему нравилось, а стесняло только лишь то, что их отношения были поставлены в рамки преподавателя-студента, что само собой ограничивало возможности. — А какой толк от лингвистики? — усмехается. — А от филологии? — Ян кидает какой-то заговорщицкий взгляд и Миша на эту фразу усмехается: уж что-что, а то, что обучение на филфаке толку не имеет, от Бунина было крайне странно слышать. По крайней мере, точно неожиданно. — И это говорите вы? — Ну, ты же не будешь рассказывать, что я не вижу в этом смысла, так? Гуманитарное образование умирает, это не секрет уже ни для кого по сути. Немногие отрасли остались важными, сейчас всё больше упор идёт на естественно-научные отделения и на технические. Сам понимаешь, — пожимает плечами. — Но это не значит, что гуманитарные науки нужно забрасывать. Я поэтому, собственно, и бьюсь за знания студентов. И твоя активность очень похвальна. «Не стоит вам знать основную причину этого интереса» — проносится в голове, а внешне Лермонтов только сдержанно улыбается и делает глоток чая. — Спасибо. — Скорее уж тебе спасибо. Хоть кто-то на парах действительно учится и старается. У вас в группе, конечно, есть еще те, кто пытается, причем даже больше по количеству чем в некоторых других группах, но всё же. «Знал бы ты, что твой предмет — один из немногих, где твои студенты вообще стараются» — проносится в голове, но вслух Миша произносит лишь: — Многие не отвечают на занятиях, потому что боятся. Бунин фыркает, взяв в руки яблоко и в руках аккуратно его разрезая небольшим раскладным ножичком на дольки, после выкладывая на единственное имеющееся свободное блюдце. Миша за незамысловатыми движениями прослеживает, не упуская из виду ничего, и продолжая пить чай. — Боятся чего? — Вас, — Иван Алексеевич и вовсе закатывает глаза, с усмешкой качая головой. Лермонтов смотрит, приподняв бровь и улыбаясь, пытаясь понять, как все-таки это воспринял Бунин, но, в общем-то, реакция была более чем ожидаема. Да и вряд ли для него это было особой новостью. Только лишь подтверждение уже имеющихся предположений и мыслей. Спрашивать «почему» Иван Алексеевич, конечно, не собирается, потому что ответ очевиден и всё, что Миша мог сказать, уже приходило в голову. В голове проносится недовольное «идиоты», но вслух не озвучивается, а вместо Лермонтов продолжает наблюдать ванину реакцию. — Прямо-таки ночной кошмар? — О, хуже. — Какая жалость. Оба тихо смеются, понимая, что общий язык все-таки найти у них не составляет трудностей. Часто получалось так, что Лермонтов как-то отшучивался с Иваном Алексеевичем и даже заимел общие шутки с ним, что, определённо, хороший знак, как и то, что со стараниями на парах Ян никогда его не отчитывал, в отличие от других студентов. Даже если Миша допускал какие-то ошибки, то Бунин указывал на них спокойно, прося внести коррективы, и в целом относясь к Лермонтову как к более равному. А заимев уважение столь строгого преподавателя, к слову, уже совсем ничего не вызывало страх. Но суть в том, что ванино расположение было достигнуто, а значит, Миша явно на верном пути. «На таком же верном, как путь до станции метро Московская, идиот» — что-то язвительно тянет внутри, отчего волнение закрадывается всё больше, а сетка мандаринов в руках уже кажется невероятной глупостью. Миша выходит из метро сразу на нужной стороне, — интуиция не подводила, — и не без помощи навигатора отыскивает дом, где жил Бунин, а затем, проходя мимо подъездов, пытается сориентироваться на том, в каком из них живёт Иван Алексеевич, поскольку нигде каких-либо указателей с нумерацией квартир, как это бывает на новых домах, не было, а на домофонах нужно было самостоятельно вводить номер квартиры или специальный код, открывающий дверь в подъезд. Только по объявлениям, приклеенным к дверям, становится примерно ясно какая где квартира. На первом подъезде, к которому Лермонтов подошел, были указаны некие должники из 82 квартиры, уже третий месяц задерживающие оплату коммуналки. Оставалось понадеяться на удачу и логику, но в целом дело оставалось за малым. Ян жил в 39 квартире, а значит, что Мише нужно совершенно в другую сторону и, скорее всего, это будет второй подъезд. А говорили, что математика в жизни не пригодится. Следующей загадкой стало то, как именно можно попасть в чужой подъезд, не имея ключей, но эта проблема, пожалуй, была гораздо меньше чем предыдущая, потому что тридцать первого декабря, в новогодней суете, туда-сюда носились многие, бегая в магазины, чтобы все успеть и докупить забытое. Вот и из подъезда минут через пятнадцать вышел какой-то мужичок, на вид явно недовольный, быстрой походкой направившийся за угол, а дальше Миша за ним не глядел — подскочил к двери, забегая в подъезд и поднимаясь на нужный этаж пешком, по лестнице. Вариант с тем, чтобы позвонить в домофон, отмелся на третий посыл ко всем чертям от жильцов дома и даже жалобное «извините, я к репетитору по французскому, он у вас в 39 живет» не помогло ни капли. Вот она, людская доброта и отзывчивость во всей красе. Лермонтов останавливается перед дверью, делая глубокий вдох и пытаясь отдышаться после того, как поднялся на шестой этаж. Ну не пошлет же он. По крайней мере, не должен. Если что — Миша сам уйдет, если что-то не то почувствует, несмотря на то, что вся эта авантюра была изначально «чем-то не тем». — Миша! — звучит резким воспоминанием в голове бунинским твердым, громким голосом. Оно заставляет обернуться, тогда, в коридоре на третьем этаже, в полной урочной тишине к источнику звука. Лермонтов планировал благополучно свинтить с пары, потому что сидеть в день перед выходным праздничным днём народного единства в университете, тухнуть на парах — кощунство. Миша уже было думал, что его сейчас Бунин отправит на урок, отчитает за отсутствие на занятии, пусть это было даже не занятие у Ивана Алексеевича, так ещё и расскажет лекцию о безответственности и её последствиях. Этого не последовало. — Ты куда? Ты занят сейчас? — Ян подходит, сжимая в руках журнал и с какой-то спешкой, взбудораженностью и оживлённостью рассматривает Лермонтова, хмурясь и ожидая ответ на вопрос. — Я… по идее, на пару, — неуверенно тянет, но понимает, что отчитывать Иван Алексеевич его, видимо, не собирается. — К кому? — К Василию Федоровичу. Иван Алексеевич принимает решение быстро, задумываясь буквально на пару секунд и со следующей фразой, коснувшись мишиного плеча, разворачивая его на сто восемьдесят и направляясь в сторону лестницы: — Я договорюсь. Пошли со мной, помощь твоя нужна. Лермонтов не думал, что достигнет того уровня взаимоотношений с преподавателем, что тот будет отпрашивать его с уроков, чтобы помочь заполнить журнал, а после проверить некоторые работы второкурсников. И в конце, после буквально пятидесяти минут работы, сидя за одним столом с Буниным — щедрая его благодарность, выказываемая улыбкой, которую в целом можно было наблюдать на строгом лице редко, и короткое, шутливое «ну, такими темпами буду ждать тебя тут после того, как диплом получишь: вместе работать будем». А работать вместе с Ваней без каких-либо шуток было в самом деле комфортно и интересно. По крайней мере, всё вышло довольно слаженно и даже удавалось вполголоса переговариваться, разбавляя работу непринуждённым диалогом. Миша кидает последний взгляд на мандарины и после, коротко зажмурившись, нажимает на кнопку, слыша, как за дверью переливается мелодия звонка. Но ничего за ней не следует. Лермонтов звонит ещё раз, усерднее и чуть дольше нажимая на кнопку- вдруг, не услышал? Вдруг, спит? Секунда-две-три-пять-восемь: ничего. Видимо, дома нет. Или никого видеть не хочет, что тоже частично ожидаемо. Лермонтов чисто для выполнения святого правила золотой троицы звонит ещё раз, но уже не надеется, прислоняясь лбом к входной темной двери и тяжело выдыхая. Значит, все-таки никакого чуда. И значит, всё было зря. «А ждал-то ты чего, Миша?» Понадеялся черт знает на что, на самом-то деле, поверил в несбыточное, что с большой вероятностью бы так и сложилось, и теперь ещё и расстраивается: как все-таки чудно устроены люди! На кончике языка — ду-рак. В голове — и-ди-от. Где-то под рёбрами — разочарование. Лермонтов, достав из кармана телефон, смотрит на время, а после, убрав его обратно, все-таки отстраняется от двери, разворачивается, чтобы пойти обратно. Уже не так быстро, уже далеко не так воодушевленно-волнительно, но разочарованно-спокойно. Ну, хотя бы мандарины купил. Список продуктов всё ещё лежал в кармане смятой бумажкой, напоминая о том что Миша просто потерял время. С другой стороны — маленькое новогоднее приключение, и кто говорит, что оно обязательно должно окончиться хорошо? В конце концов «ни хорошего, ни плохого нет», это всё достаточно размытые понятия, а прогулка так или иначе хотя бы на здоровье отразится благоприятно. По крайней мере, должна. «Всё у тебя «по крайней мере», всё у тебя шатко и всё у тебя сомнительно», — на эту фразу в голове остаётся только невесело хмыкнуть. Ответить самому себе нечего. — А ты что тут делаешь? И, кажется, это уже не игры воспоминаний. Миша поднимает голову, смотря вперёд, на лестницу, и видя остановившегося на предпоследней верхней ступеньке Ивана Алексеевича, держащего в руке пакет с продуктами и искренне удивлённо смотрящего на Лермонтова в ответ. Миша ничего лучше не находит, чем выпалить прямо и с какой-то долей иронии, ведь Ян тоже прекрасно понимал всю абсурдность ситуации: — Я вам мандарины принес, — пожимает плечами, коротко растерянно улыбнувшись. В голове только «какие, нахуй, мандарины, Миша?» — звенящий голос разума, всегда пытающийся вразумить несносного и любопытного Лермонтова, но работает в таких случаях редко. — Как больному? — Неизлечимо уставшему. Бунин выглядит на самом деле устало. Не как в универе, не как на парах. При всех он превосходно держался и никто не мог заметить и следа хронической усталости, недовольства жизнью и неудовлетворенностью тем, что он имеет. Сейчас же, казалось, совершенно другой человек: открытый, наконец-то выдающий свои не-стеклянные стороны. Иван Алексеевич качает головой и проходит, перекатывая металлическое колечко от брелка на ключах в другой руке, усмехаясь, на саму площадку, чтобы не стоять на лестнице. — С наступающим вас, — протягивает связку, улыбнувшись уголком губ и несильно, но чтобы не улыбаться так сильно, как хотелось, стискивая зубы. — И тебя, — коротко медлит, после почти сразу продолжая: — Зайдешь, раз уж пришел? — Ян откровенно смеется, принимая из чужих рук мандарины и переводя взгляд к изумленно и радостно глядящим темным глазам, выделяющимся на всем лице. — Отказа не приму, так что пошли. Лермонтов, честно, не верит тому, что все-таки хоть что-то пошло по его корявому сценарию. И что Иван Алексеевич зовёт его в гости. Будто бы Миша собирался отказываться.***
После случившегося Лермонтов не знает как себя вести с Иваном Алексеевичем, не знает, стоит ли поднимать эту тему, несмотря на то, что они, вроде как, расставили все точки над «i». Миша всё ещё хорошо помнит запах чужого парфюма и свою глупую выходку, что более чем ясно даёт понять, что вот этот случай с мандаринами — это верхушка айсберга. Помнит, как признался в чувствах далеко не лучшим для всего этого способом, но зато действенным и сразу ставящим перед фактом. Эгоистично, пожалуй, но не всё ли вообще в этом мире завязано на эгоизме в той или иной степени? Помнит, как Бунин не реагировал, помнит, как Ян мягко отстранил его, так и не ответив, помнит, как Ваня смотрел в его глаза близко-близко, подбирая каждое слово с чуть ли не педантичной, но на самом деле заботливой аккуратностью. Помнит, как своими губами ощущал чужую едва заметную щетину и как прижимался ближе, пытаясь хоть как-то получить ответ и хоть как-то уловить чужую реакцию: хоть что-то, кроме какого-то острого игнорирования и ступора. — Не надо, Миш. — Извините. Всё это проносится перед глазами так стремительно, но вспоминается всё досконально. И то, что Ян объяснял почему то, что чувствует Миша — лишнее, и то, как Бунин, держа его за плечи, пытался объяснить, что это всё пройдёт, как и любые чувства, но на это нужно время. И ни слова — о том что чувствует он. Как всегда. А из-за этого, уже когда в голове не так сильно брали верх эмоции, а разум начал трезветь, начали возникать сомнения и подозрения, начали возникать ненужные «а может?», опять же, до добра не доводящие. — Хорошо обдумай всё дома, — он кончиками пальцев убирает прядь со смуглого лба, глядя в глаза, объясняя, и говоря вполголоса. — Уверен, что ты поймешь: у нас ничего не может получиться. Не понял, как бы не хотелось. Иван Алексеевич, видимо, делал вид, что ничего не произошло, и Миша был готов поддерживать эту игру и делать вид, что всё в порядке. Пил чай, сидя на стуле на кухне и очищая мандарин, смотрел, как Ваня разбирает продукты и уже делает какие-то нарезки заранее, хотя, кажется, уже было пора начинать готовить, чтобы хотя бы к одиннадцати уже быть полностью свободным и не садиться за стол в последние минуты. Только вот с каждой минутой как-то острее ощущалось что-то неправильное, ощущалась потребность раскрыть тревожащее, о чем Ян не сказал в прошлый раз, пять дней назад, и то, что не давало спокойно засыпать. «Просто скажи мне, что все мои сомнения хоть на крупицу правдивы». Но зачем? Пытаясь разобраться в том, зачем ему эта взаимность, Лермонтов, пожалуй, просто надеялся, что хоть что-то может получиться. Хотя бы и с такой маленькой вероятностью. Невзаимностями он был более чем сыт по горло. Да и не мог же Бунин с такой трепетной заботой, от которой Миша был готов взвыть прямо там, рядом с Яном, чувствуя, как чужие руки держат его лицо, и ощущая, насколько странным и необычным было видеть такого Ивана Алексеевича, эту его сторону. — Вань. Перебивать взрослых — неприлично, как говорили в детстве, но слушать ванин рассказ он с каждой минутой хотел все меньше, понимая, что поговорить опять, дав Бунину всё взвесить, нужно. И это легкое «Вань», непривычное и несвойственное, действует оглушающе. Ровная, безукоризненно и извечно прямая спина Ивана Алексеевича напрягается вместе с образовавшейся тишиной. Ваня не договаривает о том, как один из студентов рассказывал тему доклада, пытаясь выдать чужую работу за свою. Вместе с тем перестает и пропускать нож через кружочки огурца, разрезая их пополам. — Иван Алексеевич. — Нет, — упрямо продолжает, не обращая внимания на поправку. — Вань. Бунин тяжело выдыхает, разворачиваясь и хмурясь. Понимал уже, и к чему Миша пришел, и о чем он хочет поговорить, и понимал, что не готов к этому разговору. Хотелось бы оттянуть его как можно дальше, но, видимо, время пришло случиться и этому. — Это не пройдёт. — Почему ты так уверен? — Потому что это ведь не настолько невзаимно, — Лермонтов ловит чужой взгляд на себе, упрямо смотря в глаза и поднимаясь со стула, чтобы подойти ближе и начать говорить тише. — Или всё-таки я обманываю себя? Ты ничего не сказал тогда. — Чем тебе это поможет? — Иван Алексеевич приподнимает бровь, складывая руки на груди. Опять эта его манера увиливать от ответа. Раз-дра-жа-ет. И одновременно заставляет беззлобно закатывать глаза и улыбаться, потому что эта ванина привычка уже казалась какой-то непередаваемо родной. — Мне нужно знать. — Зачем, Миш? — Просто скажи. Миша не дополняет нужное с их положением «-те», понимая, что официоз и обращение на «вы» никак не способствует сближению, а прямо противоположно. Телефон гудит в кармане, оповещая об уведомлениях на телефоне, которые Лермонтов отключил, сидя за ваниной спиной, чтобы не отвечать Саше и ничего не объяснять. Пока что. Разъяснять кому-то сейчас что-то было бы просто лишним: Миша себе-то ничего объяснить не мог. — Ты чувствуешь хоть что-то, Вань? — Миша вглядывается в серо-голубые глаза, пытаясь разобрать, что они выражают, пытаясь будто бы заглянуть в саму ванину душу, да только тот прячет взгляд, прикрывая глаза уставшими веками. — Ты ведь знаешь, что ты мне уже два курса нравишься. И знаешь, почему я перевелся в твою группу. Знаешь, но не оттолкнул ни разу. И сам желал встречаться больше. Так что это значит, Вань? Что значат все те бережные прикосновения? Что значат все твои взгляды? Что значит всё, что между нами было? — Я не мог так просто отказаться от совместного времяпровождения с тобой. Но заходить дальше мне просто нельзя. — Да почему ты увиливаешь? Почему ты прячешься за косвенно отвечающими фразами? — голос поднимается, как и увеличивается мишино раздражение и недовольство, желание получить прямой ответ на свой прямой вопрос. Он видит потерянность, видит страх и видит нерешительность. Конечно, ожидаемые, но все равно отчего-то вызывающие тревогу и глухую боль. — Ты же знаешь, что да. Что ты мне небезразличен. И не просто как студент. Зачем мне это оглашать вслух? — А чего ты боишься? Здесь никого нет. — Я боюсь того, что сулят эти отношения. — А если ты сейчас совершаешь ошибку? Фраза действует, на самом деле, решительно-ударно, заставляя Бунина усомниться в своей позиции ещё больше, отгоняя его от того, чтобы продолжать за неё держаться. Естественно, никто из них не хотел совершать ошибку и упускать возможный шанс на что-то серьезное и что-то стоящее, особенно когда дело касается личной жизни. Не хотелось так, уткнувшись в рамки, упустить возможное личное счастье, ведь, по факту, только установки и рамки и ограничивали Бунина, и Миша это осознавал. Миша не сомневался, что отпуская Яна, может упустить что-то важное. — Я хочу быть с тобой. Мне совершенно плевать на формальности. Мне плевать разницу в возрасте, — он несмело касается рукой ваниной груди, пытаясь через прикосновение добиться большей концентрации внимания и жестом вызывать больше веры в его слова. — Она ведь не значит ничего, по крайней мере уже в моем возрасте явно. Почему ты не можешь на неё наплевать, если я тебе тоже нравлюсь? И опять — этот ванин взгляд. С волнующей неуверенностью и, кажется, готовностью принять иное решение. Действительно, новогоднее чудо. Только если Мише не показалось. На улице уже кто-то запускает салюты, прямо во дворе, отчего машины загудели, а от кого-то другого раздалось лаконичное «сука!», что было слышно даже с шестого этажа. Подростки часто вытворяли что-то такое, а если были пьяны, что было неудивительно для праздника, то тем более это было ожидаемо. Очередные детские выходки, адреналин от побега от владельцев авто и любование огнями в тёмном питерском небе. Темнело-то рано, хоть в пять вечера уже запускай. — Давай просто попробуем, Вань, — Лермонтов переходит чуть ли не на шепот, зная, как он воздействует на людей, и чуть склоняет голову на бок, ближе к Яну. — А ты не боишься пожалеть? — Я пожалею, если уйду сейчас. Фраза настолько сильно идёт из глубины, что цепляет искренностью сразу, как крючком, заставляя окончательно увериться в мишиных словах. Лермонтов не врал абсолютно: он на самом деле пожалел бы гораздо больше, если бы ушёл сейчас, если бы после провала вернулся к Саше с Гришей и делал вид, что всё в порядке. И если бы опять оставил Бунина. Говорить о своих чувствах так прямо совершенно непривычно и в новинку, но это слишком необходимо и приходится переступать через себя. Ваня это ценит и понимает. — Тогда останешься? — На новый год? — уточняет, чувствуя, как в кармане опять надоедливо гудит телефон, так не кстати к буквально решающейся его судьбе. Он понятия не имеет, как объяснять Саше, что делает у Бунина и что, пойдя в магазин за продуктами, он оказался вообще у Ивана Алексеевича дома. Прямо как когда тот самый мужичок из мультика отправился за ёлкой, а оказался черт знает где, и елку, собственно, так и не принес. Аналогия точная и оттого становится ещё смешнее. Ситуация до ужаса странная. Шутка ли, но как и вся мишина жизнь. А Новый год так и вовсе позволил себе сотворить чудо, пусть и, возможно, маленькое. — Насовсем, Миш. Темные глаза загораются воодушевлённым восторгом и радостью, был бы хвост — завилял им, честно. Для Яна эти эмоции настолько вывалены наизнанку, что Бунин и сам от мишиной искренности начинает улыбаться. — Останусь.