ID работы: 10150507

Дом на берегу полудня

Слэш
NC-17
Завершён
346
автор
CroireZandars бета
Пэйринг и персонажи:
Размер:
9 страниц, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
346 Нравится 30 Отзывы 64 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста
— Тебя неудобно уронить? — ворчит Рамлоу, не отвлекаясь от нарезания огромного манго на маниакально ровные кубики. — Урони меня удобно, детка, — усмехается Джеймс ему в шею, притираясь бедрами к заднице, и продолжает: — Бзжжжжж-бзбзбжжжжж. Что? Я шмель. — Ты уж прости, — возражает Брок занудным тоном, — если я сейчас сломаю твою попытку самоопределения, но у тебя недостаточно пушистая жопа для шмеля. — И только-то? Если приложить к моей жопе твои яйца, может получиться достаточно пушисто. — Барнс, блядь! — Брок хрипло ржет, откидывая голову Джеймсу на плечо. — А вот это — в корне неверное определение. Я уж больше шмель. — Жужжи тогда отсюда, шмель, дай дорезать. И руки из моих штанов выжужжить не забудь. Барнс, посмеиваясь, отскакивает назад, уворачиваясь от подзатыльника, прихватив со стола чашку с еще не остывшим кофе, устраивается по-турецки прямо на полу, у условного порога кухни, раскинув колени ровнехонько по геометрии узора на аляповатом соломенном коврике. Эта точка вне досягаемости длины рук Рамлоу, даже с учетом ножа или силиконовой лопатки, но с прекрасным видом аккурат на его задницу. Задница Барнса неизменно вдохновляет, как, если совсем честно, и все, к ней прилагающееся. Джеймс отпивает крепчайший кофе, прижмурившись от удовольствия, медленно слизывает с губ соль и жжение перца, и легко сдается своей слабости: В эти редкие моменты, когда можно просто смотреть, с расстояния шага, тихого оклика, с расстояния почти неслышного ‘иди ко мне’, и ни о чем не думать, он думает о том, какой его куратор, на деле, красивый мужик. Той несовершенной, яркой, живой человеческой красотой, которая стоит ближе к животному магнетизму, чем к восприятию внешнего. В эти редкие моменты, когда можно просто замереть на какие-то ничтожные бесконечные минуты и наблюдать жизнь в этом искреннем, настоящем ее проявлении — язвительном и желтоглазом. Когда можно не тянуть жилы, в попытке урвать побольше, сейчас, скорее, в темноту, в слепое пятно, в мертвую зону, потому что времени всегда мало, всегда почти нет, и все глаза и все камеры эквивалентны оптическому прицелу и всеми этими глазами смотрит и целится смерть, в злорадном ожидании, когда один из них облажается. Самое поганое, что смерть — исключительно для Брока Рамлоу. Даже если облажается Солдат. Тем более, если облажается Солдат. Сейчас здесь нет ничьих больше глаз, даже птиц нет. Только они двое. Только залитый бирюзово-янтарным солнцем дом, прозрачная морская волна, шуршащая о порог так близко, что из спальни можно шагнуть прямо в теплую соленую воду — упасть распахнутой спиной, не глядя, не просчитывая, как в доверенные объятья; только далекие чайки и скалы, и апельсиновые деревья, спускающие тяжелые от плодов ветви на подоконник — протяни сонную руку, и тут же наткнешься пальцами на круглый рябой бок, ярко-оранжевый даже на ощупь. Только загорелые, расслабленно развернутые плечи Брока Рамлоу, беззащитность выступающих граней лопаток под тонкой, до прозрачности, майкой, спокойное движение мышц на его спине и предплечьях, плавный изгиб болезненно-чувствительной поясницы, сильные ноги, целомудренно прикрытые льном широких брюк. Целомудренность во всем этом скорее номинальная. Рамлоу весь в этом солнце и воздухе, прозрачном и сладком, как белый вермут, кажущийся таким уместным и близким, что спирает в груди. Джеймс разглядывает его, с этим чувством никогда не наедающегося зверя, внезапно сытого — это мое. Это все: вся эта яркость, ярость, вся эта сила, весь яд на языке, вся эта бронза на коже и жар под ней — все мое. Как ни странно, это единственное, что Барнсу действительно принадлежит. Иногда ему хочется знать, за какие такие заслуги ему привалило этаким подарком. Но пока он сидит на прогретом деревянном полу, и на спину льется солнце из открытой двери на террасу, и он впадает в странный ощущенческий транс: он чувствует ребрами стоп неровности пола, спиной и шеей — предполуденный жар на голой коже, мягкий, теплый бриз, вьющий в потоках света пыль, похожую на мелкие искры от огня. Чувствует, как лениво ворочается охладитель в левой руке, как бродит в мышцах молочная кислота после долгого утреннего заплыва. Чувствует, как трескается на коже невесомая пленка соли, которую он не смыл. Чувствует запах горчащей апельсиновой цедры и сладкой мякоти манго, йодистости моря, запах нагретого солнцем камня и сосновой смолы. Плотный, глухой, как матовый, запах самого Брока, оседающий на кончике языка, на небе, в глотке. Нож как-то громче стукает по доске, и Джеймс словно просыпается — оттолкнувшись ногами от каменистого дна, плавным рывком сквозь стеклянную воду выныривает на поверхность, смаргивая с век соль. — Ты сейчас взглядом прожжешь мне дополнительную дырку на заднице, — ворчит Рамлоу, чуть обернувшись через плечо. — А ты там решил заняться художественной резьбой по моему терпению, пока я не вижу? Для кого ты так стараешься, Микеланджело? — Для тебя, идиот. — Я что, похож на Гордона Рамзи? Брок поворачивается корпусом, оглядывает тяжко, хмыкает: — Нет. А вот я могу так орать. Давай, сунься сюда, рискни, я тебе устрою ‘Адскую кухню’. Джеймс смеется: — Уж прости, если сейчас я сломаю твою попытку самоопределения, но это будет больше похоже на ‘Девять с половиной недель’. — О, Дева Мария, — стонет Брок, — будь проклят тот день, когда я принес тебе планшет с подпиской на Нетфликс. — Ты принес мне подписку на Нетфликс-эн-чилл, детка. Брось, было ведь весело, — ‘весело’ это тоже неверное определение, они оба это знают, — кончай уже издеваться над растением, иди сюда. — Это ты-то растение? — усмехается Рамлоу, вытирая руки. И эта усмешка такая сладкая, что Джеймс просто не может сдержаться, и тянет, сбив голос вниз: — Одно твое слово, пупсик, и я буду кем угодно, — и держит усилием серьезное выражение лица. Брок, с таким же сложным лицом, опирается задницей на край столешницы, складывает руки на груди, смотрит пристально: — Знаешь, мне иногда кажется, что ты был бы лучшей подружкой для десятилетней племянницы Джека. Барнс видит, как подрагивают углы его губ. Это чертовски забавно, что он опознал цитату. Джеймс перекатывается на коленях, упираясь ладонями в пол, смотрит снизу вверх и говорит доверительным тоном: — Ага, с ней тоже можно поиграть в девять с половиной? — и растягивает губы в самой мерзенькой улыбке, на какую способен. — Фу, мать твою, Барнс, пиздец! — плюется Рамлоу, швыряя Джеймсу в лицо влажное, пропитанное фруктовым соком, полотенце. И смеется тут же. — Ты просто ебаный пиздец, — шепчет он, шагнув вплотную, нависнув бронзовой тенью, и, подхватив Джеймса под подбородок, целует быстро и глубоко. У него на языке манговая сладость с легкой кислинкой, губы горячие, жесткие, и отросшая щетина скребет по коже. Барнс тянет его за колени на себя, усаживая на бедра — гибкая жаркая тяжесть под тонкой тканью. Мгновенно сминающийся лен бесит своим существованием. Бесит то, что они оба, даже здесь, на безлюдном острове на границе нейтральных вод, не могут просто взять и походить чуть-чуть голыми, просто в качестве бесцельного эксперимента из любви к искусству, просто ‘потому-что-могу’. Но нет же: вдруг придется бежать, плыть, драться, отстреливаться. Вдруг мимо пролетающая чайка запалит новую татуировку у Брока на бедре. Барнс искренне считает, что любая чайка, голубь, орел, птеродактиль, увидев Рамлоу обнаженным, настолько охуеет от восторга, что расшибется о ближайшую скалу, ничего никому не успев слить. — Громко думаешь, — подкалывает Брок, оторвавшись от яростного вылизывания джеймсовой шеи, и толкая его на спину, — это почти оскорбительно. Я тут, видишь ли, почти на члене у него сижу, а он думает о.... о чем? — О чайках, — невинно улыбается Джеймс из-под ресниц, удобно устроив руки у Рамлоу на бедрах. Гладит большим пальцем левой руки по внутренней стороне бедра — обводит рисунок. — Офигенно. Они тебя так возбуждают? — хмыкает Брок, двинув бедрами и с намеком глянув вниз. —А ты спроси, что меня возбуждает. — Что тебя возбуждает? — Ты, — мурлычет Джеймс, гладя ладонями по ногам, — то, как ты смотришь на меня, когда думаешь, что я не вижу, то, как ты смотришь, когда знаешь, что я вижу. То, как сейчас сохнут твои губы, как бьется твое сердце. То, как ты чистишь оружие, вытираешь руки, ведешь машину. Как ты застегиваешь бронежилет, и как снимаешь его. Как ты снимаешь всю одежду. Как ты стонешь мне в шею, и как орешь на группу. Ты же понимаешь, что я долго так могу? — это оказывается внезапно очень легко: говорить все это, глядя в глаза, с такой честностью, которая граничит с угрозой. — Понимаешь, да, и это тоже меня заводит. И то, как ты бьешь ножом, как ты стреляешь, как ты смываешь кровь с рук. Как ты шинкуешь зелень и открываешь вино. Как ты чистишь эти чертовы апельсины, как плаваешь, как ты бреешься, как ты бреешь меня. Как ты защищаешь меня перед Пирсом, как ты сдаешься мне. Как ты сейчас меня касаешься. Даже как ты через секунду начнешь отстраняться и сползать с меня, и не дашь мне сейчас, потому что наворотил там какой-то невхуйственный салат с манго и его срочно надо есть, потому что иначе туда в миску наползет какая-нибудь гнусь: муравьи, пауки, саранча, веганы, твои бывшие. Ты еще не жалеешь, что спросил? — Жалею, что ты не можешь одновременно жрать этот херов салат и продолжать говорить так, — стонет Брок, размазанный по Джеймсу. — Давай проверим, тащи сюда свою стряпню. Я же говорил, что будет как в фильме, да? — Терпеть не могу Бейсингер. Почему, черт возьми, даже после кофе с перцем, ты на вкус как клубника? — Потому что я почти килограмм сожрал после моря. Я сейчас весь на вкус клубничный, — ухмыляется Барнс, подмигивая и поддавая бедрами. — Ты издеваешься надо мной? — Нет, я предлагаю попробовать. — Барнс, серьезно, пусти меня уже, туда сейчас и правда наползет чего-нибудь, я что, зря с этим ебался час? Целый час, когда я мог бы это делать с тобой, а не с апельсинами. — Ты сам это выбрал, детка, предпочел мне салат. Я в ужасе и тоске, вали уже с меня, а я буду лежать здесь и интенсивно страдать. Брок скатывается с его коленей, заторможенный и поплывший, с потемневшими глазами. Знал бы Джеймс, что его так мажет от болтовни, вообще пиздел бы не прекращая. Такое маленькое бесценное открытие. Барнс фиксирует взглядом чуть неуверенные шаги, напряжение спины и плеч, улыбается сам себе и откидывается обратно на пол, в горячую лужу солнечного света. Жар, осевший в паху и бедрах, держит форму и вес брокова тела, в воздухе виснет запах корицы и хереса, шелестит близкая волна, глухо клекочет под потолком старообрядческий лопастной вентилятор. Зимний Солдат лежит расслабленно, прямо на полу одинокого дома в Адриатическом море, как на дне, утопленный в просвечивающей светло-золотым и лазурным, сиюминутной свободе. Ей полны его легкие, его желудок, она лопается мелкими пузырьками на его языке, щекочется в горле — она омывает его изнутри, не просто очищая, а обеззараживая. С кухни глухо звенит, Брок ругается коротко, в ноздри бьет запахом крови, слабо, но Барнс дергается. Его тут же роняет обратно окрик ‘да нормально все!’, и он даже не порывается проверить или поспорить. Ну раз нормально. Он чуть поворачивает голову, почесывая затылок о плетение соломы, упирается взглядом в ростовое зеркало. А это идея. И как только раньше не подумал. Он представляет тут же, как усадит Брока на колени, спиной к себе, перед этим зеркалом, и будет трахать его долго, не отрывая взгляда от его глаз. И нашептывать ему на ухо, видя в отражении реакцию на каждое свое слово... И зачем-то он смотрит на себя... И — Эээ... — тянет он в полном ахуе в сторону кухни, — я что-то не понял, на меня напала помесь осьминога и страйкбольного привода, а я не заметил? Рамлоу отставляет миску на стол, хмурится: — Кто-кто на тебя напал? Ты о... а, ты об этом. А неплохо получилось. Жаль, ненадолго. Джеймс щурится хищно, вскидывается, цепляет подсечкой, осторожно роняет на пол рядом с собой, сразу перекатываясь и вклиниваясь между коленей. Нависает над Броком на вытянутых руках: — Жаль, ненадолго? Это что за подростковые импульсы? Метишь меня? — Ты не умничай, а то обколю тебя как-нибудь транками, и набью на лбу ‘собственность Брока Рамлоу’. Будет жуть, ты ж видел мой почерк. — На лбу не надо. В остальном, я не против, — шепчет Барнс в раскрытые губы, укладывая ладонь на правое бедро Брока, — ты же мое клеймо носишь. — И у кого теперь подростковые импульсы, — усмехается Рамлоу, расслабляя мышцы, подставляясь под руку. — Все еще у тебя. Я об этом не просил и не думал даже, и не позволил бы, если бы знал. Но ты решил побунтовать. Блядь, Брок, тебе же не семнадцать. Рамлоу взрыкивает, придавливает ладонью поверх металлических пальцев: — Ты ж сука, конечно, у меня даже в семнадцать так не стоял, так часто и так, мать твою, долго! Барнс смеется: — О, у тебя член устал? Мне извиниться перед ним, что приходится так много стоять? — Он сейчас не стоит, а простаивает. Прекрати болтать и займи уже свой рот чем-нибудь полезным, а? — Салатом? — Да ебать же тебя с переда назад, Барнс, — Брок стонет в потолок, запрокидывая голову, жмется пахом. — Можно и так, — Джеймс склоняется, целует кратко, почти невинно, обжигая губы, — тебе можно меня как угодно, детка. Как ты захочешь. — Я это запомню, — угрожающе обещает Брок между поцелуями, — и буду использовать против тебя. Прямо сейчас. Можно мне тебя ртом на мой член, пожалуйста, ну, сейчас. И в этом его ‘сейчас’ столько надрыва, что Джеймса стягивает моментально вниз по его телу, в угол между разведенных бедер, лицом в пах — всего — к влажному пятну на белом льне, чуть справа от шва. Он втягивает его запах — глухой, горячий, загустевший до вязкости смолы, до ощущения терновой мякоти во рту. И он прижимается ртом, крепко, жадно, собирая на язык натекшую смазку. Чувствует, как вздрагивает ствол под губами, как вздрагивают под ладонями напряженные бедра. У него сводит плечи и лопатки, даже по левой стороне, от этого незначительного ответа желанного тела. Барнс распрямляет спину, усаживаясь на пятках. Окидывает голодным взглядом распластанного перед собой куратора: всю эту неистовую, терпеливую покорность во всей позе, в изломе шеи, в прикрытых глазах; просвечивающую ткань майки, дымную вязь татуировок на плечах, движение ребер в подсбитом дыхании — жизнь и красоту. Он тянет завязку штанов /цветную ленту, связывающую долгожданный подарок/ медленно, смакуя момент, чутко отстроенной левой рукой, свивая тесьму между пальцев, чтобы правой, живой — сразу дотронуться в нетерпении, когда обертка соскользнет с того, что внутри. Он отводит резинку, растягивая максимально, чтобы не задеть шершавой сухой тканью нежную раскрытую головку члена, стаскивает, обнажая, испытывая на прочность собственные нервы — слюна во рту густая и апельсиновая. Рамлоу приподнимает бедра, ворчит нетерпеливо, хрустяще бьет кулаком в циновку, прямо по центру красно-оранжевого круга из ромбов и треугольников, бьется затылком, выдыхая со стоном, закатывая глаза. Солнечный свет, сквозь дурацкую бамбуковую занавеску расцвечивает его кожу в тигриную шкуру. Джеймс ведет пальцами невесомо по темным полосам, думая, что Брок похож больше на ягуара: суше, быстрее, с самой большой в животном мире силой сжатия челюстей, такой, что крошит бычьи черепа. Он отвлекается от натуралистских наблюдений, когда белый лен стекает под колени, и Брок разводит их, откровенно, доверчиво, так сладко. На правом бедре, забитом от подвздошной кости до колена архитектурной фантазией в трэш-польке, изнутри, прямо под яйцами, в почти предельно скрытом месте — алая пятиконечная звезда, ужасающе-точная копия той, что у Джеймса на левом плече. У него сжимает под ребрами каждый раз, как он думает об этом, тем более, когда он видит. Он склоняется, с оборванным стоном, прижимается губами к нижнему лучу. Рамлоу под ним вздрагивает всем телом и тихо стонет. Барнс давится нежностью, восторгом, жадностью, отчаянием, гневом, всем, чего в нем не должно быть. Татуировщик вывел контуры идеально, но грубо. Рисунок зажил, но каждая тонкая черная линия на кроваво-алом, повторяющая рисунок сегментов, вспаханная иглой, зарубцевалась, как шрам — выпуклой бороздой на нежнейшей коже. Джеймс может чувствовать это даже сквозь ткань. Это вызывает в равной степени злость и возбуждение. И тревожное непонимание. Это была опасная необоснованная глупость, смертельная в перспективе, потому что у Рамлоу даже близко нет того иммунитета, что есть у Агента. — Я даже слышу, как ты думаешь, — хрипит Брок из-под солнечного полога. — Теперь же не о чайках, детка, — отвечает Джеймс, не отрывая следящего взгляда от собственного металлического пальца, повторяющего прикосновением рисунок. — Никому не интересны мои яйца, эй. Никто не узнает. — Ты идиот. Зачем вообще. — Мне захотелось так, — Брок дергает плечом, словно бы в неуверенности, — можешь считать меня сентиментальным старым дураком, но мне захотелось. Чтобы было что-то, что не сотрется, не смоется, и проживет дольше меня. Ну, кроме тебя самого. Брось, Джей. Было бы намного хуже, если бы кто-нибудь увидел сейчас твою шею. Знаю, я сам виноват, но оно сойдет к сроку возвращения. — Я прямо слышу, как тебе хотелось бы, чтобы не сошло. — Я же сказал про ‘набью на лбу’. Да, мне бы хотелось. Мне просто повезло, что не нашлось пока никого, такого же отбитого, кто посмел бы подкатить к тебе. Ты знаешь, были бы они чуть посмелее или чуть поотшибленнее, тебе пришлось бы ссаными тряпками отбиваться от толпы пищащих и дрочащих фанатов. — Ты ревнуешь? — Да, блядь, прикинь, — вскидывается Брок, — была бы моя воля, убил бы их всех. — Нет, детка. Тише. Это я. Я убью их всех, — шепчет Джеймс, сгибаясь, целуя в шею нежно. — Пока ты убиваешь только меня, Джей, я не железный, давай уже, хоть что-нибудь сделай. Барнс улыбается этому измученному нетерпению, вытирает жгучую улыбку о броково плечо, съезжает обратно вниз — к коленям, к стоящему члену. Целует головку мягко, раскрытыми губами, поддевая языком натянутые складки уздечки. И берет глубже сразу, без перехода, до самого горла, прижав ладонями вздернувшиеся бедра. Рамлоу стонет глухо, там, головой в солнце, вбивает затылок в пол. Вбивая Джеймсу в крестец раскаленный клин. И он сам стонет в ответ, насколько хватает глотки, распластываясь по коврику, втираясь пахом в цветастую солому, крепче захватывая ладонями вокруг бедер Рамлоу, фиксируя жестко в одном положении. Его рот внезапно чувствителен до боли, мутной и легкой, но все же боли. Изнанка губ словно стерта — он чувствует каждую выпуклость, шероховатость, каждый мелкий волосок, задетый языком, весь змеистый венный рисунок. На предельной степени тактильного восприятия, когда весь мозг стекает в один орган чувств. Смазка на языке — как морская вода с фруктовым оттенком — свежая соленая сладость. Джеймс так в это уплывает, всем своим, до финального левла прокачанным восприятием, собравшись в собственных губах, ощущая свое же тело фоново, поверхностно — камень на дне под прозрачной водой, — запоздало чувствует мягкий рывок — Брок тянет его за волосы, оттягивает от члена. Стягивает, блядь. — Ты меня прямо на полу трахать собираешься, обнаглевший ты мальчишка? — шипит Рамлоу, кривя искусанные губы. Барнс скалится, трет языком по вершине головки: — Боишься за свои старые кости, куратор? — смеется едко, заигрывая, провоцируя, — не переживай. Сейчас это ты будешь меня трахать. Будешь же, да? Кто, кроме тебя, Рамлоу, верно? Сам же говоришь, что нет никого больше, кто посмел бы. Брок сжимает кулак крепче, выкручивая, усилием выворачивая Джеймсу шею. В его глазах — злость и угроза: — Никто. Никогда. Не посмеет. Тебя. Тронуть. — Он рычит дробно, сквозь сжатые зубы, прямо в губы Барнсу, как огнем дышит, вздернув его за волосы вертикально, сев прямо, развернув бронзовые плечи. С правом так, как хозяин. И у Джеймса мозги похотью заволакивает от этого стремительного, как падение, изменения: от покорности, отвесно вверх, в агрессивное доминирование. Ни полумер ни полутонов. Никакой двусмысленности и возможностей отыграть назад. Фиктивное вышестоящее право куратора в руках Рамлоу обретает легитимность и реальный вес. И Брока откатывает тут же обратно в стон и дрожь, в этот рокочущий надрыв в голосе: — Давай в постель, сладость, давай, пойдем, когда еще будет возможность потрахаться с таким комфортом. И поднимается внезапно, одним движением почти — плотный горячий воздух, дрожащее марево над разжаренной землей, тянет Джеймса за загривок. И он подчиняется, неожиданно для самого себя, послушный, влекомый рукой куратора. Только через пару шагов встряхивается, выныривает из морока, дергает Брока на себя, выдирая его из майки, вгрызаясь в губы, ногой отпихивая растреклятые штаны, выворачивается из собственных, наступая на ткань, вышагивает из них, с усилием, будто из мокрого песка, и тащит Рамлоу к постели, в хрусткий, ослепительно-белый ворох простыней и подушек, похожий на снег. Роняет его в эту ломкую белизну, глядя, как тот укладывается, раскидываясь, ровно по центру — обнаженный, обжигающий, как раскаленный металл — ассоциация со снегом растаивает под этим жаром. И это невыносимо прекрасно, потому что Барнс ненавидит снег, даже Агент ненавидит снег. Даже кто-то давно мертвый в нем, ненавидит все это. Ничего этого не остается, когда Рамлоу приподнимается на локтях в этом белом: в его взгляде, в его позе такой откровенный голод, что кажущийся снег превращается в пепел. Джеймс становится на постель коленями, оглаживает Брока по правому боку металлической ладонью — от щиколотки до запястья — длинной непрерывной лаской, тяжелой, не удерживая силу механизма. Захватывает обе его руки пальцами, и, склоняясь, целуя глубоко, уводит вверх, к ротанговому переплетению изголовья, с тихим ‘держи так’. Поднимается над ним, перекинув ногу через бедра, вжавшись коротко пахом, и тут же отстранившись. У Брока глаза напоминают о солнечном затмении: огненное кольцо с чернотой внутри — опасно смотреть. Джеймс льет на правую руку теплую, сладко пахнущую клубникой смазку, растаскивает по пальцам, заводя руку за спину. Видя, как напрягается всем телом Рамлоу, как он жадно втягивает воздух, будто почуявший близкую добычу зверь. Этот запах клубничной отдушки, теперь окончательно прочно закрепится у него за сексом. Его член вздрагивает под левым джеймсовым бедром, оставляя в выемке под мошонкой потеки смазки с головки. Он ждет, не двигаясь, не говоря ничего, позволяя Джеймсу, по сути, все, что угодно. Только взгляд не удерживается, скользит, как луч, обжигая кожу, физический, как полноценное прикосновение. Это смущает и возбуждает одновременно, как между огромных шестерней зажимая между одним и другим чувством. Под этим взглядом, под его гнетом — Барнс вставляет в себя сразу два пальца, кратко подавившись глотком воздуха. У Брока руки отчетливо дергаются, и плечи тоже, но он все еще ждет. Джеймс особо церемоний не разводит, гнется в спине, до натяжения у хребта, и вталкивает в тугой анус третий палец, чуть поводя вкруговую бедрами, чтобы сместить вес, обласкивает себя изнутри машинально, простонав от мутного удовольствия и прикрыв глаза. Упустив наступление, пропустив удар. На бедре сжимаются жестко горяченные пальцы. Джеймса пришибает черным от голода взглядом Рамлоу, таким жутким, что от него сводит шею и живое плечо, а улыбка у него ласковая, слишком, черт, ласковая на сухих губах. Он тянет свободную руку к Джеймсу, тянет его на себя, с хриплым шепотом ‘иди сюда, сладость’, подтаскивает, клонит на себя и втекает двумя своими пальцами прямо поверх пальцев Барнса. Гладко, мягко так, только еще один вдох в глотке пополам рвется и застревает холодящим куском. И так всегда развозит просто в сопли от того, сколько чувственной чуткой ласки в броковых руках, под слоем порохового нагара и жесткой кожи. Сколько в его руках времени. Терпеливости. К черту ее. — Брок, блядь, нет, — стонет Джеймс длинно, когда Рамлоу оглаживает его по ягодице второй ладонью, — пусти, ну, ну нет, дай я сам. — Ты под руку мне не пизди, щенок, — улыбается криво Брок, царапая зубами кадык. В Джеймсе обе его руки, не всеми пальцами, конечно, но он чувствует поочередное несочетанное скольжение левой и правой. Такое медленное. Такое, блядь, муторно-медленное, что его заламывает глубоким срывающимся стоном. И он может только сцепить за спиной руки, чтобы ненароком, не вырвать Рамлоу ключицу или ребро. Все его тело словно перетянуто жестко эластичным бинтом, стиснутое, сжатое до разведенной на пальцах Брока тонкой кожи. Тот придавливает зубами ощутимее, по косой мышце, на взъеме шеи и Джеймс почти скулит: — Ну что ты? Не тяни уже, не могу больше. Рамлоу усмехается — усмехается — и скользит расплавленным шепотом по шее к подбородку: — Я не тяну. Я растягиваю, — и лижет губы плоско, — тебя, удовольствие. Ты — удовольствие. Джеймс как вспыхивает от слов — кого еще больше от болтовни косит, — схватывает ладонями за шею, подается на пальцы резко, всем весом вниз, выдыхает хрипло в голодный броков рот. И соскальзывает с его рук. Ощупью находит его член, мокрый, переполненный, опускается одним движением, выдохнув рвано, припаиваясь вплотную к взмокшему паху, к дрожащим бедрам. Стекши весь в позвоночник, под крестец, в растянутый членом анус. Рамлоу до боли сжимает острые зубы у него на плече — медленное давление на простату искрит от этого в мозгу неоново-синим, как ветвистая молния в южном небе, расходится протуберанцами по хребтине. —Чшшшшш, — шелестит Рамлоу Джеймсу в шею, в растопленную ямку под ухом — перекатом мелкой круглой гальки под полуденной волной. И натягивает его на член, до упора, обнимая, как стальным ободом, под лопатками и по пояснице. Падает спиной в белое, как в прилив, роняя Джеймса на себя, в плотном объятии. Прижимает к груди, распластав по себе. И поддает бедрами снизу, вколачиваясь вдруг с какой-то сумасшедшей скоростью. Джеймс распластан по перегретому телу куратора, придавленный, растянутый, распятый. Беспомощный от удовольствия. Взведенный весь от того, как его недостаточно. Брок разводит руки, отпуская, сжимая сразу кулаки на джеймсовых коленях. И Джеймс, почуяв эту примитивную, телесную свободу — лопатками, напряженной спиной, вздыбленным загривком — распрямляется плавно, тряхнув головой, ссыпав влажные волосы за спину щекотной лаской. Брок под ним, с дрожащим оскалом стиснутых челюстей, нефокусным взглядом черных совсем глаз, едва не гудит на опасной частоте, от напряжения, глянцево-бронзовый, солено-острый. С доверчиво открытой грудью и горлом. Барнс зажимает его член в себе. Зажимает зубами позорно-высокий стон. Надламывается в плечах, когда ладонь Рамлоу ложится на тугие яйца, мнет мягко, и стекает туго на член. Руки у Брока внимательные и беспощадные: не будет никаких поблажек. Он двигает рукой ровно и тяжело, взглядом убеждая, уламывая, уговаривая, приказывая. И Джеймс покоряется, вольный до крика. Опускает голову, плечи, отпускает руки, закрывает глаза, как загипнотизированный. И только привстает чуть на коленях. И стонет долго, полным голосом, до сжавшихся легких, когда Рамлоу, крепко ухватив его за бок, начинает трахать его, наконец, всерьез. И так сильно, что Барнс, на странной одури, успевает подумать про компрессионный перелом позвоночника. Он не открывает глаз, он весь внутри самого себя: в напряжении мышц и натяжении кожи, в изжигающем удовольствии. В голове шипит и пенится прозрачное бирюзовое золото. Он кончает длинной судорогой, стоит Броку сжать кольцо пальцев под головкой члена. Рамлоу догоняет его через пару движений, рванувшись вплотную, и глубоко укусив в плечо. Он держит зубы сжатыми, пока длится его оргазм — так долго, что плечо начинает нудно болеть. Барнс выдыхает, оплывает Броку на бедра расслабленным сытым телом. Гладит по взмокшему затылку. И валит его назад, нажимая плечами, не расцепляя объятия, только мягко соскальзывая с члена. Откатывается вбок, потягиваясь, расправляя замятые мышцы. Удивляется мимолетно, что с его кожи не осыпается окалина. У Рамлоу взгляд вдруг странный: виноватый и предобреченный. Джеймсу не нужно спрашивать, он знает, откуда это растет. И прижимается плотно к горячему боку куратора, гладит живой рукой — самыми кончиками пальцев — по лицу. Пальцы жжет усталостью, затенившейся под желтыми глазами. — Я могу убить Пирса сразу, как мы вернемся. Рамлоу нервно дергает головой. И фыркает обозленно: — Не говори ерунды, Джей. — Брось, куратор, — почти томно тянет Джеймс, — разве ты не видишь? Я могу не знать и не помнить ничего о себе, о том, кем я был. Но мне и не надо. Мне достаточно того, что я знаю сейчас. А Пирс — всего лишь слепой старик. Для него у меня уже есть пуля, есть давно, с того самого момента, как он мне впервые дал по морде, словно я щенок какой. Брок, эта пуля — она просто ждет, понимаешь? — Пирс — всего лишь одна голова, Джей. Ты знаешь, как это происходит. Отрубишь одну — две другие займут ее место. — Верно, — Джеймс улыбается, целует Брока в губы, — так почему бы им не быть твоей и моей?
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.