забери солнце себе

NC-17
Завершён
545
Пэйринг и персонажи:
Размер:
4 страницы, 1 494 слова, 1 часть
Описание:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
545 Нравится 14 Отзывы 84 В сборник

Часть 1

Настройки

моя преданность жаждет стать острием стрелы в белом свисте. моя вера — двуручный меч, этот меч войдет в твой кадык (с)

Когда из мартовских сырых дождей рождается отмытое круглое солнце, Чу Ваньнину кажется, что это хорошо. В его жизни остаётся очень мало вещей, про которые можно сказать «хорошо» (без «но», без мучительной и стыдной расплаты после, без оглядки, без страха и сомнений). И тепло наглых весенних лучей, мягко рассеянное по каменным ступеням, по затертым плитам дорожек с пробивающейся из щелей и трещин зеленью, по его очень уставшему и замёрзшему лицу... Это хорошо, потому что за какую-то по счету зиму в императорском дворце Ваньнин устаёт до смертной тоски в мыслях и костях (и, кажется, промерзает до них же — несмотря на достойное восхищения постоянство, с которым его тело... согревают). Он даже позволяет себе не закрывать глаза, смотрит, не жмурясь, пока желтый и тёплый круг высоко-высоко в небе не начинает двоиться и троиться, заслоняя собой все вокруг. Как это было бы... уместно. И незаслуженно. Чу Ваньнин вытирает покрасневшие (исключительно от яркого света) веки — быстрым движением рукава. Незаслуженно, жалко, жалкий — наказания без преступления не существует, не это ли ты втолковывал мальчишке с мягкими лохматыми волосами, когда хлестал его «вопросами к небу»? Не за тобой ли, Учитель, выросший мальчишка теперь повторяет тебе же на ухо ночь за ночью: нет наказания без преступления, нет наказания без... У него теперь жесткие волосы — не то от крови, не то от въевшегося дыма или пота, звериного, жаркого, ночь за ночью, мальчик с обиженно сложенными на полудетском лице губами теперь император, у которого не осталось вопросов к небу — исключительно к тебе, дорогой Учитель. «Как я мог забыть?» — Ваньнин избавляется от зеркал: методично и настойчиво, что не мешает Тасянь-Цзюню не менее методично и настойчиво продолжать... снабжение. «Потому что такая красавица как ты, — говорит Тасянь-Цзюнь мягким и страшным шепотом, — достойна лицезреть себя всегда». Чу Ваньнин желает лицезреть своё лицо вывернутым наизнанку, а ещё — иногда, серыми предрассветными утрами, когда у него болит каждая кость и каждая часть разбитой, разодранной жесткими сильными пальцами души — иногда ему хочется снова ненадолго увидеть мягкие лохмы, свисающие над полудетским, упрямым лбом и глубокие чёрные зрачки, светящиеся мальчишеским почтением... Разумеется, такой возможности у него нет. Разумеется, зеркала появляются в павильоне Алого лотоса снова и снова, неясно только одно — как Чу Ваньнин мог забыть... об этом. О них. Рыжие, бесстыдные, мелкие — но их будет больше, куда больше, они начнут сливаться в крупные пятна, на переносице, скулах, подбородке. — Отвратительно, — Чу Ваньнин жмурится так сильно, как только может, но отпечаток отражения на сетчатке никуда не девается, не бледнеет, не растворяется в горячей соленой влаге. Плачь-не плачь, а за мягкое, ласковое прикосновение тепла к своей очень белой коже приходится платить издавна: с детства, с первых укоризненных взглядов Наставника, с первого осознания, что это неправильно и постыдно: носить на лице неблагородные ржавые отметины. Он прячет лицо от солнца всю свою прежнюю жизнь. Шляпа с широкими полями, тень привычных каменных стен, не смотри-не смотри-не останавливайся, небо над пиком Сышен так кстати почти постоянно затянуто дождевыми тучами. Он делает это автоматически, потому что правила любого человеческого приличия исключают веснушки у благородного заклинателя. В том, что Чу Ваньнин теряет человеческий облик в этот раз виноват исключительно он сам. В этот раз император задумчиво и рассеяно трогает его за рёбра, и Ваньнину почти начинает казаться, что его позор (его новый и несравнимый по силе позор) сможет остаться незамеченным. Он почти благодарен прогоревшим до едкого дымного чада светильникам, почти благодарен нарочито грубым движениям, почти... — Что это у тебя?.. В чужом голосе он слышит интонацию, опасную своей заинтересованной мягкостью. Потому что под мягкостью Тасянь-Цзюня всегда скрывается лезвие меча-без-имени, потому что Тасянь-Цзюнь вдруг перестаёт резкими толчками бёдер вбивать его в смятую постель и обхватывает подбородок двумя пальцами, не давая отвернуть лица. — Вот здесь... и здесь... И... Чу Ваньнин буквально слышит — чувствует горлом, дрогнувшим словно бы внутри него сердцем — что последует за этим задумчивым «и здесь?». Он слышит чужой издевательский смех — громкий, раскатистый, смех тысячи голосов и протянутых в его сторону пальцев, потому что уродство всегда вызывает смешанное с жалостью желание... Чу Ваньнин все равно пытается увернуться. Соскользнуть с того огромного и горячего, что пронизывает его тело от насильно разведённых бёдер до солнечного сплетения, оттолкнуть тяжёлое, налитое мощью и похотью тело, выбраться, спрятаться и спрятать себя и своё несовершенство, достойное, разумеется, и насмешки, и... У него не выходит. Никогда — теперь — не выходит, не складывается, не получается, он слабый, он зависимый, он жалкий. Чужие жесткие пальцы давят на его подбородок с такой силой, что Ваньнин почти слышит хруст, чужое лицо оказывается близко, чересчур близко, жарко от чужого дыхания, мокро... Мокро? Чу Ваньнин замирает, забывает как дышать и двигаться, думать, существовать, потому что мокрое и длинное прикосновение чужого языка оставляет на его щеке горящий след. Тасянь-Цзюнь вылизывает его — жадно, перемежая движения настойчивого языка быстрыми, легкими укусами, он вылизывает щеки, подбородок, переносицу, будто бы торопится успеть везде и сразу. — Какие они красивые, уй, — Ваньнин ждёт насмешки. Презрительного, жестокого, ударяющего в цель, прямо в жалкое, бессильное нутро — слова, насильного и равнодушного прикосновения, а получает... это. Ещё более стыдное, неправильное, непонятное, он не может никак уложить в пылающих, смущённых мыслях... восхищение? Чем? Этим?! Отвратительными пятнами воробьиного помёта, следами несовершенства, неблагородной... Ваньнин вырывается изо всех сил — отчаянно, пуская в ход ногти, зубы, колени, бьет Тасянь-Цзюня лбом куда-то в грудь, изворачивается. Чем приводит своего «противника» в настоящий восторг, разумеется. Разумеется его отпускают только на следующий день, когда ненавистное жёлтое в небе оказывается в зените. Ваньнин смотрит на себя — из дорогого, идеально гладкого зеркала в ответ пялится кто-то чужой. Кто-то, у кого по плечам и спине расцветают укусы (у кого-то другого Тасянь-Цзюнь находит — «Чу Фэй, у тебя на плечах тоже, тоже... ты вся поцелованная, радость моя, только мной и солнцем... моя»). Кто-то с ввалившимися глазами и неуверенной, ломкой походкой, кто-то «поцелованный солнцем», тьфу, Ваньнин не вынесет, если услышит чужое восхищение в этих словах ещё раз, самой издевательской искренней насмешкой, самыми жадными прикосновениями, нет. Нет. Отражение в зеркале сжимает губы так, что они сливаются с лицом, на лице у его отражения проступают кровавые полосы, а Чу Ваньнин перед зеркалом опускает сжатые кулаки. Пусть так. Пусть лучше так, он избавится от этого, от россыпи пятен, от горячего языка на своей коже, от захлёбывавшегося шепота, от проснувшейся в чужом слишком сильном теле нечеловеческой выносливости (сколько раз он брал тебя за прошлую ночь — четыре? пять? на котором из ты потерял сознание, а на каком пришёл в себя от разрывающей внутренности боли и нежного, издевательского шепота?). Пусть так. Он сдирает верхний, тонкий слой кожи с переносицы и щёк, насколько может — захватывает плечи, шею, ключицы, некрасивыми уродливыми царапинами, полосами, пусть лучше так.

***

Тасянь-Цзюнь думает: «Эту ревнивую суку стоит сварить заживо». Тасянь-Цзюнь сначала думает это, потому что видеть Чу Ваньнина ему зло настолько, аж императору всех бессмертных отшибает память. Спустя полтора вдоха Тасянь-Цзюнь вспоминает, что эта ревнивая сука (и его жена — по странному совпадению обстоятельств) уже когда-то закипела в раскалённом масле, а значит, значит... Он хватает Чу Ваньнина за плечи, по привычке обращая внимание на то, как остро и приятно они впиваются в ладони, встряхивает его как рисовый сноп перед молотьбой. — Кто... — Тасянь-Цзюнь не заканчивает вопроса, потому что видит чужие очень белые пальцы. Очень белые пальцы сжаты в кулаки и выпачканы... он разжимает их силой. Внимательно разглядывает, поднося близко-близко к лицу, темная, ржавая кайма под короткими ногтями бьет его куда-то очень близко к собачьему сердцу. — Ты... ты сделал что? Тасянь-Цзюнь не понимает, почему его голос вдруг начинает звучать так — так по-детски, так обиженно и глупо. Как будто император всех смертных и бессмертных сейчас заплачет. Как будто у него отобрали самое дорогое: самую вкусную лепешку с мясом, самый красивый фонарь, самого лучшего брата, самого несносного в мире Учителя... — Они мне нравились, — говорит он тихо, продолжая держать в руках чужую ладонь — узкую, белую и холодную, — они были очень красивые. И очень мне нравились. А ты их у меня забрал. Ты все время забираешь у этого достопочтенного все хорошее и красивое, всегда... Чужая ладонь еле заметно вздрагивает, и Тасянь-Цзюнь почти видит, как он сжимает пальцы все сильнее и сильнее, пока не услышит хруст и не почувствует под холодной кожей осколки сломанных костей. Видит, но не... Слишком просто. Слишком быстро. Он дышит, пытаясь совладать с первым оглушающим и яростным порывом. Дорогой Учитель хочет поиграть. Хочет как обычно все сделать назло этому достопочтенному, этому достопочтенному никогда не доставалось красивых игрушек, вкусной еды, внимания, любви, похвалы этих глаз, этих белых ладоней в лохматой собачьей башке, верной и преданной, нахуй никому не нужной со своей верностью и преданностью... И даже веснушек. Мо Жань улыбается — старательно растягивает губы и задирает вверх подбородок, это ничуть не обидно. Ни капельки. Ебаные веснушки. Что с того, что ещё ребёнком ты завидовал белокожим, счастливым и с россыпью солнечных следов на щеках, что с того, что прошлой ночью ты задыхался от похоти, смешанной с блядской, ломающей кости нежностью, когда соединял их языком в одному тебе понятные слова, что с того. Что с того. — Ничего страшного. Ничего. У нас впереди почти полгода, — говорит Тасянь-Цзюнь без улыбки, притягивая чужое острое тело к себе, носом утыкаясь между чужих ключиц, — полгода высокого солнца. От судорожного движения ключицы сталкиваются друг с другом, но этого звука никто уже не слышит.
545 Нравится 14 Отзывы 84 В сборник
Отзывы (14)