Когда я был

NC-17
Завершён
98
1
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
25 страниц, 12 049 слов, 1 часть
Описание:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика

Часть 1

Настройки
Стены в страхе сотряслись, стоило Тобираме поднять палец и высвободить чакру. Хирузен и Хаширама, привыкшие к нраву Тобирамы даже глазом не вели, а Минато с интересом смотрел на его пронизанное напускным безразличием лицо, и неловко переводил взгляд на Третьего, с которым был хорошо знаком, или потому что не знал, чего стоило ждать от Тобирамы. — Тобирама, опусти палец. На просьбу брата он лишь ядовито зашипел — наверняка за годы единоличного управления Конохой забыл, как подчиняться. Но Хаширама повторил просьбу, его голос предупреждающе упал, и Тобирама, недовольно скривив лицо, подчинился. Иногда брату нужно было напоминать, кто был главнее, сильнее и старше. Когда Тобирама об этом забывал, то доводил до края или себя, или других, в зависимости от сил, которыми обладал сам и сил, которые имел его противник. Перед ними точно стоял Учиха, во взгляде мальчишки угадывалось присущее клану безумие, несмотря на весь ум и сдержанность. Рядом с ним кто-то едва знакомый или не знакомый вовсе, но совершенно точно имеющий значение во всем, что сейчас происходило, неизвестные кланы нельзя списывать со счетов, иначе среди Хокаге не было бы Намиказе, да и от Сарутоби никто ничего выдающегося не ждал, все ставили на то, что мальчишка Кагами Учиха станет Третьим Хокаге, только не учли, что от Тобирамы стоило ждать чего угодно. Хаширама скользил взглядом по их испуганным братом лицам, и хотел предаться возмущениям, как Тобирама заговорил так, словно ни Хирузена, ни Учихи, ни Четвёртого не было рядом: — Я обещал рассказать тебе, если мы однажды восстанем из мёртвых, — он коротко усмехнулся, словно сомневался в своих словах. — Я создавал Эдо Тенсей с мыслями о тебе, но мне не хватило духу воскресить тебя и просто не смог, представляешь? Стоял с прядью твоих волос перед скованным в цепи насильником, и в последний момент просто испугался… Я умер раньше Каварамы и Итамы. Орочимару призвал четверых Хокаге, но Хаширама видел лишь Тобираму, слышал только Тобираму, и свои чувства ломал о каждое сказанное им слово, которое становилось прочным и острым, как кунай, и вонзалось глубоко в сердце. Хаширама не мог вдохнуть, воздух застревал комом в горле, хоть он головой и понимал, что телу, призванному Эдо Тэнсэй, воздух не был нужен. Он лишь выжидающе смотрел, как лицо брата скривилось в болезненной усмешке. — Я умер, когда мне было шесть. — Что ты несёшь, братец? — В его словах мешался смех с недоверием, словно Тобирама сказал глупую шутку, но шутки были не в стиле Тобирамы, а глупости и подавно. Хаширама колебался, делая шаг вперёд, к Тобираме, подходя самую малость ближе, чтобы лучше заглянуть в красные зрачки, затянутые чернотой, и приоткрыл рот, но не знал, что сказать, и как воспринимать слова брата, когда они были неясными и абсурдными. — Я тебе покажу, Анидзя, просто доверься мне, — уверенность в голосе Тобирамы была сомнительной, поэтому Хаширама не спешил. Он лишь опустил взгляд к ладони брата, которая призывала вложить в неё свою, как раньше, когда они были живы, вдалеке от войны и вражды, и искали спасение от сражений друг в друге. — Я способен создавать не только сомнительные техники вроде Эдо Тенсей, но и кое что приятнее. Ты должен поверить мне и дать свою руку, Хаши. Хашираме впервые за очень долгое время было по-настоящему страшно, и он не знал, почему. Тобирама просто просил вложить руку в его ладонь, а Хаширама чувствовал, как внутри появлялась трещина и из неё вырывались сомнения, где было не ясно, хотел ли он знать правду или нет. Узнать, когда и как он мог остаться без того, кто спас ему жизнь однажды, и дважды, и спасал его каждый день, когда всё валилось из рук и хотелось просто сдаться, просто бросить то, ради чего выходил живым из сражения в сражение. Неясность рассеивалась, как туман, и Хаширама головой понимал, что знать ему совершенно не хотелось, но Тобирама требовал руку: брату хотелось выжать из их последней встречи всё до последней капли, рассеивая все тайны, или хотя бы одну, которая его душу терзала всю жизнь, и похоже, после смерти не давала покоя. Поэтому Хаширама накрыл его ладонь руками. Кожа Тобирамы была холодной и жёсткой, но Хаширама запомнил её тёплой и мягкой, ведь рука брата на щеке было последним, что он почувствовал перед своей смертью. — Эта техника позволит мне увидеть твои воспоминания и чувства, а тебе — мои. Загвоздка в том, что это должно происходить добровольно. Не бойся, Анидзя, будет не больно и быстро в реальном мире, но в воспоминаниях время течёт медленнее, чувства становятся острее. Просто доверься мне, и я обещаю, что всё будет хорошо. Хаширама безмолвно согласился — сдавил ладонь брата, закрывая глаза, словно перед ударом в лицо. А Тобирама свободной рукой сложил печать, ещё одну и под ними провалился пол, это чувствовалось так, словно под ногами никогда и не было досок. Воспоминание, слабое, словно сон, о времени после первого воскрешения на крыше резиденции Хокаге, когда один взгляд на Коноху вызывал головокружение. С разницей лишь в том, что там не было Тобирамы рядом, сейчас же он крепко держал за руку, хоть Хаширама его и не видел, а вскоре перестал видеть и слышать себя. *** Бутсума — редкостный идиот с удивительно стойкой верой в себя и свои идеалы, которые надламывались под скрежет ударов кунаев и катан друг о друга. Бутсума думал, что в молодых шиноби плескалось желание нестись на поле битвы и прыгать на кунай по воле главы и старейшин, но правда была куда печальнее: напускное уважение, когда оставались с глазу на глаз, вымученное чувство долга, выбитое нескончаемыми тренировками тела и разума, где суть для всех была непреложна и едина — клан это вершина чувств и желаний, к которым должны стремиться Сенджу. А Сенджу хотели войны, пусть даже без умолку говорили о мире. Сенджу хотели рек крови Учих, в которые можно было войти и выйти с головы до пят мокрыми. Откуда в них столько жестокости, оставалось только гадать. Тобирама в силу своего характера небрежно отмахивался от идеалов клана, махал рукой на непреложные правила, где не было ничего, кроме слепой веры главе и старейшинам. Глава Сенджу — Бутсума, отец четырёх детей, и человек с сомнительной репутацией, который едва внушал доверие в собственных выживших сыновей, а об умерших не вспоминал больше никогда, ни единого раза, сколько бы не проходил мимо их могил, словно их никогда и не было. Тобирама отмахивался и от него, выкидывая из головы каждое слово отца, которое прочно прилипало к подкорке, потому что Бутсума его раздражал, выводил, вызывал острое чувство неприязни от которой спасала одна мысль и была она полна лишь надеждами на то, что его место мог занять кто-то достойный. В ком чести и совести было больше чем самолюбия и бахвальства, кто-то, способный на жалость и сострадание, а не только на беспощадность и ярость. Кто-то, кто не Бутсума Сенджу, который не щадил даже своих выживших детей, и делал всё, чтобы они хотели быть на месте умерших. Кто-то вроде Хаширамы. Тобирама чувствовал себя тараканом, попавшим в банку, а мысль о том, что Хаширама мог стать главой Сенджу, была для него, словно воздух, проникающий сквозь дыры в крышке. Он помогал прожить ещё хотя бы день. Однажды Бутсума дал Хашираме секретное задание. Настолько секретное, что Хаширама пропал на месяц. И никто из Сенджу не мог его найти. А когда нашёлся, говорил про плен, из которого выбрался, жертвуя пальцем на ноге, и о том, как там было мрачно, душно, голодно и плохо. Только Тобираме той же ночью рассказывал о своём страхе жить в по-настоящему страшное время, и о том, что катастрофически устал. Устал от нескончаемых битв, в которых не было ни смысла, ни цели, ни конца в котором можно было бы прийти к миру; которого, на словах и клятвах, все так нестерпимо желали. Он так сильно устал, что мрак и голод оказались не так невыносимы, как поле битвы, где не только очевидный враг — враг, но и враги по всюду. Он говорил, что тонул каждую ночь, но не в воде, а в криках убитых им людей. Тобирама хотел придушить его сначала, потому что дураки были реальны и как-то очень пугающе знакомы, но брал себя в руки, жался к плечу, и отвечал, что не всё так плохо: плюс в том, что у всех так. У Тобирамы уж точно. Возможно, даже самую малость хуже. Тобирама шутил на грани нервного срыва, заливисто смеясь с истории Хаширамы, в которой брат оставил свой мизинец с правой ноги на память Таджиме, и обещал вернуться, но не за пальцем вовсе, а за миром: без мечей и брони, и вынудить их на дружбу лучшим во всём Хи но Куни сабо. А потом тихо замер, когда Хаширама закрыл глаза, произнося одними губами имя за именем, от первого убитого им шиноби, до последнего. Каждое новое имя расцветало на его лице новым пятном боли, которая появлялась из неоткуда, настигала постепенно, как ночь касалась родных земель, но в отличие от ночи не пропадала больше никогда. Лишь крепла, и крепла, выталкивая из малодушных тел ту пригоршню доброты не только к своим близким, но и к тем, кто этого заслуживал. Тобирама дернулся вперёд, закрыл рот Хаширамы ладонью, чувствуя пальцами мокрую от слез кожу и присел, что-то внутри упало следом: одна лишь мысль о том, что Хаширама, наивный добряк с огромным сердцем, мыслящий о немыслимом, мог стать жестоким и жёстким, сдавливала ребра утробной болью. Тобирама не думал об этом, но позволял себе наивно и уютно верить, что Хаширама мог положить конец вражде, и пока подростки клана Сенджу верили в Духа снега, он верил в Хашираму — что по сути одно и тоже. — Мы ведь просто убийцы, Тора, здесь рожают детей лишь для того, чтобы они убивали или были убиты, — голос Хаширамы стал выше к последнему слову, он улыбался, но был взволнован, что не ускользнуло от внимательных глаз. Ветер мягко трепал волосы, сквозь ночь летали стрекозы, тяжело пахло дубом, под которым они сидели. Тобирама медленно вдыхал, и не выдыхал, отсчитывая про себя: раз — Каварама, умерший от огненной техники Райно Учихи; два — Итама, умерший от куная, вонзившегося в сердце рукой Таджимы Учихи; три — Тока, умершая от перерезанного горла Мадарой Учихой. В голове начинало звенеть от удушающей боли со слабыми вспышками ненависти, которой сейчас здесь было не место. А потом медленно выпускал из себя воздух, мысленно соглашаясь с каждым словом Хаширамы, коротко смотрел на его лицо и пытался высчитать, сколько брат мог вынести новых имён в своём бесконечном списке: ещё тысячи или лишь одного хватило бы, чтобы изменить или сломить? Хаширама был крепок телом, но мягок сердцем. А что могли сделать война и ненависть с человеком, который грезил миром и дружбой, Тобирама не знал, потому что не встречал таких раньше. Тобирама же был не так крепок телом, но чёрствости его характера бы на весь клан хватило, и он знал, что нужно было делать. Идти по пятам брата, и позволять волку брать в узды не только тело, но и сознание, когда естество требовало плоти и крови. Ему дымкой затягивало взгляд, когда из пальцев выступали когти, а челюсть вытягивалась вперёд, принося с собой полную пасть точеных клыков — Тобирама проводил ночи без сна, пытаясь научиться контролировать Зверя (а когда засыпал, ему снилось, как он выгрызал сердце старику, который воткнул ему в грудь кунай, и напоил звериной кровью). Мерные шаги белоснежных лап по шелковистой траве под шум шуршащих листьев и тихий вой ветра, который, казалось, говорил на одном языке со Зверем. Идя на запах густой и вязкой чакры, что оставляла за собой жирный след от самой реки возле поселения Сенджу и уходила куда-то за пределы Хи но Куни, Тобирама делал шаг по каменистой глади глубокой пещеры. Уши дёрнулись на звук удара железа об железо, он пустился рысцой в темноту, окунаясь красными глазами в смолянистую ночь непроглядной пещеры, в один рывок вцепился пастью в руку шиноби, и дернулся назад, вырывая кусок мяса из вопящего тела. Затем выпад вперёд и пасть, сжавшаяся на горле, стекающая по густой шерсти, исходящая испариной кровь. Хаширама, что стоял в десяти метрах, отмер лишь когда красные глаза Зверя засверкали в темноте, и были они устремлены лишь на него, словно вокруг ничего другого не видели. Зверь недоверчиво обнажал клыки, утробно рычал, от чего Хаширама тяжело сглатывал в горле ком и боялся пошевелиться, мягко опуская под ноги кунай и поднимая пустые, раскрытые ладони вверх. Минус один в списке Хаширамы, минус одно пятно боли на его лице. Тобирама дернулся вперёд одним прыжком куда-то глубже, где было так темно, что лишь уши Зверя дергались на мельчайший звук, вели его дальше, пока не настигли притаившегося шиноби, скрывающего свою чакру. Клыки вцепились в ладонь, кунай упал, а вскрик яростно рассёк тишину, и рык (почти рычание) следом, когда техника шиноби сделала его чакру твёрдой и прочной, обволакивающей ладонь, и её пальцы слабо вошли в плоть под лапой у рёбер. Зверь зарычал, но пасть не разомкнул, скорее в нём стало больше ярости, она стала яснее, и притупила боль, давая толчок для новой атаки. Рука, ребро, бедро — бездумные и бестолковые укусы оставляли рваные раны и кровь. Так много крови, что Тобирама захлебывался ею, пока сюрикен утробно не рассек воздух, ломая череп шиноби, который упал замертво. Хаширама подобрался тихо, сквозь чужие крики и звериное рычание Тобирама не услышал шаги брата. Он подступал, а Зверь отступал под давлением сознания Тобирамы, которое не позволяло даже зародиться в разуме Зверя мысли о том, чтобы навредить Хашираме. — Эй, волчонок, — голос брата был твёрд, но от внимательного слуха не ускользнула дрожь на последнем слоге. — Я тебя не обижу. Подойди ко мне… Или позволь мне подойти к тебе. Хаширама сделал короткий шаг, и Тобирама попятился назад, разрывая густую тишину глухим рычанием. В темноте глаза Хаширамы блестели, отдавали красным, как у него, но у Тобирамы в глазах — ярость, гнев и глубокая пропасть, у Хаширамы же — нежность и благодарность, от которых Зверь остервенело ломался и изводился. — Волчонок, ты помог мне, поэтому я хочу что-нибудь сделать для тебя. Тобирама чувствовал тяжесть под пастью, кровь высыхала, шерсть слипалась, он заскулил, раздирая пасть лапой, и выбежал из пещеры, где солнце больно засветило в глаза. Лапы едва слушались, но бежал он так долго, пока не упал без сил и, лёжа в кромке гниющих, осенних листьев, корчился от боли, когда волчье тело менялось, всё больше обретая человеческий вид. Красные подтёки на худом, белоснежном теле с редкими шрамами вызывало в Тобираме отвращение. Он смывал с лица и грудной клетки кровь, боясь опустить глаза в темнеющую толщ воды и увидеть себя с окровавленной пастью, с куском человеческой плоти во рту. Его тошнило. — Что же так… — он замирал на секунды, ища себе оправдание, и всегда находил. Ведь это ради Хаширамы, он был готов из кожи вон вылезти, узлом завязаться ради Хаширамы. Убить ради него очередного человека — это же такая мелочь. А потом засовывал пальцы в рот, выталкивая из желудка желчь, куски сварившейся крови, и полоскал рот речной водой, пока кожа на внутренней стороне щёк не стала мелко шелушиться и кровоточить. Тобирама чувствовал омерзительное отвращение к себе. К своим рукам, что становились лапами Зверя, к лицу, что превращалось в пасть, к худому, белоснежному телу, что покрывалось серебристой шерстью. Оно становилось комом в горле, который не давал вдохнуть полной грудью, вдоволь надышаться, лишь давил изнутри, тяготил, раздирал нутро, и Тобирама ломался под ним каждый раз. Тобирама тянул за собой Райджин но Кен, тупой конец оставлял тонкие, глубокие рубцы в земле от самого дерева в лесу у селения Сенджу, где под пожелтевшей листвой он спрятал меч, до самого дома. В руках не хватало сил его поднять, каждый шаг давался с трудом — Тобирама был обессилен и измучен, и даже не заметил рук, что обогнулись вокруг его спины и уложили на крепкую грудь, позволяя бездумно обмякнуть и почти повиснуть в чужих руках. Хаширама забрал меч, рука Тобирамы бестолково повисла, мягко провел ладонью по лицу и задержал её на шее, прижав большой палец под губами. — Выглядишь просто отвратительно. Тобирама не смог сдержать короткой улыбки. Хаширама отпустил его, закинул меч через плечо, а Тобирама сделал шаг следом, вознамерился о втором и уже успел подумать о третьем, как в глазах потемнело, а дальше — пустота, глухота и темнота, в которую он беспрерывно проваливался и которой не было конца. Утробное рычание откуда-то изнутри прошивало дрожью, тело хватало судорогой: сперва ноги — колено в припадке ударялось о дощатый пол, потом руки — пальцы сжимались, и не разжимались. Тобирама перевалился на живот, выкашливая волчью пасть на своём лице, вытянул руку вперёд в попытке ползти, но пальцы деформировались, уменьшились, менялись, а за ними и вся рука — Зверь рвался наружу. Кошмар, которым он жил, раскалял мысли, натягивал нервы и уносил Тобираму куда-то глубоко в прошлое: старик Омоши Сенджу пугал Тобираму не на шутку одним своим видом — длинные, седые волосы стелились со спины, как панцирь, неправильно сросшиеся косточки пальцев, которые торчали в разные стороны, на половине из них не было ногтей, мелкие шрамы на этих пальцах, а большие — на лице и грудной клетке, их редко было видно за запахом кимоно. Его старое, истерзанное годами тело, высыхающее и умирающее, красные глаза с мелкими зрачками, полные жизни, совсем не глаза старика, без тени гнева, ярости и безумия, если только самую малость. Старик Омоши вроде бы был дядей сводного брата Бутсумы, а вроде бы мать Тобирамы была его внучатой племянницей, а может быть он приходился им ещё кем-то. Поэтому старик, временами, оставался в их доме, делил с ними еду, и на Тобираму кидал взгляд, от чего его рот расходился в сухой улыбке. Тобирама невольно смотрел на дыру вместо зуба в старческом рте, и боялся поднять глаза к красным зрачкам, которые светились в приглушенном свете свечи. Тобираме казалось, что старик всегда смотрел на него, даже когда его взгляд был обращен в другую сторону, он продолжал смотреть на Тобираму. От этого взгляда было невозможно убежать, сколько бы Тобирама не бежал по двору селения Сенджу; от этого взгляда нельзя было спрятаться, сколько бы Тобирама сёдзи за собой не закрывал. Омоши вёл языком по тонким губам, выталкивая с трудом, словно откуда-то изнутри: «Маленький Сенджу», и тянулся ладонью, пытался ухватить белоснежные волосы у ушей пальцами. Тянулся к плечам и рукам, но не касался их, лишь опускался на колени и руки, и смотрел: на руки и плечи, на лицо и шею, на колени и ступни. Тобирама замирал, и боялся вдохнуть, от Омоши рядом его сердце в ужасе колотилось быстро и неистово, мысли словно сжимались в тугой клубок, из которого ни одной было не достать, и этот страх сдавливал горло так, что и слова не выходило принести. В один из дней, немногим позже шестого дня рождения Тобирамы, морозной зимой, каких давно не было в Хи но Куни, старик Омоши стоял на пороге дома Бутсумы, безумия в его глазах стало немного больше, а сил в теле — намного меньше. Тобирама жался спиной к стене, а его ноги дрожали, но не из-за холода, а из-за Омоши, в чьих руках была катана с засохшей кровью на тупом лезвии. Бутсума пускал старика в дом, а старик, глубокой ночью пробравшись в спальню Тобирамы, закрыв его рот сухой, костлявой ладонью, бежал за забор поселения Сенджу босыми ногами, проваливаясь в снег по колено. Тобирама и кусал его ладонь, сжимая зубы, что было сил, и бил ногами по иссушенному телу Омоши, и извивался, наполняясь обессиливающим страхом, который сковал тело сразу, как старик кинул его на снег и вдавил к земле, а потом обнажил кунай, замахнулся и вонзил в сердце Тобирамы одним ударом. У Тобирамы не хватило сил, чтобы вскрикнуть, он лишь почувствовал вспышку боли, и перед глазами погасло серое, зимнее небо и кривые пальцы старика, складывающие печати. Горло раздирал приступ кашля, когда Тобирама резко сел и согнулся. Сердце пульсировало за рёбрами и в ушах, и он не слышал ничего, кроме частого, глухого стука. Руки сжали край футона, и Тобирама снова лёг, провел по лицу ладонью, попытался прогнать из памяти сон, полный навязчивых воспоминаний, но вместо этого вспоминал всё больше деталей: морщины на лице Омоши, пигментные пятна на его руках. Пока в памяти ярким пятном не всплыла улыбка Хаширамы, глаза Хаширамы, родинка под челюстью Хаширамы, и лишь тогда Тобирама нашёл в себе силы подняться. — Я съел всё сабо, — Хаширама запихнул в рот последний рис из своей тарелки, когда Тобирама сел напротив него. — Я съел вообще всё, что приготовила мама, но могу приготовить для тебя рамэн. Хочешь? Тобирама улыбнулся и кивнул: — Конечно хочу. Мама готовила вкусно, но мама — это не Хаширама, а Тобираме чувствовать заботу от Хаширамы было необходимо также, как дышать. — Знаешь, — Хаширама колебался, не торопясь закидывая мелкие дрова в камадо, но всё же шагнул ближе и присел рядом, почти впечатываясь ртом в ухо Тобирамы, — когда мы с отцом шли к окраине Хи но Куни, на нас напали шиноби и пара из них заманила меня в пещеру. А в пещере этих шиноби убил, ты не поверишь, волк. Самый настоящий, он рычал и сверкал зубами в темноте. Представляешь? Я так долго не мог решить, кого хочу призывать. Но когда я смотрел на этого волка, в котором было столько силы и решимости, я понял, что мне нужно. Хаширама говорил торопливо и звонко, он был взволнован, и Тобирама его понимал, но лишь цокнул невпопад, чувствуя себя пережеванным и выплюнутым. /// Хаширама следил глазами за каждой упавшей с неба звездой, и каждый раз загадывал лишь одно желание, в котором были лишь Тобирама, Каварама и Итама, и несколько слов о том, чтобы они были живы, и если получится, счастливы. Жизнь и счастье для его малышей погодок, где он был сильным и любящим братом для всех троих, для Тобирамы, Каварамы, и Итамы, которых он больше жизни любил, и собирался оберегать. В глазах Тобирамы отражались тысячи звёзд, Хаширама смотрел в них и чувствовал любовь, которая не имела границ, начала и конца, но была настолько сильной, что к глазам подступали слезы. Хаширама жался к маленькой взлохмоченной голове брата руками, прижимал к себе и целовал в макушку, раз и ещё раз, и ещё раз, последний, пока Тобирама не начал недовольно мычать, выставляя перед собой тощие, маленькие руки. — Ты любишь звёзды? — его высокий голос заставлял Хашираму улыбаться. — Да, я люблю звёзды, они красивые. — Он сел на траву и утянул Тобираму за собой, сажая на колени. — Я хотел бы себе одну, она бы светила для меня ночью вместо свечи. Тобирама смотрел донельзя умными глазами, а Хаширама пытался догадаться, где в свои четыре года брат мог такого ума набраться. И снова смотрел на небо, сначала в глазах Тобирамы, в которых редко срывались звезды, а потом на небо над головой, где они осыпались одна за другой, как снег с ветки. Пока Тобирама не стал клевать носом, засыпая у Хаширамы на руках под тихий шум летнего леса, стелющегося над склоном, где они сидели. Закрыв глаза, он повторил напоследок, своё желание, где были не только Тобирама, Каварама и Итама, но и Хаширама с ними рядом очень долго, до конца своей жизни, если повезёт. Оставив поцелуй на лбу брата, Хаширама укрыл его по горло, и сам отправился спать. Глубокой ночью его из сна вытолкнул голос отца, гневный и жёсткий, заставляющий содрогнуться, избавиться от дремоты почти сразу и почувствовать страх от его слов: — Где Тобирама? Где ты его оставил? — Я уложил его на футон, он спал. — Его нет в доме. Хаширама задрожал и почувствовал острое желание заплакать, но Бутсума дёрнул его за плечо, заставляя встать, пойти следом, по двору селения Сенджу, к высоким воротам, и бежать в лес. Он бежал куда-то вперёд, к крутому обрыву над рекой, и когда отец свернул в другую сторону, Хаширама позволил себе заплакать и испугаться так, что звезды на небе уже не казались красивыми, и он не хотел себе ни одну из них, лишь увидеть Тобираму, целого и невредимого. Под высокой скалой буйная река в гневе билась о камни, бушевала так, что мелкие брызги иногда на ноги моросили, от шума воды закладывало уши, от чего Хаширама едва слышал свой голос, когда звал брата, лишь спустился взглядом по скале, боясь подойти до самого края. Но там, на небольшом выступе, боязливо зажух Тобирама, сжимая руками мокрое кимоно, накинутое сверху хакама и дзюбана. Хаширама глубоко вдохнул, и медленно выдохнул, отгоняя от себя страх утонуть в тёмной толще безжалостной реки, и прыгнул с обрыва, хватаясь за отвесную скалу пальцами, срывался вниз, когда под рукой осыпались мелкие камни, и лишь беззвучно застонал, когда сорвал ноготь. Ему казалось, что он сломал палец, когда хотел ухватиться за мелкий выступ, пытаясь доползти вверх и замер в тихом, гниющем ужасе, когда его заметил Тобирама и высунулся вперёд, нависая над бушующей рекой. — Нет, нет, мой милый, стой! Но Тобирама не слышал. Его мокрые глаза были затянуты страхом, и зажмурены, когда он сорвался с края и полетел вниз. Хаширама прыгнул следом, и на секунду почувствовал вспышку счастья, когда Тобирама оказался в его руках. А дальше лишь вода вокруг, он тонул, захлебывался и боялся выпустить брата из своих рук, лишь чувствовал, как под толщею реки их несло бушующим течением, дальше и глубже, где ни воздуха, ни света. Где он падал в лапы смерти, быстро и неудержимо. Тобирама выскальзывал из обмякших рук, силы ускользали вместе с сознанием. Под ударом отцовского кулака в грудину изо рта хлынула вода, и Хаширама сел, жадно хватая воздух разодранным, саднящим горлом, которое сдавило болью. Он прижал руку к шее, болезненно зашипев, и задышал мелкими вдохами-выдохами, пока не ринулся вперёд, где под плывущим взглядом увидел лежащего Тобираму. Мокрого, покрасневшего, заплаканного, но живого, и обнял за плечи, прижимая к себе его дрожавшее тело. Мать бежала к ним навстречу и исходилась на крик о том, что Бутсума чуть двух сыновей ей не угробил, накрыла их обоих юкатой, а потом забрала из рук Хаширамы Тобираму, а Хаширама отдавать его не хотел. Но ему оставалось лишь цепляться болящими пальцами за юкату, из которой торчали волосы брата, и вытирать слёзы с глаз, изредка кидая взгляд на отца. Мать промывала мелкие порезы на ладонях, перемотала палец, с которого Хаширама сорвал ноготь и целовала в лоб, не забыв сказать, что он прекрасный старший брат. Это притупляло боль. Хаширама тихо пробрался в сенто, где Бутсума смывал с Тобирамы всю тяжесть этой ночи. И замер, когда услышал его голос. — Я сделал что-то плохое? — Это зависит от того, по какой причине ты оказался так далеко от дома. Тобирама не раздумывал долго, но его высокий голос стал ниже и серьёзнее. — Хаширама сказал, что хотел бы себе звезду и я пошёл искать, хотя бы одну, чтобы подарить её Хашираме. Это что-то плохое? Хаширама сел, в его сердце больно кололо щемящим и давящим чувством безграничной любви, преданности и обожания, оно вылилось улыбкой на губах. Ближе к утру, когда Тобирама засыпал под мамины сказки, Хаширама залез к нему на футон, обнял крепко обеими руками, и прошептал нежно на ухо: — У меня уже есть звезда, которая светит мне днем и ночью, ты красивее любой звезды, и я хочу, чтобы ты всегда был рядом. /// Помимо острой нехватки чакры, таланта и уверенности, Тобирама последнее время страдал ещё и странными чувствами к Хашираме. Те, которые немоту и глухоту вызывали от простого присутствия брата рядом, но куда сильнее он чувствовал отвращение к себе из-за этих чувств. Нельзя было просто смотреть — и всё. Но насладиться было позволено только глазами: тонкие губы, изгибающиеся в квадратную улыбку, а ещё эти губы были манящими. Такими манящими, что даже когда их не было рядом, они появлялись в памяти, под веками, стоило закрыть глаза. Нельзя было просто любить — и не хотеть ничего большего. Мысль о поцелуе, о коротком прикосновении губ брата о щеку, казалась Тобираме грязной и до боли желанной. Просто поцелуй, это ведь так мало, но невозможно важно. Ведь любить и не касаться было невозможно, а Тобирама хотел всего лишь один единственный поцелуй и ничего большего. В щеку, или в лоб, или в руку, или куда бы Хаширама захотел, Тобирама бы не стал колебаться, лишь глаза бы закрыл, и затаил дыхание, замерев под губами брата от волнения, и скорее всего, удовольствия. А после бежал бы босиком по промозглой траве навстречу ветру, остужая разгоряченное волнением лицо. Тобирама не знал наверняка, но думал, что получить от Хаширамы поцелуй было бы мягко, нежно, трепетно и осторожно, поэтому узнать, каким был поцелуй от Хаширамы ему очень хотелось. Тобирама редко проводил вечера в компании, потому что компания молодых шиноби — это всегда шум, который Тобирама ненавидел; это всегда бестолковые разговоры, которые Тобираму раздражали; это всегда одна кисэру на несколько десятков человек и столб дыма, который не выходил через плотно закрытые сёдзи; это Хаширама, лежащий головой на чьих-то коленях, от чего с обратной стороны рёбер Зверь скребся о кости: он не умел делиться, и это редкая черта, в чём они с Тобирамой были похожи. Но иногда, только иногда, Хаширама находил способы утащить его с собой, усаживал по ближе к себе и подальше от створ сёдзи, чтобы не сбежал, и за край хакама держал первое время. За пеленой едкого дыма, разговоров о сражениях и сгущающейся ночи, от которой не спасали даже три зажженные масляные свечи, забывал про Тобираму рядом, и о том, что Тобирама ещё слишком юн для того, чтобы слушать о поцелуях не в губы и щеки, не в руки даже. Сначала — это пугало, но чем больше становилось лет, тем легче стало понимать свои и чужие желания. Сальный, вязкий, тягучий, словно смола, взгляд девушек, скользящий к Хашираме, обтекающий по его лицу, шее и плечам к животу и бёдрам. Они хотели Хашираму. Простое и незамысловатое желание мужчины, где им хотелось высоких, статных и красивых, в первую очередь, а потом уже сильных и способных защитить. Хаширама был красив — Тобираме не нужно было любить мужчин, чтобы сказать, что брат был привлекательным. Хаширама был красив не только лицом, в нем расцветали букеты тепла и заботы, которые он, не колеблясь, срывал, и разбазаривал направо и налево. В Хашираме благоухало стремление сделать мир, в котором он жил, лучше и именно это Тобирама находил в нём красивым. Не лицо и тело, а немногим глубже, где живой жилой билась его истинная красота: чистота и свет, что были так чужды каждому шиноби. И Тобираме чужды, он был погружен во тьму своего разума, где мысли — лабиринт, из которого не выбраться, где за каждым поворотом новый поворот, и каждый из них всё невыносимее и невыносимее. Тобирама шёл на свет, который исходил от Хаширамы. Хаширама срывал бутоны всей своей нежности и заботы и охапками дарил их Тобираме изо дня в день. И Тобирама тонул, захлебывался ими каждый раз, потому что понимал, что Хаширама делал это лишь потому что был его братом. Разве всё ещё был? Тобираме казалось, что он сам иногда смотрел на брата вязко и сально. От жара Хаширамы ему так голову вело, что на ногах едва удавалось устоять. Хаширама его пьянил, голову дурманил, и от чувств внутри хотелось разодрать грудную клетку когтями, вынуть сердце и спросить: «ну что же ты, глупое?». И Хаширама не дремал, ждал, когда отец и мать уйдут из дома на ночь, забивал кэсеру чем-то до одури расслабляющим, скуривал ровно половину и растекался по Тобираме, как лужи по земле, переплетался руками, ногами, пальцами, словно хотел впитаться в его кожу, как вода в почву. А Тобирама не чувствовал его веса, лишь тесноту, тугую хватку рук и жар, необузданный, всепоглощающий, прожигающий насквозь. Нутро у Тобирамы горело, а у Хаширамы горело тело, и он беззвучно стонал в шею брата, изгибаясь ему на встречу из последних сил. Чужие взгляды были грязными, скользкими и тяжёлыми. У Тобирамы напрягалась вена на шее, когда он встречал Хашираму в компании молодых девушек: одна красивее другой. Но Хаширама прекращал разговор, упорно избегал с ними взглядов, не касался их и не позволял им касаться себя. Лишь бежал к Тобираме со всех ног, что аж одышка появлялась, и хватался руками за плечи, узнавая, куда собрался и зачем. — Не твоё дело, — так грубо, что у Тобирамы аж челюсть свело. Ему в ноздри забирался ядовитый запах девушек, красивых и статных, натягивал нервы до предела и ломал изнутри. От Хаширамы пахло девушками, мягкий запах мяты и роз, и от них Тобирама чувствовал ярость. Она появлялась по щелчку пальцев, вспыхивала огнём и отражалась болью на лице, и также неожиданно стихала, когда Хаширама прижимал голову Тобирамы к своей груди. — Это моё дело, — тихий выдох брата в волосы, от него тело покрылось мелкими мурашками. Тобирама боялся шелохнуться и спугнуть: то ли Хашираме не верно дать понять, что прикосновения ему были неприятные; то ли самому себе признаться, что прикосновения эти были до зубного скрежета желанны, что аж ноги обмякали, а руки неосознанно тряслись, хоть и были тряпично опущены к земле. Тобирама негромко тянул носом, сквозь запах роз и мяты чувствовал горькую полынь и закрывал глаза, пытаясь надышаться. Тело Хаширамы пахло полынью, а иногда — сеном. Запах травы прочно заседал у Тобирамы под коркой, а память выдавала обрывки прошлого, которое казалось совершенно чужим: Хаширама в полыни по пояс, хакама в репейниках, его легко исцарапанное плечо и такая улыбка, что Тобирама замирал от восторга. Руки в ладонях Хаширамы и короткий поцелуй в лоб, от которого сердце упало. В чёрных глазах Хаширамы отражалось взволнованное лицо Тобирамы, его скованный, нерешительный вид, и голубые глаза, точно васильки. Сейчас глаза Тобирамы были красными, как цветы, что высаживали у могил, — едкие, токсичные и опасные. Паучьи лилии цвели у него в глазах, наливались соком, прорастали символами на лице, врастали в кровь и пускали корни. Это были глаза Зверя, символы на лице принадлежали Зверю, и кровь, что текла по жилам, тоже была его. Тобирама вгрызался памятью в своё прошлое, что забывалось с каждым днем, и лишь сжатая в руках Хаширамы ладонь не позволяла забыть, кем он был, и кто он есть, — всё ещё какой-то малой частью, в глубине сознания боязливо жался к стене мальчик с голубыми глазами. Он — первый умерший младший брат Хаширамы. Безжалостно вытолкнув из маленького, тщедушного тельца крохотную жизнь, на её месте поселился Зверь. Самый настоящий, с клыками, когтями и белоснежной шерстью, словно лунный барс в отблесках искристой ночи. Настоящий Зверь, который вонзал в свою жертву клыки и когти, и терзал до последнего издыхания. И лишь на периферии сознания не переставая билась мысль, что это был он сам, Тобирама, и вонзал клыки и когти в шиноби тоже он, и тела терзал, и был безжалостен и жесток настолько, что забывал временами, что был человеком. Хаширама не давал ему окончательно об этом забыть. Хаширама вылезал из кожи вон, пытаясь вдолбить в голову Тобираме, что он был важен, всегда был рядом, доверял ему и свою жизнь и чужие. Тобирама не знал, откуда столько наивности, откуда столько нежности в брате, который был взращен в жестокости и войне. Тобирама не знал, почему Хаширама не замечал на себе его сального, вязкого взгляда. А может, не хотел замечать, пусть Тобирама их и скрыть не сильно старался. Он позволял себе цепляться за близость с братом, за его объятия и прикосновения. Наслаждаться моментом, когда вокруг Хаширамы были красавицы, каких вовек не сыскать, но он смотрел лишь на Тобираму, видел только Тобираму, позволял касаться себя только Тобираме и с восторгом то и дело касался в ответ. Лишь Зверь внутри бушевал, скрёбся о кожу изнутри, угрожая вырваться наружу, а Тобирама всё пытался дышать ровнее и не ломаться пополам от близости с братом. Тобирама впервые увидел брата с девушкой, когда возвращался с грязевых водопадов к северу от поселения Сенджу и от этого Тобираму стошнило. Выворачиваясь наизнанку, он пытался заставить себя не чувствовать гнев и ярость, не наполнять душу ненавистью к едва знакомой девушке. Не пытаться обмануть себя тем, что был хотя бы шанс. Здесь браки заключались ради рождения сильных и здоровых детей, а больных и рожденных вне брака топили в реках. Разве Тобирама мог позволить себе даже подумать о том, что он и Хаширама могли быть вместе? Влюблённой парой, или даже семьёй. Но и в селении Сенджу иногда случались праздники. Ночь Белой Луны казалась пиром во время чумы: войны оставались за высокими заборами, броня убиралась с глаз и в руке никто не смел держать меча. Хаширама любил ночь Белой Луны. В этот день он надевал сшитую матерью к празднику юкату и носился по поселению Сенджу. А ещё в этом году Хашираме исполнилось двадцать один, поэтому он мог пить саке — привилегия взрослых, до которой у Тобирамы не было желания дожить. Хаширама был взвинченным с самого утра и место себе не мог найти: мельтешил перед глазами, порываясь то завести разговор, то приобнять, и не давал спокойно насладиться книгой. — На твоей юкате вышиты такие милые кикё, — голос брата настолько восторженный, что Тобираме стало не по себе. — Я не пойду, — собственный голос ровный и тяжёлый, уверенный, от него Хаширама поник немного, — я не хочу там быть, мне это не интересно. Не заставляй меня идти с тобой, пожалуйста. Тобирама запрокинул голову назад, утопив взгляд, но всё равно почувствовал грустную улыбку брата на себе и его напряжённо сжатые руки. Тобирама не чувствовал за собой вины. Он не хотел идти, потому что весь этот шум и треск костров глубокой ночью не приносили ему ни тепла, ни радости. От них лишь голова болела, и в душу заползала глупая грусть от того, что Хаширама весь вечер проводил с кем угодно, но не с ним. В праздник Белой Луны Тобирама полностью осознавал, насколько был одинок, несмотря на то, что всегда был окружён десятками и сотнями людей. Иногда Хаширама просил помочь вымыть его волосы, а перед ночью Белой Луны это стало их маленькой традицией. Тобирама запускал пальцы в длинные, мягкие пряди и чувствовал спокойствие, которого был лишён всю свою сознательную жизнь. Хаширама закрывал глаза от удовольствия, и на лице его читалось нескрываемое счастье. Тобирама не знал, от чего он был счастлив: от него рядом, или от тёплых пальцев, мягко намыливающих голову. Иногда Хаширама мычал тихо и низко от удовольствия, не открывая глаз, а Тобирама не мог оторвать взгляда от его лица, и боялся опустить его ниже, где на брате было лишь полотенце, обвязанное вокруг бёдер. Тобирама боялся, что Хаширама мог увидеть, что он смотрел на него, как очередная девушка, желающая мужчину. Но куда больше он боялся полностью признаться себе, от чего он смотрел на Хашираму так, словно ничего в своей жизни так сильно не желал, кроме как близости с братом. Потому что это было не правдой. Но от этой близости у Тобирамы руки дрожали, и кровь закипала, и контролировать себя не выходило: челюсть вытягивалась, превращаясь в волчью пасть, предплечья покрывались редкой серебристой шерстью, глаза затягивало мутно-красным. Тобирама едва находил в себе силы противостоять Зверю, в которого он превращался из-за нелепых, глупых чувств, что горячили ему тело, распаляли разум. Он, едва касаясь, вёл носом по мокрым волосам брата, завязанным в тугой узел на затылке, и прижался лбом к позвонкам на шее, от чего Хаширама неожиданно вздрогнул. Тобирама боялся, что эта близость была ему неприятна, или того, что она была ему не нужна, или была безразлична; Тобирама боялся, что брат его оттолкнёт. Но Хаширама закидывал руку назад, зарываясь пальцами в густые, серебристые волосы, притягивая ближе, и поворачивал голову на встречу, улыбаясь так, что у Тобирамы сердце замирало и он не находил в себе сил шелохнуться. — Я буду очень благодарен, если ты пойдёшь на праздник со мной, — шептал Хаширама в кожу, едва касаясь скулы губами и Тобирама чувствовал, как его прошивала дрожь. — Ты же знаешь, что уговоры на меня не подействуют, если я решил. Хаширама знал, что Тобираму не продавить, но всё равно пытался. Тобираму жгучие чувства прожигали насквозь, но он упорно пытался внушить себе, что в шестнадцать испытывать подобное влечение к Хашираме — нормально. Ведь разве можно было не желать настолько открытого, добродушного и отзывчивого человека? Разве можно было принимать как должное всю его заботу и нежность? Разве получилось бы не замечать всей привлекательности его взрослого лица и тела, когда собственные были слишком худыми и угловатыми? Тобирама пытался убедить себя, что влюблённость — адекватная реакция на Хашираму. Ведь так реагировал каждый, кто хоть самую малость знал Хашираму, потому что в такого, как Хаширама, было невозможно не влюбиться. Хаширама знал об этом, и с каждым прожитым годом это делало его скованным и не решительным, словно он боялся дать кому-то надежду на взаимность. Тобирама знал, что брат перецеловал всех молодых девушек поселения, даже Тока нарвалась на его поцелуй однажды, хоть и была им близкой родственницей. Но мысль о том, что Хашираме придётся связать с одной из них свою судьбу и жизнь пугали их обоих. Хашираму — потому что ни одну из них он не любил, а Тобираму — потому что он любил брата больше и искренней, чем любая из них. Мужчины не женились на мужчинах, а брат не должен был желать брата, и Тобирама спотыкался о непреложные запреты и правила, которые были написаны глупыми людьми с глупыми взглядами на любовь и жизнь. В синей юкате, с вышитыми на рукавах оминаэси, ниспадающими волосами и глупой улыбкой на лице, Хаширама приводил Тобираму в восторг. Он поправлял воротник на юкате брата, не решаясь поднять на него взгляд, лишь смотрел, как на шёлке играли отблески свечи, и не хотел, чтобы брат уходил. — Я собрал трав и сварил для тебя чай, — говорил Хаширама, перехватывая его запястья ладонями и прижимал их к своей груди, — Он поможет тебе расслабиться и крепко уснуть. Мне сказали, что когда перед сном пьёшь этот чай, даже сны не снятся. Тебе будет полезно. Тобирама лишь кивнул, а короткая улыбка была вместо «спасибо». Когда на Хи но Куни опустилась ночь, заиграли кото. Игривая мелодия едва доставала до дома Бутсумы, но даже её отголоски не давали Тобираме расслабиться: он не мог сосредоточиться на словах, что были написаны в книге, не мог нормально сформулировать собственную мысль на листе. А вскоре вышел на террасу, где тело обдувал прохладный, слабый ветер, с усмешкой замечая, что в ночь Белой Луны луна была синяя, словно покрытая льдом и холодно сияла, хоть ещё и не закончилось лето. Высоко поднимались языки костра откуда-то с центра селения, где праздник набирал силу, где Хаширама разбазаривал себя, пил саке, танцевал и веселился, как никогда раньше. Тобирама слышал музыку, видел искры костра, и знал, что этой ночью Хаширама выпьет ни одну рюмку саке, поцелует ни одни губы, и точно ни разу не вспомнит о нём. Лишь когда слышать музыку и чужой смех стало почти невыносимо, Тобирама нагрел оставленный Хаширамой чай, и не стал вдаваться в тонкости чайной церемонии, просто выпил всё в один глоток. Сознание помутнилось почти сразу: голова взялась туманом, слабость растеклась по телу, перед глазами всё поплыло густой поволокой. Тобирама с трудом смог подняться, а сделать шаг оказалось непосильным трудом, он лишь мягко опустился на пол. Мысли мешались, путались с чужими, и становились неотличимы от воспоминаний. Тобираме казалось, что он отвратительно хорошо помнил глаза старика с волчьей кровью в жилах, «маленький Сенджу», то и дело срывающиеся с его сухих, старческих губ; всё ещё помнил белые пятна от ожогов на дряблых руках и совершенно безумную улыбку старика в момент, когда тот вталкивал в его сердце кунай. Тобирама не только помнил их, он видел их перед собой каждый раз, как закрывал глаза, и не мог спать, пока не истерзает своё тело и сознание тренировками и битвами. Мутные мысли уносили куда-то в глубину сознания, где Тобирама лицом к лицу сталкивался с волком, серебристая шерсть светилась в свете холодной луны. Он тянул к волку ладонь, но тот лишь боязливо и затравленно скалил острые зубы и отступал назад. Тобирама видел в его глазах себя, такого же затравленного труса. Всего лишь зеркало, где ему казалось, что он делал что-то правильное, но оставался всё таким же нетерпимым и нетерпеливым, неспособным отступать и слушать, прогибающим под себя, невыносимым для всех, кроме Хаширамы. Хаширама. Тобирама увидел брата затуманенным взглядом лишь когда он упал рядом. Хаширама улыбался, а Тобираме не хватило сил улыбнуться в ответ, он лишь схватил носом терпкий запах саке и пота, закрыв глаза от щекочущего грудную клетку чувства. — Мне нечего делать на этом празднике без тебя, — короткий выдох горячим ртом. Тобирама зачем-то попытался поймать его выдох губами. — Пить саке вместе со взрослыми странно и страшно. Всё время ждал, что они отругают. В ответ Тобирама смог издать лишь непонятное мычание, и в попытке повернуться на бок, прижался к Хашираме так тесно, что чувствовал на себе каждый его вдох. А когда поднял затянутый взгляд, брат, не моргая, смотрел только на него, губы его редко дрожали и были мокрыми и опухшими от саке. — Хочу тебя поцеловать, — короткий выдох Хаширамы прямо в губы. Он смотрел так, как ни на одну из девушек: пронзительно и мягко. Тобирама чувствовал, как брат проникал через его глаза в душу, любяще и нежно, от чего Тобираме щемило сердце. А затем поцеловал в губы, из-за чего Тобирама задрожал, сорвано и нервно, но всё равно потянулся руками к плечам брата. Ладонь Хаширамы медленно спустилась к коленям Тобирамы, и мягко развела их в стороны. Тобирама знал, что должно было произойти дальше, но всё равно вздрогнул, когда брат в один рывок оказался у него между ног. Он лишь схватился за край оби, в попытке развязать узел на юкате брата, но пальцы не гнулись, рваные рывки без результата заставляли Тобираму замирать и напрягаться. Пока Хаширама не перехватил его руки, не скинул с себя оби, и не спустил юкату с плеч. Тобирама нервно дышал, брат над ним был лишь в распахнутой юкате и фунтоши. Хашираму собственная нагота не смущала: он целовал Тобираму в губы, в шею, оттягивая ворот водолазки, и поднимал ладонями её край, пробираясь к животу и рёбрам; то нежно мазал пальцами по коже, то сжимал в ладонях грубо и резко, сквозь грубую ткань сжимая бёдра, от чего Тобирама захлебывался стонами. Прочная память обещала навсегда сохранить воспоминания об этой ночи: запрокинутую голову брата, его полузакрытые глаза, свою белеющую в полутьме шею с небольшой тёмной родинкой на обтянутой кожей ключице, вид которой всегда вызывал у Хаширамы щемящую нежность. И брат целовал эту шею и эту родинку, и Тобирама только вздыхал под его поцелуями — коротко и покорно. Грудная клетка Тобирамы, плечи, ключицы, впалый поджатый живот, по которому губы скользили так легко и быстро. Хаширама катил по груди, легко прихватывая зубами сосок, и тут же проводил по нему языком, вызывая в ответ длинный рваный выдох. От Хаширамы пахло костром, ночью и саке, а ещё терпкой сливой, листвой, свежестью, и старой травой — его кожа, казалось, насквозь пропиталась запахом ранней осени. Это было до головокружения хорошо и неправильно, но просто необходимо, и даже простое физическое желание вдруг перестало что-то значить в своём исходном облике, а переплавилось в почти благоговейный восторг — Хаширама искреннее восхищался Тобирамой, и Тобирама в эти минуты целиком и полностью принадлежал Хашираме. Брат выцеловывал поджатый живот вниз, к выступающим тазовым косточкам, которые он успевал одновременно поглаживать, Тобирама запутал пальцы в длинные волосы брата, подтолкнул его голову ниже, а Хаширама лишь послушно вобрал в рот отвердевшую плоть и Тобирама ощутил жар, шёлк кожи и слабый горьковато-солёный, как морская вода, привкус слюны, пропитанной возбуждением, дрожь удовольствия, прошедшую по телу и ритмично сколящие губы по ровному, длинному стволу, и помогал брату рукой. Всё это длилось так восхитительно долго, и медленно вскипавшее внутри тягучее, как патока, наслаждение, похожее одновременно на триумф и на поражение, на нежность и злорадство, на наказание и награду, в какой-то неуловимый момент перелилось через край, и вдруг всё закончилось: тело Тобирамы внезапно выгнулось дугой в пароксизме страсти, горько-солёная сперма ударила в нёбо брата и, глотая её, Хаширама испытал, пожалуй, самый сильный и долгий свой оргазм сразу вслед за братом, даже не прикоснувшись к себе… Тобирама лежал головой на животе Хаширамы, тяжело дыша и приходя в себя, а его неторопливо гладили по тонкому шраму на плече. — Ох, Ками, как же я устал. — низкий и рычащий голос брата, Тобирама впервые слышал его. — А ты устал? — Да, — Тобирама закрыл глаза, слабость не отступила, он задыхался, прижатый к полу телом брата. Хаширама растянулся по полу, а Тобирама стянул с себя водолазку и вытер с живота семя брата. — Как прошёл праздник белой луны? — Я напился и отец отправил меня спать, — Хаширама нервно хохотнул на последнем слове. А дальше какой-то нелепый разговор, в котором Тобирама никак не мог уловить смысл, то ли от слабости, вызванной чаем, то ли от сладости, вызванной близостью с Хаширамой, то ли этот разговор действительно не имел смысла. Тобирама смотрел в глаза брата, не моргая, не шевелясь и едва дыша, и когда брат смотрел в ответ с трепетом и любовью, он забыл о том, что у него внутри текла кровь Зверя. Лишь упорно и настойчиво пытался утонуть в глазах Хаширамы, пока не уснул. На утро, бережно укрытый по горло синей юкатой с оминаэси, вышитыми на рукавах, Тобирама не почувствовал боли ни в голове, ни в теле. Юката пахла Хаширамой, но Хаширамы рядом не было. В центре поселения Сенджу пепелища от костров; игральные доски, забытые на скамейке, в одной из них Тобирама узнал доску отца, в ней теперь не хватало одной из костей; тряпичные ленты, брошенные на землю, и одно одиноко лежащее на траве оби. Тобирама зачем-то вспомнил, как пытался развязать оби на юкате брата. От этих воспоминаний у него напрягалось нутро, Зверя внутри словно гладили против шерсти, он предупреждающе рычал. Тобирама же скалился в ответ. Хаширама нашёл его ближе к середине дня, солнце ярко светило и Тобирама прятался от него за кромками деревьев на краю поселения, где всегда было спокойно и тихо. — Как ты себя чувствуешь? — голос брата заставил Тобираму напрячься. — Ничего не болит? — А что у меня должно болеть? Ты хочешь услышать что-то конкретное? — он усмехнулся и недовольно цокнул, закатив глаза, — если ты беспокоишься насчёт прошлой ночи, то расслабься, ничего серьёзного не произошло. Мы ведь просто занялись любовью, так? — Об этом не говорят так открыто, Тобирама… Хаширама сорвался на истеричный смех и подпер голову ладонью, потупив взгляд. Хаширама чувствовал неловкость и Тобирама тоже, но куда сильнее он помнил, что чувствовал удовольствие от близости с братом и это было куда важнее. — Если хочешь, то мы сейчас же об этом забудем и больше никогда не вспомним, Хаширама… — Нет, — голос брата дрогнул, — нет, нет же. Просто, мне кажется, что из нас бы вышла отличная пара, а любовь по пьяни — это отвратительное начало романтических отношений. От слов Хаширамы Тобираму пробрало до костей, он кусал губы и медленно пробовал на вкус каждое слово. Самым сладким из них оказалось «пара», в идеале — «отличная пара». Сердце трепетало и Тобирама не мог сдержать короткой, довольной улыбки и ему казалось, что он никогда в жизни так не улыбался. Вероятно, потому что ещё ни разу не был настолько счастлив, что, казалось, прими он слова Хаширамы ещё ближе к сердцу, и с ума бы точно сошёл. Один рывок на встречу и руки Тобирамы обогнутые вокруг плеч брата, короткий, задушенный вздох и слова благодарности на ухо и шёпотом, а в ответ — сжатая на плече ладонь Хаширамы, уверенно и крепко, точно он знал, что делал и говорил. — Ты поцелуешь меня? — сорванный вопрос на высокой ноте, которую сам Тобирама от себя не ожидал. Хаширама приставил палец к губам, игриво улыбнувшись. — Тише мыши, — его слова над ухом и короткий поцелуй, — об этом никто не должен знать, ты же знаешь? Тобирама сел ровно, выпрямился и кивнул — конечно же он знает. /// Лисы рыли ямы под высоким забором селения Сенджу, таскали из пустых домов рыбу, и нет, нет, да кусали маленьких детей, оставленных без присмотра. Первым, что сделал Хаширама, став главой клана — это предложил вбивать мясистые бревна в землю глубже, так, чтобы выкорчевать их можно было лишь техникой земли, и ни лис, ни незваных гостей к людям и крову не подпускать. Тобирама был на собрании, приведённый рукой Хаширамы, сидящий по правое плечо от старшего брата Бутсумы, и несмело кидал на него взгляд. В глазах дяди плескалась боль, хоть на его лице не дрогнул ни один мускул, и у Хаширамы тоже сжималось сердце: Бутсума был его единственным живым младшим братом. «Был». Взгляд невольно пробрался сквозь толпу старейшин, к Тобираме за их спинами, где чувства сдавливали горло, словно верёвка вокруг шеи, и Хаширама больше, чем ему хотелось, понимал дядю: какого это — быть старшим ребёнком в семье, какого это — потерять братьев, и замер на секунды, отходя от звенящей боли в ушах, когда глаза пытались запомнить Тобираму, запечатлеть его на случай, если вдруг… Хаширама сглотнул, ему было больно об этом даже думать. Думать не о лисах, ворующих рыбу, ему сейчас хотелось, а о том, как возвести вокруг Тобирамы четыре стены и отгородить от войны и сражений, от смертей и убийств. Тобирама поймал его взгляд и вскинул бровь кверху: «чего смотришь?», и Хаширама поспешил отвернуться и не смотреть ни на дядю, скорбящего в пустоту, ни на Тобираму, смотрящего глубоко в себя. И хоть проблем от Бутсумы Хашираме осталось так много, что за целую жизнь не разгрести, он говорил о том, что было важно оградить детей и еду от лис. С чего-то нужно было начинать. Не с войны и сражения, а с попытки защитить родных без техник и мечей, например, и дать понять, что он — не Бутсума, и как с Бутсумой в клане Сенджу уже не будет. Мелких лис не подпускать к домам и детям, а крупную девятихвостую лисью тварь — сковать десятью печатями, чтобы не смогла шелохнуться, спрятать в глубокой, тёмной клетке, чтобы забыть о её существовании так на долго, чтобы удивиться, услышав её имя вдруг. Хаширама ставил на створы сёдзи своей спальни собственную печать. Неловкое движение и весь дом главы клана взлетел бы на воздух: небрежно и необдуманно, но зато действенно, хоть в спальне Хаширама ничего и не скрывал, разве что пару откровенных книг, но это не то что нужно было хранить за взрывными печатями. Хашираме казалось, что глава Сенджу не мог быть так прост и незатейлив, каким был он. Без странностей, вычурных, жестоких мыслей и без желания делать даже шаг навстречу войне и даже битве, — для Сенджу это было дико, поэтому Хаширама и ставил печати. — Не достойная главы клана Сенджу защита, — Тобирама подобрался сзади, его шаги были неслышны, будто дуновение ветра, и бросил под голые ноги Хаширамы ловко снятую печать: наложил поверх свою, выверенную и точную, и сел рядом, подгибая ноги под себя с тихим вздохом. — Ты боишься и это нормально. Страх помогает выжить и ты не должен этого стыдиться. Хаширама повернул голову, мельком хватаясь взглядом за лицо брата, приоткрыл сёдзи с внешней стороны, запуская в спальню вечерний свет и вязкий, прохладный воздух, который опустился на кожу, сбивая волнение. А потом в один шаг оказался напротив Тобирамы и тоже сел. Ему не хотелось думать о лисах, ни о мелких, ни о больших, он лишь хотел избавиться от волнения, туго переплетающегося с острым непониманием, что ему нужно было делать — было бы здорово запихнуть два пальца в глотку и выблевать эти чувства, как рвоту после хорошей пьянки. Но они становились болючим, колючим, острым, раздирающим комом в горле, который не давал ни вдохнуть, ни выдохнуть, будто ему не хватало воздуха, и получалось лишь урывками хвататься ртом, от чего волнение переливалось через край и рвалось наружу дрожью. — Эй, братец, — Тобирама с готовностью положил руку поверх его дрожащих пальцев и некрепко сжал, Хаширама поднял на него глаза и попытался улыбнуться, но вышло так натянуто и вымученно, что брат недовольно хмыкнул. — Первым, что сделал наш отец, став главой Сенджу — это убил женщину из клана Учиха и её пятерых детей, которых встретил у реки, и он этим так сильно гордился. Старик, который передал отцу главенство — в приступе гнева убил своего сына, а глава клана до него — предлагал убивать женщин, родивших девочек и близнецов. Их жестокость, гнев и ярость привели нас к войне, голоду и нескончаемому страху за свою жизнь и жизнь своей семьи… Он продышался, закрыл глаза, а Хаширама замер, боясь вдохнуть. Слова Тобирамы причиняли ему боль, но он все равно нырнул пальцем вверх, пройдясь им по костяшкам пальцев на ладони брата. Хватка руки стала сильнее, а дрожь сошла на «нет», когда брат качнулся немного вперёд. От его глаз не хватило сил отвести взгляд, и Хаширама знал почему: никто в мире шиноби не собирался утешать его, не собирался понимать, но все ждали от него силы воли, уверенности и действий. Не только Сенджу, которых было тяжело за это винить, но и Учихи во главе с Мадарой, и Узумаки, и Яманака, и ещё множество кланов. Никто из них даже не помышлял, что Хаширама надламывался внутри, рассыпался сомнениями и неуверенностью в руках Тобирамы, на глазах Тобирамы, и быть слабым, испуганным и раздавленным Хаширама мог позволить себе только с ним. — А ещё эти люди сделали нас сильными. Твоя сила, помноженная на твою доброту, приведёт нас туда, где мы ещё никогда не были. Если ты говоришь что нужно отгородиться от сраных лис, то я оставлю свой меч и буду закапывать бревна. В Тобираме плескалась уверенность, но куда больше в нём было преданности. И Хаширама поддался — подался навстречу и оставил поцелуй на его губах, короткий, но полный непомерной благодарности, от которой было тяжело вдохнуть. — Я бы умер без тебя, — вслух, но шёпотом произнёс Хаширама, взявшись за плечи брата, как за единственное, что не давало ему впасть в панику и дрожь, а следом неловко дернулся вперёд, прижимая голову брата к своей грудине. Хоть Тобирама некрепко обнял в ответ, руки всё равно задрожали, будто боялись. — Это не какая-то метафора, я бы действительно умер без твоих советов, без твоей помощи и без твоей защиты. Ещё подростком бы умер от руки Таджимы Учихи на реке, где познакомился с Мадарой. Для шиноби вроде Тобирамы и Хаширамы нужны были лисы побольше. Девятихвостый демон самовольно расхаживал по чужим землям, но всё чаще появлялся в Хи но Куни: в месте, где было тепло, где реки текли вдоль лесов. Но лис, казалось, не знал, что в Хи но Куни жили Сенджу. Хаширама был плох в серьёзных разговорах, в готовке еды и в написании печатей. Тобирама же чётко и ясно дал понять, что Кураму стоило арканить на его печать, а вот готовить он тоже не умел. Вдвоём, рука об руку, они шли к краю Хи но Куни, почти до самых песков, где за багровым закатом содрогалась земля: сквозь песчаный ураган однохвостый демон вихрился вокруг Курамы, бил по песку хвостом, поднимая песчинки в воздух, они не давали Кураме разомкнуть глаза, сориентироваться, и свирепо нападал огромной стеной песка, словно морской волной, накрывающей сверху. Хаширама сложил печати, деревянная стена взрастилась между демонами, об неё разбилась песчаная волна, осыпавшись к ногам. Однохвостый завопил, нырнул в песок, и живой горой понёсся прочь в сторону, куда садилось солнце. Тобирама устало ахнул, и хотел было уже пуститься следом, но Хаширама остановил его: — А если я не смогу справиться с печатью? — Просто представь, как она работает, это всегда помогает, — брат вскинул плечами, кинул кунай с колыхающейся печатью хирайшингири, и с каждым разом становился всё дальше, пока не пропал за горизонтом песка и вечернего неба, которые сливались воедино. Хвостатые демоны, как торфяные болота — от них стоило держаться подальше. Но Хаширама смотрел на самого сильного из них, и бежал вглубь Хи но Куни, к крутой скале над рекой. Курама оскалился, его хвосты стали дыбом, как у испугавшейся кошки, когда техника дерева толстыми корнями обвила его лапы и горло, рывком прижимая к земле, и затрещала от первой же попытки освободиться. — Почему со мной остался ты, а не твой брат? — Корни треснули и разломились, освобождая Кураму, сначала шею, затем лапы. — Мелковат? — Ты ничего не знаешь о моем брате, демон. — Твой брат — волк в овечьей шкуре, — Курама оскалил острейшие зубы, похожие на иглы, разинув скалистую пасть. На секунду даже могло показаться, что на лисьей морде появилась усмешка. Хаширама коротко рассмеялся, его губы тронула улыбка. Впервые за последнее время он был уверен в том, что говорил: — Скорее овечка, которая хочет быть волком. Следом же рассмеялся Курама, от его смеха содрогнулась земля, скала стала уходить из-под ног, расходиться после удара лисьих лап по земле, осыпаться вниз, где пропасть становилась глубже и шире, и её дна было не видно. Хаширама отпрыгнул назад, на целый кусок скалы, отшвырнул свиток от себя, хватая ладонью тонкую рисовую бумагу, скрученная же её часть катилась вниз, ближе к лису, разворачивая символы сдерживающей техники. Закрыв глаза, Хаширама представил: прочные цепи вокруг Курамы, прижимающие демона к земле, обездвиживающие, лишающие способности ясно мыслить, затягивающие пеленой глаза. В хвостах лиса вихрился плотный сгусток чакры, а после — свирепо понёсся на Хашираму, оставляя за собой глубокую зазубрину в скале, до самого Тысячерукого Будды, воздвигнувшегося из техники Хаширамы. В деревянной статуе сгусток чакры оставил вмятину, но разбился глухим хлопком, отталкивая Хашираму назад. Лис зарычал, когда из свитка потянулись цепи, взмыли в воздух, и стремительно упали, затягиваясь вокруг морды, стискивая пасть, к шее, лапам и хвостам, обвили каждый, скрутили, и тяжело прижали к земле. Затрещали и натянулись до предела, когда Курама попытался дёрнуться, но лишь сильнее натянулись, придавливая демона. Хаширама опустил руку, и выдохнул, изо рта невольно вырвалось: «ох, чёрт», но облегчённое, полное незамысловатого восторга от грамотной и действенной печати, выведенной рукой Тобирамы. — Заточить, Кураму в пещеру поглубже, подальше от селения Сенджу и Хи, но Куни, — предлагал Тобирама, а Хаширама тихонько посмеивался с испачканных грязью лица, волос и белоснежной кожи брата. — Смешно тебе? А ты попробуй техниками воды пытаться победить песок среди песков! Ненавижу быть грязным, и ты тоже мне не очень нравишься. — А если я скажу, что твои печати — лучшие из всех, что я видел, ты подумаешь насчёт симпатии ко мне? /// Рука бесцельно свисала со стола, пальцы иногда лениво пытались ухватить лист бумаги. Кабинет Хокаге представлял собой пугающее зрелище, от которого бросало в дрожь: всё, от потолка до пола, было завалено документами и свитками. Прошения жителей Конохи, от мирных людей, до глав великих кланов, которые теперь жили бок о бок. Всем было что-то нужно: от советов, до рисовых плантаций где-то за лесом деревни. Часы перед бумагами перетекали в дни, дни в недели и Тобирама чувствовал: вот-вот и его бы размазало по Конохе силой новой светлой жизни, где был и клан, и мир, и Хаширама рядом. Настолько рядом, что его подбородок давил на рёбра, пока рука, со сжатой в пальцах бумажкой, ложилась вдоль грудины. Хаширама скучал, но виду не подавал, а в какой-то момент подкинул в руку Тобирамы новый лист, на что получил вымученное мычание. Но Тобирама всё же поднял бумагу, поднёс к себе и накрыл ею лицо. Там какой-то Нара просил создать библиотеку с умными книгами, а Тобирама мысленно просил все прошения сгореть синим пламенем, потому он был к такому не готов. — Школа и библиотека должны находиться рядом, но ни на одной территории. Библиотека для всех, а школа нет, — Тобирама размышлял вслух, и по первой не узнал свой голос, потому откашлялся, а Хаширама опустил голову ему на грудь и улыбался. — О чём думаешь? — О том, что у нас получилось, — Хаширама закрыл глаза, улыбка на лице потухла. Он сложил руки на груди Тобирамы и опустился на них лбом, медленно выдохнул, о чём-то размышляя. — А ещё немного о еде. Хаширама — сердце и душа Конохагакуре, Тобирама же — её мозг, кости, мышцы, и только когда они были вместе, деревня могла жить и развиваться. Именно так думал Тобирама, когда остался с Конохой один на один. К ней нужен был подход: сухие суждения о кланах, составленные по частым битвам, оказались не верны, и многие, в действительности, оказались добрее, чем Тобирама мог подумать. Ей нужен был баланс: Хаширама, думающий сердцем, и Тобирама, опирающийся только на логику и опыт. Тобираме был нужен Хаширама, а Хашираме совершенно точно был нужен Тобирама. Брат сам говорил об этом временами, а потом добавлял: «я очень сильно тебя люблю» беззвучно и бесстыдно, нырял нежно руками под одежду, и целовал в губы. Под треск боли в голове Тобирама возвращался домой, первым сбегал от прошений, и знал, что когда Хаширама вернётся, притащит парочку из них с собой, и вместо сна будет думать, как стоило сделать лучше. Хотя бы просто «нормально», да хоть как-нибудь для начала. А Тобирама будет слушать и соглашаться и с тем, и с другим, и с третьим, потому что, когда он возвращался домой — ему становилось всё равно. Наверное потому он и не был ни главой клана, ни главой деревни. Ни деревне, ни клану такие, как Тобирама были не нужны. Ближе к воротам поместья Сенджу из леса вынырнули яркие огоньки, бросились под ноги и резво помчались прочь. Огоньки, которые были живыми, бежали к скале возле резиденции Хокаге, по тёмным пустым улицам, что в свете луны казались ещё уже, пока на вершине скалы не обернулись духами волчат, игриво бросившихся в ноги без тени страха. Они рычали, хватались мелкими зубами за пальцы на ногах. Тобирама опустился на колени, трепля одного из щенят за ухо. Их шерсть словно горела синим огнём, глаза светились красным, и они земли не касались: в воздухе шагали вверх и вниз, словно под крохотными лапами была земля, ныряли в воздух, будто в воду. Зверь внутри Тобирамы благодарно терся о рёбра изнутри носом, урчал, когда Тобирама бежал вслед за игривыми волчатами, всё дальше от Конохи. Меж скал, у воды, волчат ждала крупная волчица, её горящая огнём шерсть отражалась в реке, мерцала в глазах Тобирамы. В ней не было ни страха, ни злости, лишь неприкрытое волнение и бегающий от волчонка к волчонку взгляд, когда они тёрлись о ноги Тобирамы, принимали его за своего. По реке туманом ложился свет, утробный, преломленный, словно проходил через сёдзи, освещал путь по течению, ведущей к истоку, но течения было не слышно, лишь тихий рык, и тот откуда-то изнутри, когда Тобирама пошёл по берегу, вдоль реки. Берег был усыпан мелкими камнями и песком, волчата на нём рыли мелкие ямы, и бежали вслед, когда Тобирама уходил слишком далеко. У разлива туман обрел форму: лица, руки, ноги, тела. Слишком знакомые, чтобы не узнать, слишком мёртвые, чтобы принять как должное. Тобирама закрыл глаза и продышался, глупое сердце застучало быстрее, а руки задрожали, но он смотрел на лицо Шуджи Хьюга, умершего сегодня утром, без тени страха. Хьюга ему улыбался, был счастлив, и шёл за старым, ободранным волком с густой, серой шерстью. Тобирама шёл вместе с ним, заталкивал Зверя в самый тёмный угол сознания, и, подойдя к воде, что намочила сандалии и пальцы, хотел коснуться тумана ладонью, узнать, насколько это было взаправду. Чакра не давала провалиться под воду, Тобирама сделал шаг, ещё один, и прошёл сквозь Хьюга и волка, они просто растеклись по воздуху, словно дым, а потом обрели тела и лица вновь, когда Тобирама остался позади. Опустившись на колени, он бегал глазами то по одной прозрачной человеческой фигуре, то по другой, люди и волки, потоком, как медленное течение мелкой реки, огибал его, обретали лица, чёткие, почти реальные, но за ними было видно, как через марлю, воду, песок, камни и деревья. Раздраженный и очень категоричный рык, срывающийся на утробное рычание, залился в уши, когда чакра перестала держать Тобираму над рекой, лишь короткий рывок и он оказался в воде, проваливался вглубь, словно у реки не было дна. Водная толщ меняла форму, сгущались краски, расплывались и менялись, пока перед глазами не предстал мальчишка лет шести на вид, упавший перед волком, с горячей серебристый шерстью, на колени. Ребёнок только с поля боя: израненный, оборванный и обессиленный, едва держащий тощее тело на дряблых руках и волк, смотрящий с гадливым отвращением. Мальчик тянулся к волку, цеплялся сбитыми пальцами за лапы, давясь слезами — он хотел жить. Так сильно хотел, что не боялся ни предупреждающего рычания волка, ни его оскала перед своим лицом. Слепое бесчувствие волка сменилось чем-то иным, когда глаза мальчика прикрылись, а сам он упал, не пошевелясь больше ни разу. Сменилось то ли волнением, то ли переживанием, то ли безграничной болью. Тобирама смотрел, почти против воли, но смотрел, как волк воздвигся над мальчиком, и с утробным рыком вырвал кусок своей плоти под горлом. Кровь текла по лицу мальчика, вливалась в рот, а вскоре волк замертво упал, а мальчик ожил, но глаза его стали алыми, как багровый закат над озером. Заполнила глаза Тобирамы до краёв, а вскоре обрело отголоски черт волка, обращающегося мужчиной, и женщины с гербом клана Сенджу на повязке у локтя, их лица рядом, почти вплотную, поцелуй, казалось, а потом Тобирама узнал в мужчине волка, отдавшего взамен на жизнь мальчика свою. Небо потухло, Тобирама закрыл глаза в последний раз, когда мальчик перед ним растёкся в плотную стену воды, которая прижала к песчаному дну. Хаширама выдернул его из тернистых лап реки, схватил за плечи, когда Тобирама выкашливал из легких воду, и опустился рядом: — Что случилось? Что ты здесь делаешь? В глазах брата не было света горящей, белоснежной шерсти, зато было волнение. Волки и люди и вовсе пропали с реки, будто их и не было, лишь туман стелился по земле, словно дым от торфяного пожара. — Однажды я узнаю о себе всю правду и обязательно расскажу её тебе. — О том, что ты волк в овечьей шкуре? — Тобирама усмехнулся, на секунду осознав, насколько хорошо его можно было описать тремя словами, и ни в одном не ошибиться. А глубокой ночью, изваляв друг друга по полу, Тобирама горячо и запаленно дышал в шею Хаширамы, накручивал его волосы на кулак, и выстанывал ответное: «люблю», запрокинув голову до хруста в позвонках, пока Хаширама крепко держал его за бедра, и двигался медленно и плавно, от чего голову сносило напрочь. Тобирама смотрел в его глаза, и видел в них свои: такие же, как и у мальчика, оставшегося наедине с волком. Закрывал их, встряхнув головой, выкидывая мысли прочь, до одной единственной, и была она о Хашираме: о его лице иногда, о его руках зачастую, о близости между ними каждый раз. У Тобирамы в голове мутилось, пальцы сжимали мягкие простыни на футоне, а Хаширама выдыхал в шею, держал так крепко, что кости на бёдрах едва не трещали от силы хватки, и шептал на ухо что-то до отвращения нежное. Им нужно было отвлечься, и развлечься. Утонуть самим и утопить с собой то, чем тяготились днём. И пока у них это отлично получалось. В кабинете Хокаге Хаширама недовольно зашипел на Мадару, когда тот сел на его рабочий стол, сгребая несколько свитков к краю. — Понял, не ругайся, — Учиха покорно поднял руки, вернул свитки на место и пересел на стул. Тобирама цокнул, хмыкнул, и уселся на стол прямо у рук Хаширамы, поудобнее продвинулся к середине стола, подмял под бедро ногу и, поразмыслив, откинулся назад, опираясь на руку. Хаширама даже глазом не повёл, а Мадара брызнул ядом, что вызвало у Тобирамы прохладную улыбку. Лицо Учихи выражало то ли полнейший крах надежд, то ли абсолютное непонимание — Тобираме понравилось. — Так… Мы идём в сенто? — Мы вдвоём идём в сенто, а Мадара идёт к черту. Тобирама ждал, что Мадара начнёт сыпать холодными упреками, но Учихе его компания тоже удовольствия не приносила, потому, сославшись на дела клана, он ушёл. — Я однажды свихнусь из-за вас двоих, как дети себя ведёте, — Хаширама спихнул ногу Тобирамы со стола и помрачнел. — А ты постоянно от меня что-то скрываешь, будто я не заслуживаю узнать всю правду, как она есть. Тобирама вернул ногу под бедро и сел прямо, опустив руку на одно колено, на второе же колено небрежно опустил руку Хаширамы. — Я расскажу тебе обо всем, если однажды мы восстанем из мёртвых. *** Хаширама тронулся с места, поддавшись секундной слабости, обвил руки вокруг плеч брата, обнимая, и застыл в ответных объятиях на несколько мгновений, которые тянулись пугающе долго. От них тело стало оголённым нервом, сквозь которое сочилось непонимание, густо прошитое отрицанием. Ему думалось о том, что Тобирама, его милый, умный малыш, должен был стать другим. А потом не дышал от понимания, что вливалось звенящим ужасом в бессмертное тело от того, что рядом могло не оказаться того Тобирамы, которого он знал: не согласного, вспыльчивого, знающего по наитию и интуитивно, как было нужно, когда каждый их шаг был шагом в пустоту, и лишь он рядом не давал сорваться всему в пропасть. Тобирама, который зачастую был готов поставить на кон всё, потому что был уверен в том, что делал, в противовес необдуманным решениям и действиям Хаширамы, где было больше чувств, чем смысла. Хашираме думалось, что это было похоже на танец: один из них делал шаг вперёд, а другому приходилось отступать, уступать, но не давать полную свободу действий, начинать вести и прогибать под себя, — из выходящего из себя за долю секунды Тобирамы, не собирающегося соглашаться с Хаширамой, и с Хаширамой, не готовым к темпу решительных и радикальных изменений в деревне взрастилась Коноха. Из криков, от которых звенело в ушах: «Ты ведь так хотел, чтобы я стал Хокаге, а не Мадара! Наслаждайся, братец!», и глубокое рычание Тобирамы в ответ, от которого падало сердце: «Я должен быть Хокаге, а не такие идиоты, как вы. У тебя ума, как у деревяшки, временами ты вообще не понимаешь, что происходит», появилась школа, собирались команды, строились сенто, публичные дома, законы и порядки. Сквозь огонь и воду. Точнее, сквозь дерево и воду, а Хаширама никогда не забывал, что дерево — смешение техник земли и воды, что непременно значило, что он и Тобирама, несмотря на все различия, не совпадения взглядов, принципов и решений, всегда были похожи. Пусть это было не так очевидно на первый взгляд: Тобирама считал, что голос Сенджу не должен звучать громче других кланов и Хаширама тоже; Тобирама хотел, чтобы разные кланы учились работать вместе и Хаширама тоже; Тобирама стремился к тому, чтобы дети не были частью войны и Хаширама тоже. Тобирама не хотел войны и был готов поступиться гордостью ради мира, и Хаширама был ему за это благодарен. Это было похоже на танец, и Хаширама никогда не жалел о том, что пригласил на него Тобираму. Тобирамы, дорогого сердцу и родного, могло не быть, а на его месте мог оказаться кто-то другой, или никого не оказаться вовсе. Хаширама тяжело вдыхал носом, боясь проронить задушенный, испуганный выдох и, прислушиваясь к чувствам, не мог решить, что его пугало больше. Простая мысль об этом доводила его до зыбкой, тихой паники. Тобирама его доводил, выводил и делал донельзя чувствительным и уязвимым, выводил на эмоции одним неосторожным словом, а потом разбивался с высоты своей самонадеянности: — Возможно, ты бы предпочёл другого меня рядом, но. — Хаширама подавился его словами, стиснув зубы, вместе с воздухом выдыхал просьбу закрыть рот, и своего голоса не мог узнать: — Не смей произносить это вслух, не смей даже думать об этом, — приглушенно и почти шёпотом, сильнее сжав руки вокруг плеч брата, — я бы любил любого тебя, но ты, который со мной сейчас, сделал для меня так много, несмотря на Зверя внутри, или всё же благодаря ему? Я не знаю. Тобирама хмыкнул невпопад и разомкнул объятия, и Хашираме на секунду захотелось потянуться вслед за руками брата, когда тот машинально сложил их на груди, а его выражение лица почерствело. — Я умер, когда мне было шесть. Но в моей жизни не было и дня, в котором я бы не любил тебя несмотря на то, что я говорил или делал, — он не шелохнулся, а сердце Хаширамы упало. — Скорей всего это наша последняя встреча, поэтому я хочу, чтобы ты знал. Прости, что не говорил тебе этих слов раньше. — Я знаю об этом, — шёпот с короткой улыбкой тронул губы обоих, — только ты оставался рядом со мной, сколько бы дерьма я не натворил. Не Мито, Тока или Мадара, а ты. Ты со Зверем внутри — всё ещё ты. Мне всё равно «какой» ты, Тобирама, имеет значение лишь то, что это «ты». Брат, казалось, хотел закатить глаза и недовольно хмыкнуть, но в последний момент передумал, лишь нацепил на лицо быструю полуулыбку, и прошёлся взглядом по лицам Хирузена, Четвёртого Хокаге, остановился на Орочимару, и только тогда позволил себе закатить глаза и недовольно хмыкнуть. И, поразмыслив, наклонился к Хашираме: — Ну что, братец, надерём твоему дружку зад?
Примечания:
Отзывы (11)