Часть 1
14 марта 2021 г., 17:04
Мы медленно шли вдоль аллеи опустевшего, мёртвенно-холодного парка. Осенний ветер срывал одинокие листья с ветвей осиротевших деревьев. С ветвей, чёрной паутиной пронзавших мутно-серое небо.
Стыли пальцы, и дыхание вырывалось густыми облачками пара. Шапка норовила сползти на брови, холод постепенно пробирался всё глубже под одежду.
Была в этой погоде какая-то трагичная нервенность. Мне хотелось скорее уйти с улицы в тепло. Спрятаться под одеяло, обнять чашку чего-нибудь горячего.
Мы шли молча. Я глядел себе под ноги, тщетно потирая пальцы друг о друга, едва не забыв, что иду не один. Мои мысли утягивали сознание, и я уже привычно не видел мира перед собой, погружённый в размышления, когда тихий низкий голос моего компаньона заставил меня очнуться. Аллея кончилась, откатилась назад, как волна, выплеснув нас на небольшую, даже крохотную, площадь. Её центром, её сердцем была невзрачная скульптура. Если смотреть с другой стороны, а я почему-то замечал её, именно оказавшись у неё сзади, то она напоминает большой свёрток помявшейся ткани. Нужно признать, что ткань — складки ткани, её форма — выглядит поразительно. Как будто она настоящая. И, если ты дотронешься, не холод камня обожжёт тебе руку, а мягкая приятная прохлада коснётся пальцев.
И всё равно в этой скульптуре что-то мне ужасно не нравилось. Никогда не разглядывал её пристально, да и желания особого не было.
Я, извинившись, переспросил.
Он, грустно улыбнувшись, повторил:
— Эта скульптура, изображение матери, склонившейся над умершим младенцем, всякий раз, когда я вижу её, заставляет мурашки пробегать по коже.
Моё сердце болезненно сжалось. Никогда я не вдумывался, не вслушивался в те чувства, что отражал этот оживший в руках мастера некогда просто большой кусок камня. Стыд ошпарил меня кипятком, обжигая порозовевшие на морозе щёки.
— «Мне больно даже представить, что остаётся от материнского сердца, когда умирает её ребёнок. Не важно, сколько ему было лет, успел ли он оставить этому миру хоть что-нибудь от себя или едва только вдохнул его воздух. Дети деревьями прорастают в сердцах, пуская глубокие, мощные корни. И когда они уходят, они вырывают из груди это дерево. Дерево, в корнях которого материнское сердце, — так однажды сказал один мой знакомый, а потом добавил: — а ведь я даже не знаю, тронет ли хоть кого-нибудь моя смерть? Кто-нибудь её заметит?..»
Я молчал. Внутри меня что-то с отчаянным хрустом ломалось. Но я старался не выдать этого на лице, с тоской заглянув в его глаза. И утонув в море затаённой в них боли.
— Хочешь, расскажу тебе одну сказку? у которой нет осмысленного конца. Нет, и больше уже не будет. Она обрывается на резком аккорде, пронзившим свистом тормозов тишину. На отчаянном крике в пустое морозное пространство.
Я, прикрыв глаза, киваю. Никогда не думал прежде, что камень может страдать.
— Она начинается с рисунков. Не по-детски нелепых и забавных, которые вызывают улыбку умиления, не тех, на которые смотришь с интересом, пытаясь разобрать в корявых линиях, что же изобразил художник. Это были произведения искусства на оборванных тетрадных листах. Это было отражение одиночества никому не нужной души. Это было отчаяние. Проблески надежды, даже радость. И снова томная, тихая грусть. Одинокий ребёнок, случайно оставивший свою душу без присмотра, и глупый молодой преподаватель рисования, в эту душу заглянувший. Оцепеневший от удивления и странного восторга. Рисунки были великолепными. Глупец, — он болезненно нахмурился и покачал головой, — глупец. Слишком неопытный; слепой. Он смотрел на картинку. На стиль. Забывая о том, что за каждым штрихом, за каждой линией лежит крупица вложенных чувств. Ему хватило ума только оставить рисунки на месте, а не броситься разыскивать творца. Это уничтожило бы всё на корню.
Я смотрел на него и его не видел. Воображение рисовало мне пустынные школьные классы, тонущие во мраке воспоминаний, всеми забытую детскую фигурку, склонившуюся над проявляющейся у неё под руками картиной. И тяжелело во мне предчувствие трагедии.
— Они сошлись совершенно случайно. Мальчик был в группе того преподавателя, но даже на уроках узнать его было непосильной задачей: это был первый год работы в школе, учеников было слишком много, а спрашивать на прямую — глупость. Мальчик долгое время был для учителя двумя разными людьми. Улыбчивым учеником, приветливым и вежливым. И таинственным художником, чьи работы учитель нашёл.
Они сдружились. Учитель учтиво рассказывал мальчику, как правильно строить рисунок, делился с ним опытом и разными забавными штуками, которые могли бы упростить жизнь. Словом, был неплохим советником. Разве что слепым. А мальчик улыбался. Засиживался с учителем до вечера, делился с ним всем подряд, хвалился успехами в литературе и жаловался на математичку…
Не отставал от него ни на шаг, приклеился, словно хвостик. И всё рассказывал, рассказывал. А, бывало, попросит учителя что-нибудь ему рассказать. И слушает молча, не перебивая, словно и не он тараторит всё время без умолку.
Бывали дни, когда мальчик дожидался конца рабочего дня уже не своего учителя, даже после того, как курс изобразительного искусства закончился. Они вместе шли до автобусной остановки. Потом до следующей. Потом, наконец, прощались, и мальчик оставался на остановке один, с грустной улыбкой глядя вслед уезжавшему на автобусе преподавателю.
До тех пор пока однажды он не принёс «другу» своё самое драгоценное сокровище…
Тогда картина ещё не была закончена. Многие детали нуждались в доработке. Но… — он замолчал, вглядываясь в скульптуру, — но наконец-то всё встало на свои места. Всё сложилось в единое целое. Это поразительное творение; мальчик, который отчаянно цеплялся за единственного человека, которому, как ему казалось, было не всё равно; и запечатанная на тетрадных листках, которые уже успели забыться, боль. Слишком неожиданное, слишком шокирующее осознание. И слишком прекрасная работа, заставившая сердце преподавателя сжаться…
Ты знаешь историю реквиема Моцарта? Его «Лебединая песня». Реквием, который, как говорят, он писал по себе. И так и не окончил. Не успел…
Когда учитель понял, что в нём на самом деле видел тот мальчик, когда он догадался, наконец, что скрывали за собой рисунки, было поздно. Было слишком поздно. В тот день мальчика сбила машина…
А на картине… — голос вдруг сорвался. И я вздрогнул. Оборвалась во мне натянувшаяся струна. Его кадык изобразил скачок, и серебристая слеза скатилась по его щеке. — На той картине, — тише повторил он, перебарывая себя, — была изображена мать, склонившаяся над мёртвым ребёнком.
Сегодня ему исполнилось бы двадцать лет, — он нежно погладил скульптуру. — Я отдал бы всё, что имею, чтобы он был жив. Улыбчивое солнышко, которому отчаянно не хватало тепла и заботы. Почему я только в упор не замечал этого?..
Я осторожно положил руку ему на плечо.
— Эта скульптура создана по рисунку брошенного ребёнка, которому не хватало материнской любви, — прочитал он вслух надпись на табличке и, глубоко вздохнув, вытер лицо.