***
— Вау, а здесь ничего так, — хмыкает Юнги, — Мне нравится. Юнги, на самом деле, очень хороший. Они познакомились у кабинета психиатра, и Тэхен, готовый уже с крыши сигануть от одиночества, дождался его с приема и пригласил в кафе. «Только без подкатов», — сразу обозначил Юнги, показывая фотографию с Чонгуком на экране блокировки, на что Тэхен только рассмеялся и, прижав руку к груди, сказал: «здесь уже занято, не волнуйся». Присутствие Юнги и Чонгука в жизни Тэхена значительно помогло ему перестать в забытие смотреть в небо и жалобно просить бабочек вернуться, но сильнее всего, конечно, действовало «я верю только в тебя», словно записью на диктофоне звучащее в голове почти забытым голосом. У Юнги в прошлом рецидив депрессии и настоявший на своем месте в его скромной жизни Чонгук, который, как и обещал, тянул со дна, сам не срывался, улыбался и целовал в лоб, когда Юнги позволял это делать, сейчас — постоянно, и Тэхен на это шутливо изображает рвотные позывы. — Какого хрена? — кажется, у Тэхена немного дергается глаз. Он лицо руками прикрывает, трет уставшие после бессонной ночи и полета глаза, моргает с десяток раз, то порываясь подойти, то отходя на несколько шагов назад, и, нервно посмеиваясь, поворачивается к Юнги: — Какого, блять, хрена? — Похоже, ты немного опоздал, — Юнги пожимает плечами, а Тэхену кажется, что он его со всей дури бьет в висок. В каком смысле — опоздал? Тэхен не мог опоздать, потому что туда, где на бетоне оставил собственное сердце, опоздать нельзя, потому что это, по крайней мере, тупо — несколько лет исцелять себя прошлым и в одну секунду умереть из-за настоящего. Проснувшись в тот день без Хосока Тэхен подумал о двух вещах: первая — что он — самый несчастный человек в мире, вторая — что Хосок — самый умный человек в мире, раз ушел до его пробуждения: Тэхен не смог бы уйти, зная, что оставляет позади все, что имеет для него значение. Садясь в самолет — о том, что, может быть, никогда больше Хосока не увидит, но будет очень рад, если тот о нем и вправду перестанет вспоминать, ведь не зря друг о друге ничего не знали, не оставили практически ничего, что могло бы потом с костями сожрать. Смешно, потому что Тэхена сжирал сам факт того, что где-то существует Хосок. Хосок, который знал, что, если попросит, Тэхен откажется от лечения и останется рядом с ним, но в последнюю их ночь все, что делал — показывал, как сильно дорожит и как хочет, чтобы Тэхен сам собой дорожил в той же степени. Хосок, который все это время был без него. Дрожь и тревога накрыла Тэхена еще на выходе из сеульского аэропорта. Она нарастала по мере того, как он и Юнги, решивший, что без поддержки Тэхен не сможет, ехали в такси к заброшке, и Тэхену оставалось только надеяться, что ее не снесли. Там все: его боль, самые яркие моменты жизни, держащие его на плаву все это время, улыбки и тихий смех, пробирающий до костей, сжимающий в узел органы голос и рассыпанные по всему телу поцелуи — черные, от них отмыться так и не получилось, как и от ожогов из-за нетерпеливых когда-то прикосновений. И сейчас, стоя перед тем самым местом, откуда некогда ушел с рассветом, Тэхену остается только нескромно ахуевать, пялиться на Юнги, осматривающего теперь довольно мило отделанное в желтых цветах здание, и в который раз повторять: — Какого хрена? Не заброшки больше нет, а Тэхена. Он мысленно на колени падает, бьется головой о землю и воет протяжно, так, будто ему сердце наживую вытащили и перед глазами ногой растоптали. Тэхен дышит тяжело, руку на грудь кладет, краем глаза замечает запереживавшего Юнги, который понимающе кивает и, положив руку на плечо, слабо сжимает, показывает, что он здесь и что Тэхену не нужно себя при нем сдерживать. Юнги не останавливает, когда Тэхен, громко выругнувшись, берет камень и, даже не прицелившись, запускает его в панорамное окно — в принципе, он предполагал, что придется немного выйти за рамки рассчитанного Тэхеном бюджета. Стекло, потрескавшись, осыпается, а Тэхен, подойдя впритык, ногой осколки топчет, поднимает один — смех на грани истерики встает поперек горла. — Ебаные бабочки! — кричит и все же падает на колени, пытается блестки, которыми покрыта бабочка, соскребсти ногтем. — Мне просто интересно, — парень, присевший рядом, задумчиво палец к подбородку прикладывает, — Ты очень богатый? Или очень смелый? — Слушай, — Тэхен взгляд на бейджик опускает, — Чимин, иди-ка ты нахуй, а? — он руками в волосы зарывается и, встав, не оборачивается: — Я разнесу здесь все к чертям, потому что кто-то посмел сделать мне еще больнее, а после ты выпишешь счет на ремонт, и мы разойдемся. Совет: не лезь, потому что теперь, — и вдоль по горлу течет кислота, — Теперь мне терять точно нечего. — Постой, — Чимин касается пальцами его плеча, — Как твое имя? Тэхен ухмыляется и, сбросив чужую руку, заходит внутрь, а Юнги, немного помявшись, подходит ближе и, смотря в сторону, будто невзначай говорит: — Тэхен, — прокашливается, — Его зовут Ким Тэхен. — Наконец-то, — Чимин облегченно выдыхает, и Юнги кажется, что он сам — тоже. В глазах у Тэхена темнеет довольно часто, но сейчас он, по ощущениям, ослеп, поэтому наощупь добирается до входной двери, наощупь ее закрывает и, не сделав ни шагу, сползает вниз, прислонившись к ней спиной. Символично — приехать на рассвете. Это казалось очень романтичным, но, оказывается, единственный плюс — нет ни посетителей, ни персонала, кроме непонятно откуда взявшегося Чимина, и Тэхен может все грани аккуратно ластиком стереть. У него душа черная — выжженная, он только что сам ее спалил, потому что там, внутри, все ныло от недостатка самой важной части, а ее, видимо, больше вообще нет. Тэхен не должен обижаться, потому что, несмотря на то, что в ту ночь у Хосока во взгляде обиды не было, Тэхен ее чувствовал физически. В мелких укусах, в грубоватых поцелуях и его слезах — во всем была густая обида, перекрываемая нежностью, которой у Хосока было в тысячи раз больше. Потому что Тэхен, в отличие от него, о своих чувствах молчал, потому что Хосок обязан был стать без него счастливым и завести семью, потому что Хосок только рядом с Тэхеном жить мог, и теперь перекладывать на него ответственность за кусочки своего сердца, валяющиеся в углу — там, где раньше обнимались на пледах, там, где сейчас одинокий столик, смысла нет, как и желания. Он эти причины перебирает у себя в голове десятки раз, но не может вытащить из-под кожи глубокую грусть, ощущение пустоты и окутывающего длинными костлявыми лапами одиночества, ударяется лбом о колени, жмурится, надеясь прогнать застлавшую глаза темноту, сглатывает, поднимая голову вверх, прикладывается затылком о дверь и: — Какого хрена? Юнги бы ему подзатыльник отвесил и шутливо попросил читать больше книг, раз лексикон сократился до двух слов, словно заевших пластинкой. Тэхен хотел бы сказать многое, у него сотни застрявших слов, по большей части матов, которыми он задыхается, хватается за горло, шипя что-то неразборчивое, на онемевших ногах еле поднимается и, пройдя немного, облокачивается на стену. «Моя Вселенная», — вспоминает и касается своих целованных всего одним человеком губ, — «Ты — моя Вселенная, понимаешь?» — теперь — да. На потолке — галактики, внутри у Тэхена — распустившиеся только что пионы. Их почти не видно, потому что скоплений слишком много, и в итоге нарисованные галактики — крохотные яркие точки на полотне Вселенной. Пионы — ярко-красные, в цвет всех до последней ночи поцелуев, галактики — едкие, как цветы на холме в душе у Тэхена. Рисунок хаотичный — Тэхен ассоциирует его с апокалипсисом, который начинался при виде Хосока. Он улыбается, теряется во времени и, кажется, уже слишком долго разглядывает Вселенную на потолке отремонтированной заброшки, потому что шея начинает ныть. Тэхен ее пальцами разминает и зависает, уставившись на надпись над дверью. «I only believe in the Universe», — повторяет под себя: главное — дышать, — «I only believe in you». Он глохнет, отшатывается назад, оборачивается, мажет взглядом по стенам, где все исписано когда-либо сказанными Тэхену фразами, и приходится расстегнуть верхние пуговицы, чтобы попробовать еще раз вдохнуть — не получается, Тэхен эту затею бросает, потому что дышать мог только раньше, забыл уже давно, как это правильно делать. Взгляд падает на столик — то место, где по-правильному пледы лежать должны, и Тэхен, спотыкаясь, приблизившись к нему, срывается на слезы. «Зарезервировано: Тэхен». Внутри пионы разрастаются, тяжелеют, булыжниками становятся, к месту его пригвождают намертво. Тэхен не двигается, замирает, мурашками покрывается от легкого порыва ветра, этому разбито улыбается — когда рядом был Хосок, ветер обходил их стороной. Остальные столики еще не приготовлены для посетителей, кажется, их даже пока что не протирали, но этот — до блеска начищенный, с прозрачной сверху скатертью, салфетками и тарелочкой, на которой прикрытое блюдо. — Пять лет, — сипло, так, что Тэхен не уверен, в реальности слышит или снова сам себе надумал, — Пять лет я каждый день искал причины, чтобы жить. Тэхен его дыхание чувствует на шее. Он широко открывает глаза, ударяя себя в грудную клетку — та отказывается функционировать, пытается моргнуть, чтобы видеть хоть что-то за толстой пеленой слез, но не может даже палец согнуть. — Помнишь, я сказал, что принесу завтра те медовые пирожные, которые ты любишь? — сглатывает, касаясь пальцем плеча, — Ты уехал, но не уточнил, когда вернешься и вернешься ли вообще, поэтому я до сих пор каждый день оставляю их здесь на рассвете, — Хосок лбом прижимается к его макушке и уголок губ дергает вверх, — Все еще любишь? Когда Хосок делает шаг, Тэхен отмирает и почти кричит, потому что не уверен, что готов его увидеть. У него в голове вдруг вопрос, нужно ли было вообще возвращаться, ведь Тэхен изменился, Хосок, вероятно, тоже, и неизвестно, к чему это приведет теперь. Они всегда опирались на грань, которую переступить казалось страшным преступлением против самих же себя, и сейчас это боязнь разрушить все, что было, никуда не отступает, наоборот, возрастает в геометрической прогрессии, нависает над головой, грозясь в любой момент свалиться и раздавить одним словом череп. Единственное, что поменялось во внешности Хосока — цвет волос. Тэхен не выдерживает — прыскает от смеха, пальцами дотрагиваясь невесомо до окрашенных в черный. — Значит ли это, что я жил нашим последним днем, а ты — предыдущими? — спрашивает Хосок, дергая бровью, когда Тэхен, сдержанно улыбаясь, зачесывает рукой свои — красные. Хватает одной улыбки Хосока, чтобы тяжесть в груди Тэхена прошла, хватает одного движения, чтобы Тэхен снова почувствовал себя нужным — в его объятиях иначе быть не может. — Ты изменился, — шепчет Хосок в изгиб его шеи, — Я думал, что не можешь стать еще очаровательнее. Поделись как-нибудь секретом. Пять лет, которые Тэхен не был рядом с ним, куда-то исчезают, потому что Хосок, подняв его лицо за подбородок вверх, целует мягко, и в этот поцелуй вкладывает столько нежности, будто все исчезнет, стоит только одно неловкое движение сделать. Все рамки испаряются, и если раньше Хосоку хотелось Тэхена ото всех спрятать, то сейчас себя и Тэхена показать всему миру хочется, чтобы знали, кому Вселенная принадлежит, а кто — и есть эта Вселенная. Тэхен сквозь поцелуй извиняется, чувствуя, как к собственным слезам прибавились и Хосока тоже, как тот к себе прижимает крепко и случайно прикусывает его губу, но все извинения отвергаются — «ты ни в чем не виноват» передает в ответ Хосок, хмуря брови. Он думал, что умрет, когда встретятся, на деле — воскресает будто спустя пятилетней смерти. С Хосоком — правильно, тепло и хочется улыбаться. Он своим присутствием побуждает только что не мяукать — Тэхен в спине выгибается, льнет ближе, ладонью его щеку гладит, лицо поцелуями осыпает и смеется, когда Хосок нос морщит и краснеет. — Все еще люблю, — говорит Тэхен, помутневшим взглядом возвращаясь к столику, — И пирожные, и тебя. Они оба повзрослели, но рядом друг с другом будто ни дня не прошло. У Хосока появилось больше мелких морщинок, и Тэхен каждую целует, руками за шею цепляется и в глаза смотрит — говорит: — Если я — твоя Вселенная, можешь ли ты быть моей? Хосок на руки за бедра подхватывает, смеется, все еще не до конца верит, что Тэхен правда здесь, что он вообще куда-то уезжал, что вернулся, утыкается лицом в его грудь, часто дышит, чтобы непонятно отчего снова не заплакать, отшучивается, что Тэхен, оказывается, тот еще бунтарь, кивая на разбитое стекло. — Спасибо за те слова, — и Хосок понимает, ему не нужно объяснять. Все пять лет Тэхен жил словами «я верю только во Вселенную», которые вычертил на каждом сантиметре внутри себя, чтобы не забывать, что себе самому пообещал ради Хосока не сдаваться, перекрыть шрамы на запястьях его именем и влюбленной улыбкой. Ради того, чтобы чувствовать сейчас его губы на своих, Тэхен бы держался намного дольше, потому что Хосок — тоже его Вселенная, и если бы они были параллельными, то, несмотря на законы физики, все равно однажды пересеклись бы. — Слащаво, — фыркает Чимин, скрещивая руки на груди. — Полностью с тобой согласен, — говорит Юнги, изображая рвотные позывы, как обычно делает это Тэхен. — У меня всего два вопроса, — и Юнги хватается одной рукой за сердце, другой, от испуга — за Чимина. Чонгук переводит взгляд от кофейни на них, сводит к переносице брови и ковыряет носком землю, а Юнги только и остается прикидывать, сколько он уже здесь бесшумно стоит. — Кто ты, — Чимин на это ухмыляется, убирая руку Юнги, — И почему хен обнимается с моим братом? Я решил сначала заехать к Хосоку, а потом.. — Ты что здесь забыл, Гуки? — почти крича спрашивает выходящий за руку с Тэхеном Хосок, — Соскучился? Ответить или убежать Чонгук не успевает — Хосок с разбегу запрыгивает на него с объятиями, из-за чего оба чуть не валятся на землю, тормошит волосы и, спустившись на ноги, берет лицо в руки и дергает за щеки, а Чонгук густо краснеет, замечая, что все на них смотрят и одновременно: «Какого хрена?». Чонгук объясняет, что уехал в Лондон около девяти с половиной лет назад, а Хосок в последний момент отказался — оправдал это тем, что у него здесь кое-что важное, и теперь очередь краснеть переходит к рассчитавшему год их с Хосоком знакомства Тэхену, пока Юнги, буравя взглядом Чонгука, шипит, мол, покажи он все таки семейный альбом выпившему Тэхену, который уснул, пока Чонгук его искал, все могло бы сложиться куда проще. — Проще — это точно не про нас, — смеется Хосок, целуя Тэхена в щеку, и Юнги, переметнувшись к ним, но, так и не вычленив из матов подходящие слова, обреченно вздыхает. — Ты, вроде как, не собирался приезжать, — из объятий выпутаться пытается, но притихает, когда Чонгук, наклонившись к уху, шепчет, и Юнги, хитро улыбнувшись, театрально охает: — Что говоришь? Жить без меня не можешь? Чонгук, кажется, икает и стонет, что Юнги — самый невыносимый человек, которого ему удавалось встретить. — Я купил нам новые толстовки, — тихо говорит Хосок, своим прислоняясь ко лбу Тэхена, — «Твоя и моя неизбежность» уже устарело, тебе не кажется? — целует в кончик носа и, улыбнувшись, заканчивает: — Как насчет «наша бесконечность»? Хосок рядом с ним, наконец-то, живет и дышит, Тэхен — тоже.♡
20 декабря 2020 г., 14:53
В начале осени, каждый год, начиная с момента смерти родителей, бабушка Хосока садилась лицом к окну и говорила им с братом из раза в раз одно и то же: «Если нашли свой маленький мир, берегите его, ценой собственной жизни защищайте, никому не показывайте — разрушат, посмеются над слабостью».
Она не отвечала на вопросы, только пальцы к стеклу прикладывала, обводила крупные капли дождя, звук от которых, словно в память об их родных, в одно и то же число сентября чудной материнской колыбельной отдавался в ушах. В этот незаметный промежуток времени, всегда не больше тридцати минут, дрожь в старушечьем теле утихала, бабушка сутулилась, будто специально старалась как можно ниже нагнуться, но Хосок все равно, даже через ее растрепанные сухие волосы, видел, как слезы пачкают причудливые на фартуке узоры. Она говорила раз в год, в годовщину утраты, и до следующей точно забывала, как звучат буквы.
Он губы кусал, понимал, что прямо перед ним родной человек крошится, но сделать ничего не мог — в последнюю такую осень, перед тем, как бабушка от старости слегла насовсем, будучи четырнадцатилетним мальчишкой, сам на мелкие кусочки себя раскалывал и ногами в пыль об деревянный пол растирал.
Хосок тогда думал, что она сходит с ума, потому что смысла в том, чтобы учить его беречь какой-то там мир, не было: он сгорел вместе с родителями, ни пепла после себя не оставил, ни воспоминаний. Теперь мальчишка вырос — понимает значение, смеется только все еще над бабушкиными словами, она промахнулась, потому что нашел не маленький мир — скопление одиноких, никому не нужных Вселенных, приручил и нарек себя хозяином. Они все до одной взрываются, пока он в одиночестве ногтем, покрашенным светло-желтым лаком, скребет по бетонному полу, и, показывая, что и у них душа есть, что живые, возрождаются — Тэхен, стараясь отдышаться, подбегает, совсем близко падает, тут же морща нос и потирая копчик.
Тот, кто Хосоку показал космос, улыбается, и за ним не повторить — обречь себя на смертную казнь, противиться нельзя, легче сыграть в русскую рулетку и умолчать о правиле: барабан револьвера заряжен полностью. Тэхен к нему руки тянет, глаз не отводит, позволяет собой любоваться, почти краснеет из-за того, что на чужом лице лишь одна эмоция — чистое восхищение.
Прямо на поверхности воды Хосок каждую из тайн Тэхена видит, ему и касаться глади не нужно, он запомнил его вдоль и поперек еще с самой первой встречи, сдержался, чтобы не оклеймить каждую часть своего тела именем, сладостью на языке оседающим, приковал себя наручниками, а ключ намеренно причине своего неровного дыхания отдал, зная о том, какая ужасная у того память, что потеряет через считанные минуты.
За то, что Тэхен позволяет на себя смотреть, касаться, Хосок никогда в жизни своей расплатиться не сможет, таких богатств, которые могли бы хоть одну сотую процента покрыть, в мире не сыскать, и он безмолвно благодарность в чужие уста посылает, руки в свои ладони берет и, когда Тэхен воодушевленно вздыхает, рвет на себе наручники, чтобы можно было закрыть уши.
Хосок пальцами забирается внутрь, слуха себя лишить хочет, где-то далеко, так глубоко, что сам не улавливает, кричит истошно, перед ним снова боль, облаченная в роскошные шелка, расхаживает вальяжно, ухмыляется, мол, неужели подумал, что все рано или поздно закончится, и Хосок на нее набрасывается, нужно будет — зубами в глотку вгрызется, потому что пусть его до смерти измучает, самое страшное, что придумает, нашлет, верным другом и врагом до конца жизни за спиной ходит, он вытерпит — Тэхена трогать не имеет права.
Такую красоту, какая у Тэхена из сердца раскаленной лавой сочится, нельзя марать грязными лапами, даже Хосок еще не пробовал к ней прикоснуться, недостойным себя считает, он сначала весь мир в ладошку вложит, чтобы было, что предложить, только после осмелится просить чести без украдки смотреть хотя бы вечность. Тэхен пальцами перед лицом щелкает, жует изнутри щеку и в нетерпении ерзает, поделиться хочет, не видит, как Хосок у его ног в комочек сворачивается и скулит.
— Не выспался, что ли? — взволнованно спрашивает Тэхен, и Хосок отмирает.
В заброшке не слишком освещено, но Тэхен изнутри светится, заставляет долго думать, откуда еще этот свет берется, если у него из-за тревог и печалей кожа едва ли не прозрачной становится. Он двигается ближе, почти в лицо руками тычет и рассказывает, что, как это иногда бывает, видел бабочек — ярких, разноцветных, очаровательных до звонкого смеха, что они блестели, садились на запястья и даже позволяли себя потрогать, а Хосок, туго сглатывая, единственное, что в состоянии воспринимать — четкую картинку свежих порезов, раскинувшуюся прямо перед его глазами.
Душу бы свою выпотрошить, переломать все кости и сердце голыми руками выдрать, чтобы все бабочки, которыми сознание Тэхена шрамы называет, передохли, и Хосок это делал, в обмен свое существо в жертву принести предлагал не меньше тысячи раз, только его не слушает никто.
Боли нужен Тэхен, она радость, что от нее однажды на противоположную сторону перешла, любит неизмеримо.
Тэхен замечает, как что-то разбивается о дно чужих глаз, когда Хосок голову поднимает и ломано пытается улыбнуться. Он пряди волос ему за ухо заправляет, говорит, что не о чем волноваться — бабочки и вправду безумно прекрасные, а Хосок ему отвечает, что они, вообще-то, приносят несчастье.
— Я их ненавижу, Тэхен, — выдает Хосок и заглядывает в глаза, — Знаю, что не послушаешь, но я бы не хотел, чтобы ты к ним приближался.
Щеки Тэхена касаться — водить руками по шипам. Хосок видит, как на его пальцах царапины остаются из-за того, что трогает никому не доставшуюся драгоценность, а Тэхен ближе льнет, веки прикрывает, и уголки его губ дергаются вверх.
В глаза пыль не забивается, хотя окна все выбиты, а на улице жуткая погода, потому что им мешать нельзя, весь мир концентрируется вокруг них, природа ветру наставляет стороной обходить, не нарушать покой, в который Тэхен с головой окунается и выныривать даже не думает, и позволить Хосоку рассмотреть каждую любимую родинку. Так правильно — когда вдвоем и никого больше в принципе не существует. Так должно быть, потому что бабушка семь лет подряд Хосоку говорила, что оберегать нужно.
— Я тоже, — в полудреме шепчет Тэхен и вздрагивает.
Они друг другу, как минимум, самые родные люди; как максимум — никого более чуждого не смогут отыскать. Абсурд, но по-другому никак.
Тэхен, даже если очень хорошо постарается, не вспомнит, когда впервые встретились, но ответит, не раздумывая и секунды, что здесь — на старой заброшке, тогда на миллионы частей расколотые и отчего-то решившие дать себе еще один шанс на то самое далекое и до треска теплое. Кажется, зовется счастьем, а может быть и любовью — Тэхен точно сказать не сможет.
Первые пол года Хосок большую часть времени молчал и изредка кивал на бесконечные чужие монологи, после, наверное, привык, что мерзнуть можно и не в одиночку.
Через год после знакомства, весной, Тэхен начал носить с собой два пледа вместо одного. Хосок тогда практически дышать перестал — что-то более нежное он вряд ли в своей жизни от кого-то получал.
Шел третий год, как они друг для друга были никем и одновременно всем, когда Хосок рассказал, что его друг впервые поцеловался со своей девушкой. Тэхен тогда покраснел ярко, спрятал лицо в ладонях и покосился на искусанные губы Хосока, а тот вдруг оказался очень-очень близко.
«Могу я тебя поцеловать?».
Тэхен, точно по примеру, и свои губы покусал едва ли не до крови, позволил себе пальцами коснуться чужой шеи — по ней тут же поползли мурашки, и это было чертовски опасно, потому что Хосок шумно сглотнул, а у Тэхена от желания заслезились глаза.
«Можешь меня поцеловать?».
Сейчас, через полтора года после их первого поцелуя, Тэхен смеется, отмечая, что Хосок покрасил волосы в красный, скорее всего, из-за того, что их поцелуи — тоже ярко-красные. Они сжигают заживо, перетягивают внутренности и высасывают из тела всю до последней капли кровь. Они горячие, долгие и горькие. Хосок говорит, что, целуя Тэхена, глотает яд, и с ним невозможно не согласиться.
У них даже есть парные толстовки: одна — черная, посередине белая надпись «твоя и моя», другая — белая с черным «неизбежность». Хосок принес эти толстовки как подарок на черт его знает какой праздник, — давно перестали обращать внимание на числа, — но они никогда не носят их одновременно, ведь парная одежда — это, вроде бы, для парочек, а они друг другу даже не знакомые.
— Ты думал о том, что будешь делать, когда нам придется оставить друг друга? — спрашивает Тэхен, беспорядочно оставляя поцелуи на ладони.
— Если я буду думать об этом, мне придется уйти прямо сейчас.
Тэхен что-то не договаривает — Хосок видит это по его стеклянному взгляду и подрагиваниям, но решает не расспрашивать, все таки, ему не должно быть до чужих дум никакого дела.
Он глотает «когда», которое Тэхен обронил, как что-то само собой разумеющееся, и задыхается. Оно ему раскаленным железом поперек горла встает, дальше не лезет — Хосок и не просит, сам себя на муки обрекает, а Тэхен вытирает скатывающуюся слезу, губами к щеке прижимается.
— Это странно, да? — Тэхен поджимает под себя ноги и хмыкает на вопросительный кивок, — То, что мы уже который год встречаемся на этой заброшке, но никогда не делаем этого за ее пределами. Я не имею понятия, кто твои друзья, чем ты занимаешься и какой у тебя любимый вкус чипсов, ты обо мне — тоже.
Знать правду Тэхену, конечно, не обязательно вовсе. Ту, где, когда он засыпает, голову, как обычно, положив на колени, Хосок гладит его по волосам и по крапинкам рассказывает от начала до конца абсолютно всю свою жизнь: как впервые упал через тридцать секунд после катания на роликах, когда получил первую двойку по литературе, во сколько лет впервые влюбился и через сколько времени понял, что была лишь наивность и привязанность. Тэхену не нужно услышать тысячи в свою сторону комплиментов, увидеть, как улыбается Хосок, когда чужие ресницы из-за плохого сна подрагивают, и то, как он плачет, не позволяя ни единой капле упасть на щеку Тэхена, чтобы не потревожить его сон.
Потому что Тэхен это «когда» ни разу не менял на «если», а лишние воспоминания могут уничтожить. Потому что Хосок без Тэхена не умрет, он соберет все его «мне нравится» вокруг себя, будь то любимые чипсы или полевые цветы, сжигать их будет на этом самом месте, где прямо сейчас сидят, и заново приносить. Потому что «уничтожить» — это не о смерти, а о столетней жизни без Тэхена, это пропитаться о нем памятью и ей же бредить, искать в отражении витрин и в экране разбитого телефона, находить и терять сотни, может быть, миллионы раз, находить в груди слева и бить в сердце кулаком, умоляя вылезти, прокалывать себя насквозь шипами, иглами, пытаться выскрести, распарывая ежедневно накладываемые швы, и кричать из-за того, что через секунду он, Тэхен, снова пылью оседает, еще больше собой заполняет, хотя, казалось бы, больше некуда.
У Хосока внутри что-то вроде взрыва галактик — Тэхен о бабочках вспоминает, улыбается, и хватает двух секунд, чтобы эта улыбка сломалась. Уголки губ подрагивают, и он цепляется за белую с черной надписью толстовку Хосока, ругается на самого себя, потому что тот болен не меньше, а Тэхен только гуще мазутом — своими слезами — мажет, уже почти на ноги поднимается, чтобы отсюда уйти как можно быстрее, вывернуть все сидящее внутри там, где Хосок не сможет бережно подобрать и погладить по голове, но то ли у него сил мало, то ли слишком резко его тянут — Тэхен падает.
И лучше бы на какой-нибудь штырь, чтобы раз — и все, а не на грудь Хосока, который дрожит так сильно, будто температура не выше минус пятидесяти, к себе прижимает, потерять боится, бормочет что-то, что сам разобрать не может, но Тэхен в обрывках различает «прости».
— Ты ненормальный, — сипло говорит Тэхен и тычется носом в шею, — Мне не за что тебя прощать.
«За то, что не могу помочь», — думает Хосок, — «За то, что рассыпаешься прямо в моих руках, а я следом за тобой. Прости, что даю тебе надежду и позволяю себе брать ее же с твоих губ. Я виноват, потому что все еще рядом, и этим душу нас обоих, хоть ты и говоришь, что только в этой заброшке можешь дышать».
— Ошибаешься, — и целует невесомо в лоб.
«Тэхен, прости за то, что я в тебя чертовски сильно..».
Какие-то вещи стоит оставлять под замком — Тэхен это знает, ему так всегда говорила мама. Наверное, поэтому они не ищут друг с другом встречи в той, другой жизни, где есть что-то кроме. Свой маленький мир они выстраивали годами, и его разрушить можно, лишь коснувшись пальцем не того кирпичика, осторожными нужно быть, и тайны, и чувства здесь оставлять, не показывать никому. Это правильно, потому что кроме мамы так говорит и Хосок тоже. Тэхен его страх понимает — если они попробуют построить что-то за гранью, по итогу могут потерять не только себя, но и друг друга, а здесь, на пледах, спокойно и уютно. Главное — здесь есть теплые руки и следы от поцелуев.
— Мне так обидно, — Хосок садится, Тэхен обвивает его талию ногами и шмыгает, — Разве мы не заслужили у Вселенной хоть чуточку, — он щурится, складывает большой и указательный пальцы, оставляя совсем маленький между ними просвет, — Немножечко побыть счастливыми?
Они никогда не озвучивали друг к другу чувства, все воспринималось как должное — поцелуи, касания и объятия. Хосок любит говорить, что друг другу поклялись еще в прошлой жизни найти в этой, и Тэхен ему верит.
Это звучит, как то, что он хотел услышать еще очень давно, потому что раньше не мог себе объяснить, почему едва не потерял сознание, стоило впервые Хосока увидеть. Наверное, Тэхен именно поэтому не может вспомнить, когда было их что-то похожее на знакомство — вокруг Хосока все затуманилось, счет времени потерялся, Тэхена то в жар, то в холод бросало, он забыл, какое время года, это и не слишком важно стало, потому что тот тоже взгляд отвести не мог, заворожено обводил черты лица, а Тэхен внутри ликовал, что решил в далекий от своего район забрести.
Тэхен не скажет наверняка, когда понял, что кислород ему только рядом с Хосоком можно глотать, но предполагает, что именно тогда, в первую их встречу. Любви с первого взгляда не существует — только падение в черный океан с обрыва.
Тэхен сам шагнул, даже глаза не закрыл, чтобы из виду Хосока не потерять, вместе с ним утонуть, пусть и имени его не узнав, пусть это секундная близость.
Хосок рядом с Тэхеном задыхается, Тэхен — дышит.
Тэхен рядом с Хосоком умирает, Хосок — живет.
— Мне еще одна Вселенная, чтобы быть счастливым, не нужна, — мягко говорит Хосок, целуя его в висок.
— Что за «еще одна»? — Тэхен брови к переносице сводит, — Она у всех одинаковая.
— Думаешь, мы заслужили быть счастливыми?
— Больше всех.
— Значит, я счастлив, — Хосок губами от виска к уху опускается: — Моя Вселенная сказала, что заслужил.
Хосок не то, что звезду для него с неба достать может, он ее собственноручно изготовит, зажжет тем огоньком, который внутри Тэхена слабо, но так красиво горит, назовет своим именем, потому что, в отличие от него, звезда за Тэхеном всегда присматривать сможет.
— Дурак!
Как бы Тэхен ни пытался, смех скрыть не получается, он чуть ли не душит Хосока — так сильно обнимает, носом в шею тычется, кожу прикусывает едва ощутимо, но на ней отпечаток бесцветный остается, и его огнем не выжжешь, потому что это Тэхен, а с ним иначе быть не может, потому что он в каждой клеточке тела себя оставил, девяносто девять процентов хорошего, того, что для себя хранил, отдал, не раздумывая, и только это Хосока все еще толстой цепью к жизни привязывает.
Тэхен все, что имел, Хосоку отдал, а он ему самого себя, ведь не имеет абсолютно ничего.
Где-то на периферии Тэхен слышит, как Хосок его о чем-то спрашивает, но все, о чем думает: «моя Вселенная». От этих слов приятно становится, они каплями дождя на уставшем теле оседают, обволакивают нежностью и кишащими чувствами, но из-за них и страшно становится: такое просто так не говорят, Тэхен уверен, что ему понадобилось бы не меньше десятков лет, чтобы осмелиться человеку это сказать, а Хосок «моя Вселенная» тем же голосом, что «Тэхен» произнес, вторым именем, даже, кажется, больше подходящим, назвал.
Теперь Тэхен путается, не замечает, как напрягаются его мышцы, как он ногами, вокруг торса Хосока обвитыми, его сжимает до болезненных ощущений, теряется где-то в своей голове. Там красная кнопка не горит, не мигает — взрывается под напором, здесь уже не «опасность», что-то темнее намного, Тэхен от этого мрака убежать пытается, прячется в объятиях родных, дыхательный ритм сбивается окончательно, он боится, что отплатить не сможет, что «моя Вселенная» закончится «меня разочаровала».
Хосок ко всему, что связано с Тэхеном, относится с особой бережностью, и Тэхен уверен, что он его второе имя в голове проматывал долгое время, а сейчас, сказав, не отречется, потому что для Хосока слова значат многое, он знает, какую огромную силу они порой несут, как могут повлиять, разрушить и в следующий момент собрать по частям, словно пазл, упавший с верхней полки. Тэхен был уверен, что Хосок, который на романтику не слишком падок, ему никогда в любви не признается, даже если она придет однажды, он и не признался — упал к его ногам, одной фразой конец света начал.
И лучше бы долбаное «люблю», потому что, прибавив к нему через время «не», хоть один смог бы выбраться, а перед «моя Вселенная» отрицание встать не успеет — она, разрушившись, заберет с собой всех.
— В каждой Вселенной должны быть дураки, — добивает, — В твоей им буду я.
Тэхен не замечает, как засыпает — привычно, в теплых объятиях, убаюкиваемый рассказами Хосока о космосе и о том, что намного дальше, открывает глаза только тогда, когда чувствует копошение, причмокивает губами, щуря глаза от темноты, но даже сквозь нее видит, как Хосок, смотря на него, такого сонного, улыбается.
— Помнишь, ты говорил, что любишь медовые пирожные? — спрашивает Хосок, разминая шею, — Принесу их завтра, я нашел, где они все еще продаются.
Конец предложения Тэхен не слышит — глохнет, слезает с чужих коленей, отползая немного назад, прижимает собственные к груди, обнимая себя руками, взглядом в пол впивается, потому что знает, что, если поднимет, не выдержит. Он тяжело дышит, может, не дышит вовсе, исчезает отсюда, рисует в голове картинки, где они вместе за массивной стеной, которую выстроили вокруг себя за эти годы, счастливы и влюблены, а Хосок ухмыляется.
Этого вполне хватает для того, чтобы Тэхен себе прямо в сердце острие воткнул, чтобы он начал головой мотать то ли отрицательно, то ли наоборот, потому что сам не знает, что сейчас лучше сказать, потому что если откроет рот, то оттуда осколки битого стекла посыпятся. Но Хосок же, блять, заботливый настолько, что удавиться хочется, не может позволить Тэхену хоть каплю той боли, что сам испытывает, почувствовать, поэтому первый говорит, стекло не роняет на пол, чтобы Тэхен случайно в темноте не наткнулся, проглатывает.
— Ты больше не придешь, да?
И все. Конец.
Тэхен думал, что Ад — это картинки из интернета, черти и кипящие котлы с грешными душами внутри, там, вроде как, жарко должно быть, а его холодным потом прошибает, он ежится и стучит зубами. Оказалось, Ад — это улыбка Хосока. Такая искривленная, что Тэхен ногтями впивается в ладони, только бы не сорваться. Ад — это взгляд Хосока. В его глазах хочется прочитать непонимание, отвращение, пускай даже гребаную ненависть, потому что это правильно, потому что только такая реакция на самого себя у Тэхена, а у Хосока лишь сплошная нежность.
Слишком явно заметно, как на дне его зрачков тонет мелькавшая той единственной на небе звездой надежда, как он тянет искреннюю улыбку вверх, всем своим видом показывая, что и вправду такому исходу рад.
Хосок пальцами его запястье обхватывает, отпечатывает себя на чужой коже — целует шрамы, прикрывая веки, задерживает дыхание, потому что быть пропитанным насквозь запахом Тэхена — больно.
— Не придешь, — шепчет.
И Тэхен, перехватывая его руку, разбивается. Валит на плед, нависая сверху, отдышаться пытается, но понимает, что единственный вариант — задыхаться, принимать свое наказание за чужое разбитое и едва ли под ладонью стучащее, покрывает каждый сантиметр его лица влажными поцелуями, цепляется за губы своими, кусается, тут же извиняется, бредит.
— Не приду, — кричит задушено.
Слезы Тэхена Хосоку на лицо падают, в единые дорожки с собственными сливаются, чертят кривые дорожки, чувствуются кислотой, и Хосок уверен, что будет эти ожоги чувствовать всю свою оставшуюся жизнь. Уже плевать на грани, ведь каждый раз, когда он спрашивает себя, может ли быть больнее, Тэхен извиняется и заставляет его испепеляться.
— Родители отправляют меня в Лондон. Говорят, там есть врач, который сможет помочь, — и в глаза смотрит, ищет там тысячи обвинений, кроме любви ничего не находит, — Я умру без тебя, Хосок, что нам делать?
— Целоваться до рассвета, — выдыхает в губы и притягивает за шею к себе.
Тэхен уверен, что до этого они, похоже, ни разу не целовались. Это — единственный настоящий поцелуй, который наизнанку выворачивает, рвет поочередно вены и вспарывает. У Хосока в глазах огонь вспыхивает ярко-красный, такой, как их до этого поцелуи, как его цвет волос и отпечатки на коже. Тэхен нарекает новым цветом их поцелуев черный — жизнь и смерть в одном флаконе, и оба этот сосуд опрокидывают, вливают в глотки, упиваются своими друг к другу чувствами и погибшей верой на нормальное, если оно вообще может быть, существование.
Тэхен теряется в черном, он обоих обволакивает плотно, пробирается внутрь и окрашивает все в угольный. То ли они слепнут, то ли ночь настолько темная, или, может быть, Хосок собственноручно каждую звезду погасил, чтобы ничего им не мешало, но не видно абсолютно ничего.
Наощупь Тэхен находит край чужой толстовки, руки под нее запускает и ловит прямо в ухо обрывистый стон, сам от этого глаза закатывает, крошит друг об друга зубы. Хосок всегда ассоциировался со свободой, Тэхен этим восхищался, мечтал, что тот подарит ему хотя бы немножко, покажет, как это — летать, а теперь понимает, что никакой свободы не предполагалось вовсе.
Все оказалось слишком просто: Хосок — вольная птица, которую Тэхен приручил, но не мог даже предположить, что она не улетит, сама вокруг себя клетку построит и внутрь залетит.
— Я не могу тебя отпустить, — говорит Хосок, сплетая их пальцы, — Но должен, и это, знаешь ли, совсем не круто.
Тэхен целует, рычит, потому что этого недостаточно, ему Хосока целиком и полностью нужно, иначе выход отсюда только под ручку со смертью, языком по губе проводит, переламывая себе кости.
— Не отпускай, — практически не слышно.
Хосок приподнимается, откидывает голову назад, подставляет шею, на которой Тэхен следы оставляет, зализывает, бедрами навстречу толкается, и его насквозь пробивает. Он за Хосока хватается, а тот пальцами под резинку его боксеров проникает, обхватывает член и вдоль всего пару раз проводит — Тэхен совсем реальность теряет, не чувствует конечностей, почти скулит из-за того, что с Хосоком всегда так — до взрыва внутри тысяч галактик.
— Моя Вселенная, — сквозь всхлипы, — Ты — моя Вселенная, понимаешь? — дробит в крошку ребра своими же словами, лбом о плечо Тэхена опирается, ругается на темноту ночи, которая не позволяет рассмотреть сейчас его лицо.
С Хосоком — больше, чем жить, и намного страшнее, чем умирать в муках. Тэхен убеждается в этом, когда тот не дает к себе прикасаться и говорит, что эта и, вообще-то, все ночи, только для одного Тэхена и созданы, когда он, положив его мягко на спину, спускается ниже и языком касается головки члена.
Тэхен выгибается, а Хосок его руки себе на голову кладет и почти до основания вбирает, с призывом кивает и стонет, когда чувствует, как Тэхен, рвано выдохнув, зарывается пальцами в волосы и сам задает нужный темп.
Если с Хосоком минет — разрушение и воскрешение сотни раз за минуту, то Тэхен не уверен, что хочет знать, как чувствуется секс — вряд ли его сердце вообще способно такое выдержать.
Он теперь понимает, почему на небе ни одной звезды: они все у него в глазах вспыхивают разом — Хосок его бедра сжимает, приподнимает, помогает удержаться, не разбиться полностью, языком проводит вдоль члена и, дойдя до головки, снова резко опускается до конца. У Хосока слезы скапливаются, в горле неприятно саднит от непривычных ощущений, мелко дрожат конечности, но он едва ли это ощущает, потому что все, что имеет значение — открывшийся перед ним Тэхен, такой, каким он боялся предстать, обнаженный до костей, с невидимыми открытыми ранами.
Хосок свободную руку на член кладет, двигает и медленно, словно по прочерченной дорожке, следует за ней языком. В грудной клетке тяжелые камни растворяются, он наконец-то вдохнуть может, потому что понимает, как размазан о свою боль сейчас Тэхен, а значит ему свою слабость показывать пока что нельзя: тогда они оба упадут на самое дно.
В ушах у Тэхена оглушающий шум, и он открывает рот не для того, чтобы научиться заново дышать — надеется, что его «мне никогда в жизни не было так хорошо, как с тобой» все же озвучивается, не остается монотонно загорающейся в голове неоновой строкой, и убеждается в том, что слова нашли адресата, когда Хосок ритм ускоряет. Тэхен извиняется — случайно дергает, не оценив силы, за волосы, подается бедрами вверх и едва не бьется головой о пол, когда кончает, а Хосок, нежно поглаживая пальцы его упавшей с головы руки, заботливо одевает, не прекращая говорить, насколько Тэхен очаровательный.
Тэхен до этого момента не знал, что может так сильно свою жизнь любить и ненавидеть одновременно.
— Тише, — шепчет Хосок, когда садится сзади и укладывает голову Тэхена, порывающегося встать, себе на грудь, — Давай посидим вот так, ладно?
— Хорошо, — отвечает тихо Тэхен и, закусывая губу, неловко спрашивает: — Должен ли я поблагодарить тебя?
Хосок смеется, говоря, что лучшая благодарность — его присутствие, и Тэхен довольно улыбается, почему-то даже в темноте боясь, что вспыхнувшие красным щеки будет заметно.
— Пообещай не вспоминать меня, — просит Тэхен, расслабляясь в укутавших его объятиях, — Ты веришь в судьбу?
— Нет.
И это ответ на оба вопроса — Тэхен понимает, грустно улыбается, устраиваясь поудобнее, про себя отмечает, что, наверное, глупее ничего не просил. Он и сам Хосока вряд ли и через пятьдесят лет забудет, если не придется больше никогда встретиться, потому что в книгах говорят: «первая любовь не забывается», а у них не любовь — удушение друг другом, это не получится не вспоминать.
Тэхен только осевшим глубоко в сознании образом жить будет, благодаря ему пройдет все трудности, которые в будущем предстанут перед ним.
Хосок — его лекарство, отравленное ядом прошлого.
— Я верю только во Вселенную, — целует в макушку, слушая ровное сопение уснувшего Тэхена.
Тэхену снится домик, расположенный на холме, вокруг — ярко-зелёная трава и едких оттенков цветы, рядом с крыльцом на спине лежит фыркающая собака, над ней — Хосок, смеющийся чисто и громко. Он взгляд поднимает — Тэхен ему руками воодушевленно машет, улыбку на лице растягивает широкую, пытается с места сорваться, чтобы подбежать — двинуться даже на шаг не получается, а Хосок прямо в глаза смотрит, подмигивает, и только тогда Тэхен, опустив голову, понимает, что сидит в коляске.
— У тебя в душе очень красиво, — совсем тихо слышит.
Так выглядит Тэхен изнутри — все, что его окружает, красивое, манящее, идеальное представление счастья, только он сам покалеченный, неспособный до этой своей мечты дотронуться, лишь наблюдать себе позволяет, закусывает изнутри щеку, чтобы не разреветься, когда видит, что Хосоку тут очень даже нравится. У Тэхена в глазах темнеет, когда тот со стеклянной банкой прямо напротив на корточки присаживается, голову вбок наклоняет и, одной рукой открывая крышку, говорит:
— Я верю только в тебя.
Бабочки, обычно садящиеся на запястья Тэхена, улетают.