ID работы: 10181166

Польский вопрос

Слэш
R
Завершён
35
автор
Размер:
8 страниц, 1 часть
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
35 Нравится 0 Отзывы 2 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста

Bo nad wszystkich ziem branki, milsze Laszki kochanki: Wesolutkie jak młode koteczki, Lice bielsze od mleka, z czarną rzęsą powieka, Oczy błyszczą się jak dwie gwiazdeczki. Adam Mickiewicz

— Боюсь, это прозвучит обидно для тебя, — сокрушенно потряс головой Миша. Выглядело это так, словно в его голове много пустот — и всего одна мысль, похожая на пулю к ударному ружью. Чтобы додумать ее, нужно прогнать свинцовый шарик по всем извилистым червоточинам Мишиного сознания… И то нет уверенности, что мысль дойдет до пункта назначения, а не вывалится из уха. Холера ясна! Надо же было напиться настолько, чтобы начать воображать устройство Мишиного мозга. Может, нет там того мозга? Многие считают, что нет. Но что он нес про обиду? — Обидно? Ты считаешь, что еще способен меня обидеть? — Олизар картинно взмахнул рукой, стараясь, чтобы манжет взлетел изящно, как у театрального актера. Так и вышло бы, если бы он стоял, а не валялся на диване. И если бы около не выстроилось несколько бутылок, одну из которых, — ньестете! — полупустую, он и уронил, залив вином ковер. Миша захихикал, а Грация, легавая Олизара, стуча коротким хвостом, попыталась разлитое слизать. Оскорбленно фыркнула, пряднула ушами — и вернулась на место. — Граня, Гражина, брысь, — запоздало махнул ей Олизар. Подпер щеку ладонью и стал смотреть на Мишу. — Чем ещё ты можешь меня обидеть, если после моей полной подлинного драматизма истории о высылке из Киева ты сказал только… как там? — «Русского язык до Киева доведет, а поляка язык из Киева выгонит»! — радостно подсказал Миша. — Я, кстати, как раз об этом. — О языке? — не чуя подвоха поинтересовался Олизар. Иногда он казался себе искушеннее царедворца, а иногда бывал наивен как дитя, и вот теперь наступил, кажется, второй случай. Потому что догадаться, что там себе вообразит Миша мог только пан Бог… в каком-то странном умопомрачении придумавший систему червоточин Мишиной головы. — О нем тоже. Если повезет. Дело в том, что у меня есть одна несчастная склонность… «Йезус-Мария, не продолжай, только, пожалуйста, не продолжай, признания в шашнях с Муравьевым я не выдержу! — мысленно взмолился Олизар. — Я еще недостаточно пьян, чтобы не начать над вами издеваться, а потом ты меня вызовешь, и все кончится дуэлью, испорченным настроением и насморком, поскольку стоят холода!» — Есть анекдот про старушку и кавалергардов. — Его мысленных воплей Миша, конечно же, не услышал. — Ну знаешь, престарелую кокотку спрашивают: «Бабушка, а была ли в вашей жизни одна единственная страсть?», и она отвечает: конечно, внучек, кавалергарды… Так вот, я как она, только я люблю поляков. Если бы Олизар в этот момент пил — он бы подавился. И Миша, возможно, его бы не откачал. — Но Сергей серб! — выдавил он, сев и хлопнув себя по щеке: будто собирался будить. — То есть… я хотел сказать, ты имеешь в виду полек, да? Как у Мицкевича в «Трех Будрысах»? Бо над вшистских зем бранки мильше ляшки-коханки… — …весела, как котенок у печки, да-да, — Миша легко продолжил Мицкевича пушкинской строкой. — Полек тоже. И поляков. Всех. Понимаешь, это сильнее меня. Если б меня не выслали в эту… сюда… так бы и не узнал, наверное, но меня выслали и я узнал… Он сводил и разводил руками колени и при этом трещал без умолку, пряча глаза, точно старался увести мысль Олизара как можно дальше от Сергея с его сербским происхождением. Что ж, нельзя не признать: у него получалось, Олизар велся. Потому что было в покаянном голосе Миши что-то эдакое… заставляющее верить. И немного… гордиться, что ли? Вот что с людьми делает ложнопонимаемый патриотизм! Вот в чем вред его, а не в высылке из Киева за «неприличные речи»! — Но… — спросил он, нервно дергая ворот халата, — что ты подразумеваешь под «люблю»? И почему это должно меня обидеть? — А тебя не обижает? — Мишель! Не заговаривай зубы старому скучному Олизару. Я задал вопрос. — Ты не стар, друг мой, и отнюдь не скучен. А люблю — это люблю. Как любят предмет искусства. Жанр литературы. Породу лошадей… — Так, вот уже и обидно! — …определенный тип женской красоты. Ты ведь не будешь отрицать, что кому-то по душе брюнетки… — …черта почти перейдена! — …а кто-то без ума от рыженьких. — Или сербов. — Или сербов… — вздохнул Миша без тени осуждения. — Но это совершенно особый случай. А вот польский вопрос для меня как раз-таки случай не особый, а наитипичнейший. Как думаешь, почему я столько разъезжаю от станции к станции, от места переговоров к месту переговоров? — Потому что тебе это поручают, а ты и рад… что?! — Олизар выкатил глаза. В растерянности похлопал по колену, и к нему всем телом дернулись оба — Гражина и Миша. Но Миша тут же сел обратно, а собака лениво подошла и положила голову на бедро. Олизар почесал ее за ухом. Потом взлохматил волосы себе. Стало жарко. От вина и от близости отнюдь не грациозной, а весьма даже откормленной Грации, наверное. Во всяком случае, он заставил себя так думать. Хорошим выходом было бы не думать вовсе, но у него была не одна, а по крайней мере несколько мыслей, похожих не на пули, а на алебастровые шарики… Они со щелканьем сталкивались в тяжкой от вина голове и все никак не хотели выпадать из уха. — Вы очень мне нравитесь, вот что. Миша вдруг соскользнул со своего кресла и как-то чересчур легко, будто из воздуха состоял и по воздуху двигался, оказался подле замершего с рукой у ворота Олизара. Тот теперь смотрел на него сверху вниз: на светлеющие к кончикам и темные у корней волосы, выступающие, как у подростка, ключицы, заметно кривящийся с этой точки обзора нос — как будто Мишелю его ломали… Да может, и ломали. Такие пристрастия кто-то ведь может и не стерпеть… Мишу вообще нельзя терпеть, с ним — только мириться. Или не мириться. Как с полусумасшедшим мартовским ветром, половодьем или мигренью. Проклинай, молись — не исчезнет и не переменится, пока самой природе не надоест. — Гражина, ап, — сказал Миша, с шумом катнув бутылку по полу. Олизар вздрогнул по двум причинам сразу: от звука и от того, что лишился тепла собаки. Но его тут же сменило другое тепло: затылок Миши, уютно устроившийся на бедре. — Расскажу только один случай. Как-то я обедал у пана Руликовского… — О нет! — прошептал Олизар. — Только не говори, что… — Все, как обычно: стол ломится от доброй снеди, отличнейший табак, пани Зофья само совершенство, улыбается так ясно, что, кажется, ослепит тебя одною лишь улыбкой, разговоры сплошь приятные, за окошком ранние сумерки, и такие, представь себе, нежные, акварельные, будто их специально написали для нашего свидания. Я гляжу на пани и не могу отвести глаз. Беседую с паном — и чувствую себя, будто курс наук досрочно окончил, так хорошо и так умно мы с ним говорим. А потом вносят свечи, пани мягко кивает прислуге, веля удалиться, и спрашивает меня проникновенно и лукаво: «Юный Мишель, если бы мы с Юзефом предложили вам поохотиться в наших угодьях, кого бы вы загнали с большим удовольствием: лисицу или кабана»? — Ойейку, Мишель, ты ведь брешешь сейчас! Олизар сморщился, прижав пальцы к вискам. О красоте взлетающих манжет уже не думал, но, видимо, вышло не хуже, чем в театре: антрацитный в полутьме Мишин взгляд зацепился за его запястья. И ощущалось это, будто взяли за руки. Крепко, бережно и любовно. — Провалиться мне сквозь землю, если брешу. — Вслед за своей запальчивой клятвой Миша в самом деле взял Олизара за руки. Сперва за локти, а потом, подтянув к себе, за запястья. Точно в обручья заковав. И продолжил с противозаконной смесью серьёзности и озорства: — Добрый пан, милая пани, говорю я им. Для чего ж вы ставите меня перед таким выбором, если всем в повете известно, что я всегда беру на охоту двустволку. Олизар замер. Посмотрел прямо Мише в глаза, моргнул, икнул и заржал. Да так громко и полнокровно, что Мишу, наверное, не единожды подкинуло там, внизу. Он, впрочем, расхохотался тоже, уткнулся носом Олизару в колено и, всхлипывая, стучал кулаком то по обивке дивана, то по ноге его владельца. Гражина аж заскулила от такого веселья, точно спрашивала: «Вы здоровы вообще, двуногие бестолочи?» — Дву… двустволка… — всхлипывал Олизар. — Это надо же, надо же. Мишель, многие считают, что у тебя голова не в порядке, но она у тебя слишком в порядке. Ты остряк, каких поискать, Мишель. — Именно, сам горжусь, — соглашался Миша, даже внимания не обратив на нечаянно выскочившее «голова не в порядке». — Но ты дослушай: пан и пани были очень обрадованы, потому что, как оба клялись мне потом, на такой ответ и рассчитывали. Мы захватили вина, фруктов, поднялись в их спальню, и… Продолжавший хихикать и булькать Олизар на этом месте обескураженно умолк. И тишина стала бы гробовой, если бы не его неуместная пьяная икота. — Им понравилось, очень, — сказал Миша, совсем уж фривольно расправившись у него на коленях, будто тут ему и назначено было лежать. Столько, сколько отведет ему судьба — и… как это… его несчастная склонность. — Настолько, что они зазывали меня заглядывать почаще… Знаешь, Густав, в вас есть что-то такое… Какая-то манящая страстность, но не головокружительная, нет, а словно бы затягивающая в омут. — Некоторые назвали бы это блядством, — икнув, подсказал Олизар. — Некоторые изволят пенять нам за разводы. И почему-то за Наполеона. Миша сморщил нос, будто засвербело. А потом плавно потянул его за руки на себя. — Я не некоторые. Он приложил ладони Олизара к своим плечам, как эполеты. И все смотрел, смотрел, смотрел снизу вверх: смешливо, призывно, отчаянно — но притом абсолютно ясно, без поволоки хмеля или нередко бьющего в голову молодым людям желания, когда все равно с кем, лишь бы… Он правда был не некоторые. Он все про себя понимал. И про Олизара, кажется, понимал тоже. Лучше самого Олизара. Двустволка, надо же… — Кабан, лисица! — Олизар высвободил руки: но мягко и не до конца, ему нравилось Мишино тепло, Мишина ласковая настойчивость. Осторожно, будто на тонкий лед вступал, погладил его костистые, жаркие даже под рубашкой и совсем еще юношеские плечи. Миша вздрогнул, поежился — ну точно как кошка, когда решает где-то внутри своего кошачьего сознания (потому что души у кошек, всем известно, нет), мурлыкать уже или пока не стоит. — Кабан… лисица… А если б ты пошел охотиться на Олизара, кем бы я у тебя был? — Оленем, Густав. Миша повернул голову, потерся о руку Олизара слегка шершавой щекой, и от этого прикосновения волоски на обнажившемся предплечье встали торчком. Теперь не было опасности, что он уберет ладони с Мишиных плеч — даже если б силой отрывали, не отнял бы, — так что Миша безбоязненно повел пальцами вверх, вверх, вверх, закатывая забрызганные вином манжеты и просторные рукава халата. Когда закатал до локтей — обхватил под ними. И почему-то щекочущая волна пронеслась от макушки до пят именно в этот миг. — Благородным оленем, королем чащи, грозой самочек, но при этом страшным резонером и однолюбом… Отважным и наивным, дикарем и романтиком… Самой… — Миша потянулся к нему навстречу (навстречу — потому что Олизар и сам клонился, будто примагниченный). — Желанной… — Отпустил локоть и запустил пальцы Олизару в волосы. Прижал ладонь к его щеке. А потом докончил коротким, как выстрел, словечком: — Добычей… И, перебивая друг друга, хватая друг друга за плечи, сползая на пол с дивана, они заговорили вдруг оба, сбиваясь и путаясь, словно вовсе не слова теперь были важны: — Ты говоришь так, словно тебе важно, кто я, а не какая у меня кровь, — в растерянности шептал Олизар. А Миша спрашивал, быстро и взволнованно гладя его лицо: — Густав, Густав, можно я тебя поцелую? Ты останешься моим другом после этого, Густав? «Конечно, важен ты», — вот каким был непрозвучавший Мишин ответ. «Конечно, можно. И я постараюсь остаться», — вот каким — ответ Олизара. Надо же было напиться настолько, чтобы поцелуй с мужчиной… с мальчишкой Бестужевым… с лучшим другом, который меньше четверти часа назад признался, что как-то по особому любит всех без исключения поляков… врал, наверное, были исключения, были… Чтобы поцелуй с ним показался глотком чистейшей амброзии. Он точно трезвил и одновременно — еще сильнее вовлекал в хмельной водоворот. Губы у Миши были мягкими, терпкими, бесподобно его: с его неповторимым вкусом — меда, молока, дымного чернослива, чабреца и пороха у самого корня языка. Мишей нельзя было напиться, его всегда было бы мало… Хорошо, что Олизару не был нужен он весь. Только немного, только самый краешек — пугающе близкого, до гложущего чувства под ложечкой отчаянного Миши. Которого почему-то, вот в этот самый миг, когда отпускай себя да пользуйся моментом, хотелось не изучать, а защищать… Закрывать собой от неведомого… От самого Миши, что ли… «Отдай, что у себя дома не знаешь», — так, кажется, звучало условие в какое-то русской сказке. Чьего в дому нье вьеж. Миша не знал сам себя. Не ведал, что пробуждает в людях, на что толкает их. И не в силах Олизара было объяснить ему. Но можно было побыть с ним. Поддаться или возобладать. И попробовать узнать друг о друге хоть что-то. Когда они принялись стаскивать друг с друга одежду, ругаясь, путаясь в рукавах, раскатывая по полу запонки, треща кружевом манжет, позабытая Граня недовольно заскулила. Ей не нравилось, что полуночный гость лапает хозяина, да еще и смеет грызть его за шею, будто и впрямь загнал оленя в панском лесу. — Грация, цыц! — прикрикнул на собаку Олизар. — Гражина, лежа… Миша поцеловал его снова и засмеялся в рот. — Ты лучший, лучший. — Потому что смешу тебя? — Потому что ты мне веришь. Веришь же? Стоило ли спрашивать такие глупости? Ну конечно, он верил. А если не верил кто-то другой, так что ж… Олизару ли было его винить? Пытаясь занять на полу наиболее удобное место, чтоб не задевать затылками подлокотники дивана и не попадать в подсыхающую винную лужицу, они вновь уронили часть бутылок, напугали и обидели Гражину… Но обоим было плевать. Миша, по своей привычке всегда и во всем быть застрельщиком, забрался сверху, нависал над Олизаром, водил ладонями по груди, рассматривал — и будто правда что-то видел в Олизаре такое, что по-особому его цепляло. Олизар же смотрел скорее руками: глазами он Мишу прекрасно знал, а вот прикосновения были внове. Тонкая кожа. На предплечьях очень сильно выступают вены. Шрамики под пальцами — не военные, скорее, от дурацкой привычки бежать, не глядя под ноги. Там распорол бок о ветку, тут зацепился за гвоздь. Почти безволосая впалая грудь. Ключицы эти… Дойти до ключиц — и снова смотреть его руками, от тощих бедер до мягких, как одуванчиковый пух, волос. От юродивого рта до поджавшихся ягодиц. Обхватить под спину. Потянуть на себя, удивительно гибкого, удивительно податливого, гуттаперчевого, теплого. — Ой, — выдохнул Миша восхищенно, прильнув к его животу и аж ерзая от нетерпения. — А я уж думал, ты совсем пьяный. — Знаешь, что с этим делать? — Спрашиваешь. С моим-то опытом. Вот в Вильно… Но Олизар не хотел слушать про Вильно. Он больше всего хотел, чтобы Миша заткнулся — и наконец прекратил испытывать его терпение, раз уж они оба раздеты, один из них пьян, поляк и, похоже, совсем небезнадежен как мужчина, а другой — просто сумасшедший. Так что стиснул Мишины щеки и поцеловал, как перед смертью. Лишь потом отпустил от себя: и то потому только, что Миша ворчал что-то про подготовку, невнятное, несуразное, вроде возмущения Грации их возней… Ненадолго отпустил, недалеко. И был… кажется, был по-настоящему счастлив, когда оказалось, что готовился Миша не зря. Что у него правда опыт. И что он умеет отдавать себя целиком, как не всякая женщина отдается. И что он правда бесстрашен. И что Олизар, оказывается, бесстрашен тоже. И что они оба не зовут по именам никого другого, даже когда перед глазами плывут цветастые круги, а тело сводит мелкая-мелкая судорога. И большая-большая, черная-черная, яростная-яростная вселенная раскрывает обоим удушающие объятия. Выжимает обоих досуха. И заставляет, несмотря на слабость и дрожь, целоваться до последнего глотка воздуха. ...Потом лежали, раскатившись, чтобы хоть немного подышать и не начать тискать друг друга снова. Но при этом держались за руки, точно само собой разумелось: влюбленные обнимаются, а друзья — держатся за руки. Правило такое. Миша рассеянно поглаживал ладонь Олизара большим пальцем. И, кажется, все-таки потерял в пылу их конвульсивной возни ту самую единственную мысль, потому что наконец-то молчал. — До чего меня довело мое любопытство и мой язык! — решил помочь ему Олизар. Миша тут же подкатился под бок, обнял, закинул ногу Олизару на бедро. — Ты еще не знаешь, на что способен мой… Я точно не сделал ничего непоправимого? — Сделал, — поглаживая его колено, сказал Олизар. Колено вздрогнуло под пальцами. Весь Миша вздрогнул. И снова захотелось успокоить его, укрыть, защитить. — Сделал, и за это получишь две епитимьи. — Что? Какие? — Миша зарылся носом ему в шею, как зверек. В самом деле испугался, надо же… — Во-первых, как бы тебе не было лень, ты сейчас встанешь и забьешь нам трубки. Потому что — ньестесте! — я так и не научил Гражину управляться с курительными принадлежностями. Под конец фразы Миша расслабился: понял, что Олизар шутит. И если не разрыдался, то только, кажется, чудом: потому что слишком увлекся, представляя обучение собаки курительным премудростям. — А… вторая? — спросил с улыбкой, смаргивая слезы. — Вторая… — Олизар привольно раскинул руки, обнял Мишу, растрепал ему волосы. — Вторая вот какая: ты клятвенно пообещаешь, что избавишься от пагубной страстишки: и я буду последним поляком на твоем веку. Никаких панов Руликовских, пани Ястржембских, князей Яблоновских, студентов Качинских, всю эту курву — геть! Он думал, что Миша начнет возмущаться всерьез. Или отшутится. Или обидится и заявит, что это не Олизарово собачье дело. Но Миша лишь поцеловал его в уголок губ, легко поднялся, совершенно не переживая о наготе. Поискал глазами стойку с трубками, рассеянно взял с каминной полки спичечницу… И сказал, полуобернувшись, с непередаваемо нежной издевкой в голосе: — Но с последним-то поляком будет можно, а? И вот что ему на это было ответить, х-х-холера?!
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.