Я в сотый раз опять начну сначала, Пока не меркнет свет, пока горит свеча.
В четыреста четырнадцатом с родины пришли любопытные вести: Ильмени писала о пересмотре Соглашения о перемирии... — У тебя такое лицо, будто мир перевернулся, — заметил Муциан со своей койки, отвлекаясь от "Вороного курьера". — Что там? — Мне просто лень сегодня держать лицо лопатой, — первый день в увольнении у Ллетана выдался крайне суматошным, и под вечер сил что-то там изображать не осталось. — Кстати, ты мог бы сам прочитать, пока меня не было. — Само собой. Но я не читал, — отрезал Муциан и демонстративно прикрыл глаза. Без малого два года прошло с тех пор, как он вспыхивал до корней волос при виде одной кровати на двоих; два года, десяток стычек и без счета уроков кэны Дрена. Стоило признать: Муциан за это время показал себя не только хорошим бойцом и способным учеником, но и человеком с характером, что было куда важнее. "Я понимаю, чего ты хочешь от меня, Дрен, — сказал он как-то, — и благодарен тебе за науку. Но я прекрасно понимаю, что всему есть предел, и применению наших рабочих навыков — тоже. Для Гильдии и архимага я вскрою любое письмо, не задумавшись — но сам я не стану читать письма старшего товарища просто из любопытства. Надеюсь, кстати, на ответную любезность". Ллетан, разумеется, такую любезность ему оказал — и более к теме чтения чужих писем не возвращался, кроме как в виде несмешной шутки. — Так что случилось-то? — Интересные вести с родины случились, если коротко: Империя пожелала освоить Вварденфелл, и после пары месяцев переговоров ей это позволили. А дядя за всяческое содействие Империи получил титул герцога, возвысившись над Домами... идут переговоры о закладке имперских городов и фортов, о торговле и прочем, но это неважно: Дома уже согласились и с решением короля, и с тем, что на Вварденфелле теперь сидит императорский ставленник, и теперь будут просто торговаться за лучшие условия. Мне вот интересно другое, — Ллетан перечитал письмо и невесело хмыкнул, — как дядя и его сподвижники усидят на двух стульях? С одной стороны у них гордая знать Киродиила, с другой — данмеры с их вековыми традициями. Для одних работорговля — тяжкое преступление, для других — священное право и статья дохода, обидеть нельзя ни тех, ни этих... Впрочем, дядя уж точно не в убытке — теперь ему гораздо удобнее закрывать глаза на Две Лампы, можно на Империю в случае чего сослаться. И я не говорю об имперском золоте, пополняющем его казну... — Опять все свел к золоту! А еще говорят, имперцы торгаши, — поддел Муциан. Сам он, к слову, деньги любил, но в меру: не как цель, к которой стоит стремиться любыми путями, но как возможность помочь семье и самому хорошо жить. — Те, кто так говорит, просто с Хлаалу незнакомы, — Ллетан отложил письмо сестры и взял следующее. — Дитум-Джа хвалится урожаем картошки... кстати, не помню, я тебе говорил, что с весны не отправляю им деньги? — Нет, а что так? Плохо справляются? — Наоборот. У них прекрасная устроенная жизнь — этого я хотел для каждого из своих подопечных. Грамоту освоили, с соседями дружат, хозяйство ведут хорошо... Свободные совершеннолетние граждане империи. Я им больше ничего не должен. — И что они об этом думают? — Ллетан приподнял письмо над столом, и Муциан кивнул: — А... Знаешь, тебе с ними повезло — иные бы обиделись. — Что лавочка закрылась? Да, и это показало бы, что они не справились, а мне добавило работы, но мои ребята теперь свободны по-настоящему, я рад за них... И знаешь что? Мир для меня не перевернулся, скажу больше — когда Империя подведет Морровинд к отмене рабства, а она подведет рано или поздно, я порадуюсь, но не более того. Указы, законы, запреты — вещи замечательные, но они сделают лишь полдела; свобода должна поселиться у каждого вот тут, — Ллетан постучал пальцем по виску. — А это сложнее, дольше и не видно со стороны. "И не у каждого получается", — вертелось на языке, но Ллетан промолчал: это, в конце концов, была не его битва и не его дело. Как он и предполагал, Империя с проблемой рабства предпочла не делать ничего. Совершенно ничего: одной рукой закрывать глаза на деятельность аболиционистов, другой — жать руки богатым плантаторам-рабовладельцам. Конечно, некоторые влиятельные меры из Камонна Тонг могли бы повлиять на чиновников-н'вахов... но те меры, чьи имена Ллетан некогда назвал Каю Косадесу, почему-то испарились с политической арены. Ильмени не писала прямо, вовсе обходя этих мутсэр вниманием в своих письмах, но ее молчание было вполне красноречивым. А Ллетан по-прежнему ждал ее писем, охотно и подробно отвечал, но понимал — с каждым годом все яснее — и признавался самому себе: эти письма были важны тем, что писала их Ильмени, а не содержанием. Он по-прежнему любил Морровинд — любил цветущий вереск, весенние песни силт-страйдеров, туман над болотами Горького берега, — но более ему не принадлежал. Даже песни его флейты изменились — стали мягче, спокойнее, вобрав в себя шелест нибенейских лесов, эхо, гуляющее под сводами айлейдских залов, необычное произношение знакомых слов. Он научился парочке новых трелей, которые услышал в тавернах Имперского города, и порой вворачивал их в свои музыкальные фантазии. А главное — в его мелодиях не было больше того напряжения, которое серджо Дрен, зажатый в тисках правил Дома Хлаалу и законов Камонна Тонг, мог выплеснуть только через музыку. Мутсэра Дрен был связан лишь гильдейским контрактом — который, в общем-то, мог изменить, попросив перевода на иную должность, — и своими собственными понятиями о правильном и неправильном: если маги пользовались своими талантами во вред людям, оболванивая их или вредя иным способом — то было их право... но и они с Муцианом были в своем праве, когда призывали зарвавшихся умников к ответу, и об этом теперь размышляла старая хитиновая флейта. На ее теле появлялись все новые царапины, забиваясь грязью и кровью, но Ллетан уже не пытался их вычистить и не торопился нести флейту в мастерскую. Изнутри он и сам ее прекрасно чистил, а снаружи... Под густой сетью царапин лишь едва угадывался след склейки — и Ллетана это вполне устраивало. Ллетан полагал, что молчание Империи по поводу рабства в Морровинде в какой-то момент сменится быстрыми и решительными действиями; что действовать от ее имени будет либо герцог Ведам, либо король Хелсет, которого Ильмени описывала как весьма свободно мыслящего и симпатизирующего имперскому укладу мера; что сам он, узнав вести с родины, не придет в бурный восторг, но, по крайней мере, обрадуется... В последнем он ошибся. Четырнадцать лет прошло с тех пор, как они с Муцианом обсуждали пересмотр старого Соглашения о перемирии; четырнадцать лет, шесть уничтоженных вредных общин и без счета царапин на хитине. В конце четыреста двадцать восьмого в письмах Вангарила и Ильмени прозвучало одно и то же: Хелсет запретил работорговлю... Но если Ильмени писала об этом спокойно, как о чем-то совершенно естественном, то письмо Вангарила пронизывала тревога. "Мой дорогой друг, нечасто я пишу вам о личном, ибо понимаю: у мера столь занятого довольно своих трудностей, чтобы думать еще и о чужих. Однако сейчас я в замешательстве, и мне положительно не к кому больше обратиться. Уже давно я пытаюсь освободить Эрандура от зла, пленившего его, хотя так и не могу до конца понять его истоки. Я немало знаю о его юности и молодости — во всяком случае, с его слов, — и понимаю, что его жизнь в неволе была далеко не худшей; зная натуру моего друга, я уверен: Эрандур не стал бы замалчивать обиды. А то уважение, которое он питает к своему бывшему хозяину, еще более убеждает меня в правдивости его слов. При этом он никогда не скрывал ни того, как унижало его само положение одушевленной вещи, ни того, сколь неприятны, даже отвратительны ему те, кто имеет (или присваивает себе) право распоряжаться чужими жизнями. Прежде я думал, что так проявляется его чувство несправедливости: как вы успели убедиться, Эрандур — мер большого ума и многих достоинств, и родись он свободным, его жизнь с самого начала могла сложиться иначе, лучше, и он бы не зависел от доброй воли господина. Как я понял из рассказов Эрандура, Марайн Дрен позволял и даже поощрял его стремление к знаниям; однако даже пользуясь его полным расположением, Эрандур не ощущал безопасности, ибо не мог быть уверен, что его господина не постигнет тяжелая болезнь или иные неприятности, ведущие к его смерти и возможной продаже наследниками ненужного имущества. Как унизительно, должно быть, осознавать таковым имуществом себя! Словом, после многих лет дружбы я имел достаточно оснований полагать, что Эрандуру приятно будет услышать об отмене рабства. Полагаю, вы без труда представите мое изумление, когда предположения мои не оправдались. Чувство, промелькнувшее на лице моего друга... Я бы назвал его растерянностью. Как у разумного, который, протянув руку, чтобы взяться за привычную опору, хватает пустоту. Я не могу забыть это выражение лица, и не могу не отмечать изменений — прежде Эрандур был достаточно откровенен со мной и Фалкаром, теперь же он сторонится всех, уйдя с головой в работу. Мне больно видеть его таким, но чем помочь, я не знаю. Я не прошу вас помогать Эрандуру — мне кажется, видеть вас и, тем более, принимать вашу помощь он сейчас не в состоянии. Но я боюсь за него; боюсь, что ненависть, все эти годы тлевшая в нем, найдет себе новую пищу, а вы — вы смогли ее изжить. Потому я и пишу вам, надеясь на совет или утешение хотя бы для себя.С наилучшими пожеланиями
Вангарил".
Что можно было ответить на такое? У Ллетана в голове крутилось: "а вы точно уверены, что Эрандур ненавидит рабство, а не себя на месте раба?", но в письме Вангарила дрожали строчки, и пропуски между словами были слишком велики, будто приступы лихорадочного волнения сменялись в его душе пустотой, мешающей подбирать слова... и Ллетану было как-то совестно лепить ему в ответ первое, что в голову пришло. Он отложил письмо, потер пальцами виски; прядь волос, еще слишком короткая после недавнего алхимического опыта, упала ему на лицо, и Ллетан нетерпеливо ее заправил, задев пальцами серьги — мелкие золотые кольца в хряще; такие вырвать сложнее, чем подвеску с камнем. — Что там? — Муциан поднял голову от книги; в зеленоватом свете волшебных огоньков его лицо казалось землисто-серым — а может, просто недосып сказывался, старые раны, ноющие в холода, и перенесенная на ногах болотная лихорадка. В конце концов, напомнил себе Ллетан, зацепившись взглядом за первую седину в гладких черных волосах товарища, Муциану Аллиасу в этом году стукнуло сорок лет. На четыре года больше, чем Дитум-Джа и С'Мирре. Всего на шесть лет меньше, чем было самому Ллетану, очнувшемуся от дурного беспамятства на чейдинхольском рынке. И, наверное, лет на восемь-десять меньше, чем было Эрандуру, когда он впервые ступил на землю Киродиила, сжимая в руках вольную и еще не осознав, что он свободен... Вангарил не грешил против истины, называя своего друга мером большого ума и многих достоинств — другой не бы сделал такую блестящую карьеру на чужой земле, не имея денег и связей; но свою собственную битву за свободу Эрандур проигрывал, и Ллетан ничем не мог ему помочь. Муциан ждал ответа, и Ллетан бледно улыбнулся: — То, о чем мы и говорили: Хелсет отменил рабство в Морровинде... Ну хоть полдела сделано. — Тогда почему ты такой убитый? Ллетан протянул через стол письмо Вангарила: — Читай... я поясню потом. Муциан прочел, помолчал, еще раз прочел. Потом попросил рассказать всю историю — и Ллетан рассказал, начиная с четыреста десятого и стараясь не упустить ни одной детали. Потом Муциан снова молчал, уставившись в письмо — и наверняка ничего в нем не видя, — пока Ллетан сочинял ответ... — Ты не знаешь, Вангарил когда-нибудь корчевал сорняки? — спросил он на третьем черновике. — Понятия не имею, а что? — А мне приходилось. Бывает, сверху кустик махонький, а корни — во, — Муциан развел руки, показывая около двадцати пертанов. — Еще и не один, а во все стороны, и самое дрянное — пока все не выкорчуешь, так и будет тебе из земли переть всякая сорная сволочь... да еще если корень уцепится за что-то в земле, поди его вытащи. Вот с ненавистью так же — корчевать ее надо, пока она не нашла новый камень или корягу, чтобы уцепиться... — Будем надеяться, что Вангарил успеет, — откликнулся Ллетан, беря новый лист. Пожалуй, Муциан подсказал ему неплохое начало. "Скажите, друг мой, приходилось ли вам когда-нибудь корчевать сорняки?.." Возможно, все бы обошлось, если бы в начале двадцать девятого Фаральмо не ушел в отставку. Если бы на его место пришел... да, в общем-то, любой глава отделения Гильдии, кроме Ганнибала Травена из Анвила — одного из тех самых "анвильских фанатиков", которых в Чейдинхоле считали чем-то вроде застольной шутки. Если бы, наконец, Эрандур верно оценил противника и, прежде чем возмущаться из-за новых ограничений, подумал, что и кому он говорит... Но ничего не обошлось. "Дорогой мой мутсэра Дрен, — писал Вангарил, и рука его была тверда... а Ллетан знал, что Вангарил всегда писал сразу начисто, — возможно, более мы с вами не увидимся. Не думаю, что вас это удивит, ведь вы наверняка имели возможность узнать Травена куда лучше нашего..." О да, за два года, несколько новых заданий и без счета тайных и явных проверок Ллетан с Муцианом поняли, с кем они имеют дело. Травен желал невозможного, как и Фаральмо... но, в отличие от одержимого идеей найти Делодиил чудака Фаральмо, Ганнибал Травен со своим страстным желанием изничтожить некромантию в облаках не витал и на инакомыслящих сквозь пальцы не смотрел. А с врагами расправляться этот пожилой бретон с круглым добродушным лицом умел прекрасно — Ллетан как-то поинтересовался его биографией и остался весьма впечатлен. "Гордыня и вспыльчивость Эрандура поставили нас всех в столь неудобное положение, что Фалкар принял решение изгнать его из Гильдии, чтобы наш дом не опустел наполовину. Я не виню его, я понимаю — потерять дело всей жизни и стольких учеников куда страшнее, чем расстаться с одним магом... Но я просто не могу бросить Эрандура сейчас, когда разум его так уязвим, а ненависть сильнее, чем когда-либо прежде. Он уже заговаривает о становлении личем; пока у меня получается отговорить его от опрометчивых действий, но я должен быть рядом, чтобы, если обстоятельства сложатся наихудшим образом, хотя бы спасти его душу". Вернее, погибнуть смертью храбрых, ни в чем Эрандура не убедив. Может, когда-то Вангарил и был хорош — до того, как предпочел тишину лаборатории боевым выходам, — но те времена давно прошли. Против Эрандура — озлобленного, отчаявшегося, годами оттачивавшего свои магические навыки именно в бою — он мог немногое. "Сейчас наш путь лежит к озеру Канулус — там жила когда-то семья моей матушки; если от дома что-то осталось, будет неплохо, если же нет... что ж, одиночество и труд — неплохое лекарство от душевных недугов. К тому же, там Эрандур вряд ли найдет как единомышленников, готовых столкнуть его в бездну, так и противников, которые не станут разбираться". Ллетан нервно сложил письмо, боясь измять. О труде и одиночестве — чушь, конечно... Письмо Вангарила дышало спокойной обреченностью идущего умирать; он уже знал, что ничего не выйдет, и лишь надеялся увести теряющего разум друга от людных мест. Разумно. По правде говоря, помня тренировочные схватки, Ллетан сомневался, что сам он сумеет одолеть Эрандура... Но он, по крайней мере, был не один. Возможно. "От души благодарю вас за ваши советы и поддержку, которая была мне так необходима в последние годы. Обнимаю вас. И на всякий случай, прощайте, Ллетан". Ллетан поднял глаза на Муциана — тот собирал вещмешок, что-то напевая себе под нос: уже предвкушал, как приедет домой, впервые за много лет обнимет родителей... На миг кольнула совесть — наверное, так поступать нельзя, — но с другой стороны... идти в одиночку? В прошлый раз ничем хорошим это не закончилось. А Муциан знал историю Вангарила и Эрандура, был сильным магом и опытным бойцом, и кроме того — может, они и не стали за эти годы большими друзьями, но во всем Киродииле не было человека, которому Ллетан доверял бы больше. Он рывком встал и тронул товарища за плечо: — Аллиас, есть разговор, — выдох, резкий вдох. — Мой друг в смертельной опасности. Это личное дело, и я пойму, если ты откажешься, но в одиночку я боюсь не справиться. Муциан застыл на месте, невидяще глядя перед собой, как он всегда застывал, обдумывая что-то важное. Крепче сжал лямки мешка, будто удерживал картину возвращения в родные края, которую уже наверняка нарисовал себе во всех подробностях... или жал ей руку на прощание? Ллетан не понимал, пока Муциан не отложил мешок — очень, очень медленно, явно через силу, — и не опустился на кровать: — Расскажи, что стряслось. Они были готовы к тому, что не успеют. В приемной письмо Вангарила пролежало неделю, а как быстро гонец его доставил? Впрочем, проплутав лишних два дня между Серебрянкой и Канулусом, Ллетан уже не сомневался, что они не успеют, и гонец тут ни при чем — а выйдя к деревне Нойан, от которой остались лишь груды камней там, где некогда стояли дома, лишь убедился в этом... но, по крайней мере, здесь они напали на след. Возможно даже, на тот самый. К тому, что их не встретят дружескими объятиями и горячей похлебкой, они тоже были готовы, и потому договорились еще в пути: ничего лишнего, ничего личного, кого бы ни встретили. Сперва двойной Паралич в спину, а все разговоры — если до разговоров, конечно, дойдет — потом. Пожалуй, они не совсем были готовы к тому, что обнаружили в неприметной пещере чуть севернее Нойан... но, пожалуй, так было даже проще. Эта тварь уже не была Вангарилом, хотя под двойным заклятьем дергалось, скаля зубы, его тело; но не была она и Эрандуром, хотя сопротивлялась двойному Параличу так, как мог бы сопротивляться Эрандур. И когда Муциан, взглянув на душу лича, слабо качнул головой, Ллетан лишь прошипел: "Давай скорее", — накладывая новый Паралич. Он не чувствовал ничего — ни злобы, ни горя, — только легкое беспокойство, как бы живой мертвец все-таки не сбросил чары. Не сбросил. Горе пришло потом, когда они, разбив лагерь на фундаменте бывшего дома, разбирали улики. Вернее, Ллетан разбирал, а Муциан проверял контур — простейшую, но полезную в походах штуку, непрерывное кольцо камней и палок, чтобы было куда бросать чары, если понадобится. В пещере они нашли дневники, подробные записи ритуалов и несколько писем; Ллетан быстро проглядел их и убрал в мешок, оставив лишь одно, самое старое — оно-то явно не относилось к делу. Это было даже не письмо, а затертый и выцветший от времени список дел или покупок на данмерисе; видно было, что его бережно хранили, но разобрать все равно удалось только последнюю строчку: "книги и сдачу оставь себе". Возможно, эти книги стали для Эрандура первым шагом к снятию рабских наручей... определенно, эта записка, зачем-то взятая даже сюда, была последним, что от него осталось, и Ллетан, вспомнив данмерский обычай, положил ее в костер. Всю жизнь Эрандур черпал силы в своей ненависти. Он ненавидел свое положение вещи — хотя, сказать по правде, с хозяином и домом ему здорово повезло; ненавидел всех, кто был облечен властью, хотя и сам к ней стремился и с удовольствием ею пользовался; ненавидел, когда его в чем-то ограничивали... И, лишившись рабства как привычной цели для своей ненависти, он возненавидел Травена. Анвильского фанатика, который, запретив занятия некромантией, ограничил его — свободного, уважаемого мера, правую руку главы Гильдии! — сильнее, чем когда-то мальчишку-раба ограничивал Марайн Дрен. Вангарил до последнего верил, что сможет спасти душу своего друга если не дружеской помощью, то хотя бы изгоняющим ритуалом, но ошибся. Ошибся и в ритуале — душа Эрандура вместо того, чтобы улететь в Этериус, прицепилась к душе самого заклинателя, — и вообще. В письмах, написанных его рукой, но продиктованных голосом Эрандура, так часто повторялись слова "поработить", "поглотить"... Никто не освободил бы душу Эрандура, кроме самого Эрандура, а он не смог. Он ненавидел рабство, это правда — но лишь потому, что не был рожден господином, и в глубине души рвался к власти, а не к свободе. Может, он и некромантией занялся, чтобы получить власть над живыми и мертвыми... — Эй, — Муциан протянул ему флягу. — Можем притвориться, что мы друзья, если хочешь. — И напиться вдрызг? А затем перемыть косточки Травену и наговорить такого, что смертного приговора покажется маловато для двух изменников? Не стоит, — Ллетан горько улыбнулся. Нет, конечно, дело было не только в Травене, или даже совсем не в нем... просто никогда больше Ллетан Дрен не станет заполнять вином пустоту в душе. А тем более не станет предавать пьянством Вангарила, который некогда вытянул его из кисло-красного винного плена. — Но я ценю твое сочувствие. Ллетан запрокинул голову, уставившись в ночное небо; тяжелые облака, висевшие над долиной третий день, наконец-то разошлись, так и не пролившись дождем. Вот и правильно — у него тоже не было слез, не было слов. Не было чувства вины перед Вангарилом, не было злобы к Эрандуру. Но, кажется, у него была для них музыка. Он достал из-за пазухи флейту, вынул из чехла и поднес к губам, и Муциан бросил на контур Безмолвие — на всякий случай. И тогда флейта запела. Она не плакала, нет; скорее размышляла вслух, пусть ее размышления и были полны глубокой печали. О тех, кто сбился с пути, не дойдя даже до середины — как Марети, которому первая же ошибка стоила жизни. О тех, кто прошел почти до конца, храбро сражаясь, но свое главное сражение все-таки проиграл — как Эрандур, оказавшийся слабее своей гордыни. Но в эту печаль высокими чистыми нотами вплеталась благодарность. Тем, кто помогал начать путь, как Ильмени; кто протягивал руку оступившемуся и шел рядом до конца, как Вангарил. За тех, кто сбивался, падал и даже мог пропасть вовсе — как сам Ллетан — но благодаря вовремя протянутым рукам, а иногда и целебным подзатыльникам, все же нашел свою дорогу. И, возможно, поможет кому-то еще.