***
На дворе зима взяла свое: мелкая озябшая дрожь бежит по ребрам, пробирается с встречным ветром под пальто; почти как в песне: потолок посеревшего неба ледяной, а коньки визжат шрамами по льду. На ярмарке пахнет хлебом, сладостью, на морозе совсем не страшно — даже азартно под чутким неотрывным взглядом Алекса. У Матвея руки теперь не дрожат и в боку не колет от загнанного дыхания: его пальцы теперь держат лезвия, чтобы срезать низы карманов, ссыпать осторожно золотые цепочки в замерзшую — уже в перчатке — ладонь: может себе позволить. Теперь они — кульминация ярмарки, они — подтекст между строк, и Матвей чувствует гордость — ту самую, которая раздвигает собой ребра грудной клетки изнутри, — когда во внутреннем кармане пальто тянет приятно зажигалка — даже с гравировкой, она, кажется, лишь утяжеляет ценность. Теперь он — хороший мальчик, но хороший лишь для Алекса, для вороватого прищура Мухи и остальных: бедная Алиса уж точно не оценила бы таких невысоких действий. И черт с ней.***
Они танцуют на льду, скрипками из-под коньков мелодии льются, а на деле — тишина: неловкая, нелепая; они танцуют под мостом, когда рядом никого, но скорее просто валяют дурака: никто из них двоих вальс танцевать не умеет, дай Бог научиться читать. Матвей знает, что никогда это не кончится хорошо: он впитал со сказочными словами — земля пухом — отца о том, что добро побеждает зло, а они — зло; они — зло между грандиозных строк теории Алекса. Но тот смотрит сверху вниз: он все понимает, все знает тоже, ко всему готов, — это видно, если продраться сквозь бесконечно поросший сарказмом взгляд. Алекс одним лишь взглядом говорит, мол, мы никогда не умрем. И это не самое страшное, чего боится Матвей. Мы никогда не умрем: Алекс трется поросшей мелкой щетиной о чужую — едва тронутую мальчишеским пушком, и столько в этом действии интимности посреди хрустального мороза; мы никогда не умрем — это позволяет надышаться перед смертью.