Часть 1
20 января 2021 г., 18:30
Хаширама шёл на запах гнилого мяса. Разлагающиеся трупы воняли так, что глаза слезились. Ворон клевал пустую глазницу ронина, в чьём опухшем трупе торчала вакидзаси, ворон тянул из черепа гниющую плоть, — желчь подступала к горлу, Хашираму тошнило, но он потянулся к рукояти меча, и вытер лезвие о густую траву, вспоминая свою первую катану, которая пропала в чернеющей пасти твари в заснеженных горах, и последнюю, которая тоже пропала в пасти, но уже другой. Свежее поле битвы, трупы, с которых ещё не успели растащить доспехи и мечи, некоторых мёртвых ронинов Хаширама знал лично — молодой и горячий Изуна, который был готов отдать свой дом за пару хороших войн. Хаширама же убегал от войны, но она бежала следом, наступала на пятки.
Врагами Хаширамы были не люди, а взбешённые твари, вырвавшиеся наружу из глубоких ям самых тёмных человеческих кошмаров — но только наяву.
— Молодой воин, — старик, ошивающийся между мёртвых тел, робко подошёл к Хашираме, — нашей деревне не даёт жизни мерзкий демон. Он выпивает нашу жизнь понемногу. Это невыносимо. Мы щедро отблагодарим за помощь.
В людских бедах были виноваты если не разгневанные боги, так злые демоны, которые являлись воплощением дьявольского начала. Хаширама знал, как это бывало, когда не находилось сил, чтобы встать, даже голову поднять, чтобы проблеваться. Он убрал в ножны вакидзаси, подставляя лицо солнцу, и сорвался на глухой кашель, когда глубоко вдохнул.
Старик вёл его через лес, что дышал кленовым сиропом, над бурлящей рекой, по густому кукурузному полю к ещё одному лесу, где эноки прошивал ветер. Хаширама слышал его шёпот, он говорил что-то в ухо, играл с волосами и трепал хакама, словно малое дитя. В деревне жизнь текла своим чередом: мелкие торговцы рисом и мукой вдоль редких домиков, детвора, бегающая босыми ногами по пыльной земле, бездомные собаки у настила под домом, — Хаширама смотрел и думал, что демон выпивал их жизни совсем по чуть-чуть, с каждого самую малость, раз в этих людях было ещё столько жизни. Больше, чем в Хашираме, но к нему пиявкой не присосался демон.
Когда солнце достигло середины неба, Хаширама шёл к краю деревни, в толщи густых эноки, тень играла на его волосах красками, когда на узкой тропинке, уходящей в даль, он увидел мохнатую тварь с уродливым, бугристым телом. Тварь над мужчиной грузно возвышалась, её цепкие лапы вонзались мужчине в тело. Хаширама бежал, вытаскивая вакидзаси из оби. Тварь издала цокот и скрежет, когда заметила его, мужчина в её лапах упал, а она нырнула вглубь леса, оставляя за собой густую полосу пыли, похожей на мелкий снег. Хаширама бежал по её следам, к кукурузному полю, к реке, где его тянуло ко дну под гнётом водяной толщи, пока не вышел на одинокий, старый дом, с виду, не жилой вовсе.
А когда подошёл ближе, за рваной дырой сёдзи что-то мелькнуло, Хаширама взялся за рукоять вакидзаси, мозоли на сгибе у фаланг пальцев отчётливо почувствовали высеченное на железе имя.
Он скорее чувствовал, нежели слышал, как слабый ветер раннего лета аккуратно и мягко подхватывал полы шелкового кимоно, приоткрывая голени человека за сёдзи, трепал слабый запах, открывая грудную клетку, и слабо тянул за собой длинные ленты оби. Он чувствовал мягкую и лёгкую поступь по старому полу, от которой даже прогнившие, расшатанные половицы не скрипели, каждый его шаг Хаширама чувствовал, словно был по другую сторону сёдзи и глазами, не переставая, следил. Чужие мягкие, крадущиеся шаги были едва слышны, но сам он, казалось, слышал всё. Тихий шаг Хаширамы по-над деревянным настилом под домом, сухая трава, почти ставшая сеном, едва слышно хрустела под ногами, а хакама на открытом ветру утробно шуршала о частые складки. Он замирал и слышал, как человек за сёдзи замирал вместе с ним, прислушивался и тоже слышал шуршание и хруст.
Чужой вакидзаси слабо ложился по руке, Хаширама проводил мозолистым пальцем по высеченному на рукоятке имени — «Акимичи». Мечи Акимичи были сделаны не по руке Сенджу: рукоять слишком тонкая, не обогнуть удобно длинной, широкой ладонью. Но Хаширама привычно сжимал вакидзаси, давя на старую мозоль между большим и указательным пальцами, держал перед собой в вытянутой напряжённой руке, когда ногой оттолкнул сёдзи, что слабо ударились о створы, и лишь краем глаза успел зацепить золотистый край кимоно, что ниспадал за окно, мягко, словно водопад, и нырнул за ним следом.
Высокие кроны деревьев касались краешка солнца, оттесняли горячий воздух и падали прохладной тенью. Ветер поднимал над землёй мелкие камни, песок, сухую траву, колыхал зеленеющие листья, срывая их с деревьев, и Хаширама закрывал лицо раскрытой ладонью, защищаясь от них. Ветер раздирал кожу, мелкие раны тут же начинали кровоточить, саднить, в них проникал песок, он, как острый край куная, пробирался внутрь раны, раздирал их. Хашираму тянуло назад, ноги оставляли за собой пыльный след, отброшенный за спину новым взмахом крыльев демона. Мохнатая тварь поднялась над землёй и скрылась за лучами солнца, становясь едва различимым белым пятном, рождая крыльями ураганы, и пропала где-то в зелёной кромке густого леса.
Хаширама бежал, крепко сжимая в руке вакидзаси, и раз за разом проводил пальцем по имени на нём. Меч Акимичи был не по руке Сенджу, но Хаширама мог привыкнуть и сделать его своим.
Кривистый ствол крупного эноки с белой пылью на ребристом боку, сломанная сухая ветка, покренившаяся к земле, что с этого момента доживала свои дни, — Хаширама чувствовал опасность. Лес жил: говорил друг с другом, спорил, что-то обсуждал, не давал услышать демона, шум его крыльев, топот лап, будто нарочно лишая его остроты слуха; прятал демона за величавыми корнями, густистыми кустами и листьями, которые то и дело срывались с ветвей, и падали так, что Хаширама не мог оторвать глаз, забывая на мгновение, чем был ведом в этот лес.
В одно из этих мгновений демон отшвырнул его мощным крылом и воздвигся сверху, вонзаясь острыми шипами на лапах в руки и ноги. Из зубастой пасти выпал длинный язык, похожий на хвост змеи, и Хаширама закричал, когда он вошёл в вену на шее. Кровь потекла по белому, почти прозрачному телу демона — в узор на блёклых крыльях, мохнатую пасть и мелкие глаза, что были почти чёрными и блестели. Хаширама чувствовал, как тело начинало слабеть. Он нащупал тан то в оби ладонью, клинок с трудом выскочил из ножны, и махнул кистью руки. Демон зашипел, издал то ли вой, то ли рычание, и попятился назад, свалившись на бок.
Хаширама поднялся, вакидзаси был направлен на демона, руки едва держали меч, а брюхо твари было глубоко распорото. За ним тянулся густой след крови, почти такой же, как человеческая, только от неё исходил не запах металла, а сырого камня, как бывало после ливня в открытых горах.
Лес, казалось, притих в страхе, когда Хаширама занёс меч над головой демона, лишь песни цикад разлились между деревьев, заставляя замереть лишь на секунду, опустить взгляд к почти чёрным глазам, и осечься, увидев в них боль и мольбы о пощаде. Лишь секунды хватило для того, чтобы демон нырнул вглубь леса, за один широкий ствол дерева, затем за другой. В руках Хаширамы были вакидзаси и решимость, он бежал по слабому следу из крови, и его рука бы не дрогнула больше, но демона не было, лишь белая пыль на мягкой траве и мелкие капли крови, которые вскоре исчезли.
— Что ты наделал, кусок дурака?! — тяжёлый выдох сорвался с губ и хватка руки на вакидзаси стала слабее.
Он упустил демона, в чаще леса, раненого, голодного, прямо под своим мечом — Хаширама чувствовал досаду и обиду, но куда сильнее он чувствовал слабость.
Вакидзаси мягко опустилась на траву, а Хаширама сел рядом, под густую кромку листьев цветущего эноки. Тихий шорох немногим дальше не заставил его взяться за меч, это был незнакомый мужчина, с кожей цвета снежной зимы, и волосами цвета морозного утра. Лишь губы и глаза его были краснее крови. Хаширама проследил за ним глазами: короткий, не чёткий шаг дрожащей ногой, полузакрытые глаза и почти прозрачная ладонь, прижатая к груди, которая тоже дрожала.
Сквозь песнь цикад он услышал стон боли, прижатая рука на груди мужчины упала, и Хаширама застыл: на его кимоно расползалось кровавое пятно, шёлк над раной тяжелел и мок, кровь скатывалась за запах, белое оби тоже алело. Сомнения не закрались даже на секунду, Хаширама ринулся к мужчине, подхватив под руки, помог устоять на ногах и потянулся ладонью за запах шелкового кимоно. Он почувствовал слабое сопротивление — мужчина дернулся, отпихнул от своей груди и издал стон, похожий на рычание. Но движения Хаширамы остались мягкими и настойчивыми:
— Я помогу.
— Себе помоги, — мужчина был ранен и слаб, но его голос был чёрствым, рычащим, уверенным, что заставило засомневаться лишь на долю секунды.
А потом удобнее перехватить его ладонью под рёбрами, и потащить прочь из леса, туда, где стоял дом, из которого вынырнул сбежавший демон. Рисовая бумага сёдзи, сквозь которую мягко рассеивался пробивающийся снаружи свет, скрыла их от полыхающего солнца. Пол в доме был пуст и стены тоже пусты. Лишь татами на полу и камадо за ширмой фусума. Хаширама мягко опустил мужчину на татами, спустил с его плеча порванное кимоно. Быстро провел взглядом по рваным краям раны, глубокой и длинной, от плеча до края рёбер, сделанной острием вакидзаси или кодати неумелым ударом тупым концом и не смелой рукой. В ковше у камадо была вода, Хаширама промыл ею рану, а мужчина под руками шипел, словно уж, которому наступили на хвост. Он дергался, когда белоснежной кожи у рваных краёв раны касалась раскалённая игла, рычал сквозь стиснутые зубы, когда она вонзалась в плоть и душил болезненные стоны плечом. А вскоре притих.
Хаширама едва мог услышать его дыхание, лишь кончики покрасневших, испачканных кровью пальцев редко вздрагивали, отзываясь на боль. Мужчина тихо, не переставая постанывал, редко и мелко дышал, а Хаширама сидел над ним и тихонько просил всех богов, которых знал, чтобы они уменьшили его боль и отвадили осложнения. Хаширама прижимал ко лбу мужчины ладонь и боялся почувствовать жар, но жара не было, а вскоре и дрожь пропала, и, казалось, боль ближе к ночи стала потихоньку отступать. Он пришёл в себя следующим днём, его глаза мягко открылись, Хаширама в тот момент вытирал испарину с его лица.
— Тобирама, — низкий, глухой голос заставил Хашираму вздрогнуть несмотря на то, что он заметил, что мужчина очнулся. — Моё имя — Тобирама.
Он прошёлся кончиками пальцев, едва касаясь, по груди, перемотанной белой тканью, к плечам и шее, и резко сел, болезненно зашипев.
— Рад наконец-то его узнать, — Хаширама невольно поправил подол кимоно, что упала с поднятого колена Тобирамы, мягко придержал его за здоровое плечо и не смог сдержать короткой улыбки, в которой читалось облегчение и, казалось, неоправданная и мимолетная радость. — А я — Хаширама из клана Сенджу. Я прикупил маковое молоко и немного риса в деревне, что находится неподалёку. Тебе нужно хорошо есть, много отдыхать и почаще менять бинты.
Тобирама молчал. Его грудная клетка мягко вздымалась и опускалась, под тканью повязки едва просачивалась кровь, несколько мелких пятен там, где рана была особенно глубокой: у сгиба на плече и у ребра под ключицей. У камадо лежал ещё один моток чистой ткани, а вот вода заканчивалась, да и стирать бинты питьевой водой — расточительство.
Сперва Хаширама напоил Тобираму маковым молоком, несколько небольших глотков не убрали боль, но сделали её слабее. А Тобирама то и дело проваливался в сон. Лишь ближе к ночи, болезненно согнувшись, помог Хашираме снять бинты и морщился, когда тот пытался оторвать от кожи прилипшую к ране ткань. И от тарелки риса не отказался, кинулся к еде, забыв про боль и рану. А там и разговор завязался.
— Не знаю, зачем ты это делаешь, — впервые голос Тобирамы был мягок, на его лице появилась тень улыбки. — Но спасибо.
Хаширама попытался улыбаться в ответ, но его сердце кололо. Он бы не позволил себе оставить человека умирать, когда была возможность помочь. И ему бы хотелось, попади он в передрягу, чтобы и для него бы нашёлся добряк, способный на помощь.
— Это долг самурая, даже бывшего.
— Самураи, не умеющие слагать стихи и чувствовать окружающий мир, занимают в моих глазах очень низкое положение, — Тобирама смотрел немым укором. Он спрятал руки в рукава кимоно и больше не съел ни крупинки, хоть его тарелка не опустела даже на половину. — Они грубые, необразованные и больше приспособленные к тому, чтобы проливать кровь, нежели вести приятную беседу.
— Самураи — благородное сословие.
Хаширама тоже отложил тарелку, хоть всё ещё был голоден.
Он сел ровно, подгибая ноги под себя и был немного взволнован, но не знал почему.
— И людей вы убиваете ради мира и счастья, а не ради еды и монет, — чужих губ тронула короткая улыбка, похожая на усмешку. — Самураи перебили больше людей, чем любой из демонов. Но это же демоны… — демоны, верно?
Створы сёдзи слабо постукивали, летний ночной ветер пробирался в дом и слабо ударялся о плотную бумагу, бежал по половицам прямо под босые ноги, легко забирался под хакама, холодил тело и тянул волосы за собой, небрежно путая и ероша. Хаширама чувствовал, как вена на шее билась в такт постукивания створ на сёдзи, и смотрел, как ветер обдувал Тобираме лицо. А потом закрывал глаза, вспоминая рыжие волосы жены и зелёные глаза дочери, что сгинули в ненасытной пасти речного демона, в деревне, которую он когда-то называл своим домом.
— Я буду рад узнать, что есть демоны, способные к доброте и состраданию, — он убрал упавший на лицо волос, и замер, когда заметил, что Тобирама смотрел глазами, наполненными недоверием и осуждением.
— Есть те, кто убивает только для того, чтобы жить. Ты, положа руку на сердце, можешь сказать, что все демоны — чудовища? Скольких демонов ты знал? Они все тебе признались, что они убивают ради забавы и удовольствия?
Хаширама медлил с ответом. У него никогда даже не возникало мысли завести разговор с демоном. О чём можно было говорить с порождением ада, когда в руке был меч, а в голове — уверенность в правильности своего поступка? Их глаза были затянуты тёмной пеленой, их нутро жаждало человеческой крови, их тела были уродливы, они вызывали только отвращение и страх. Посреди своего страха и отвращения Хаширама никогда не думал узнавать их поближе. Потому что не хотел. Потому что ему это было не нужно. Потому что перед его глазами навсегда застыла истерзанная дочь, со рваными ранами, оторванной ногой, вывернутыми наружу костями, но всё ещё живая, хватающаяся за жизнь даже будучи в размытой пасти демона.
Ночью у Тобирамы поднялся жар, его рана воспалилась и опухла. Хаширама разжигал камадо, бежал до реки за густым лесом, и неосознанно оглядывался, всматриваясь в непроглядную темноту. Боялся увидеть в ней демона-моль, разъяренного и готового убивать здесь и сейчас. Демона, которого бы не отвлек щебет цикад. Лес снова жил и сказать ему о чём-то пытался: шелестел с каждым его шагом всё громче, хоть сильного ветра и не было, почти кричал о том, что Хашираме было нужно знать о чём-то безгранично важном. И терзал себя тем, что его не мог понять человек, точно выл шуршанием листьев, треском веток, и цокотом сверчков, наполняя собой всю гущину леса, становился почти осязаемым. Окружал со всех сторон, прилипал к коже, словно смола.
Хашираме нужно было спешить, он бежал так, что мышцы ног начинали неустанно ныть, до предела напрягались.
Ему нужно было спешить, потому что Тобираме становилось хуже: он потихоньку начал бредить, у него поднялся жар, белое лицо вспыхнуло, шея покрылась красными пятнами. Он слабо хватался за край хакама тощими, бледными пальцами, тянул к себе, с трудом приподнимаясь на локте, и шептал на ухо не своим голосом: «Уходи… Убегай от меня, дурак», и едва находился в сознании, пока не уснул, прижавшись лицом к коленям Хаширамы.
Он спал урывками, коротко и плохо, обливался потом, тяжело дыша. Лишь на следующий день, ближе к ночи, истерзанный и уставший, он мягко открывал и закрывал глаза, слабо смотря в закрытые сёдзи.
— Тут только одно татами, ты можешь лечь со мной, если хочешь, — предложил Тобирама.
Хаширама забивал кисэру табаком, смотрел на него чутко и пытливо, и под тихий вой ветра, рассеченного гущенной леса, вспоминал Мито — свою милую жену, строгую и стройную. Память находила отголоски её голоса в голове, где Мито брала с него слово, что Хаширама, вдруг потеряв их с дочкой, попробует быть счастливым. Просто попробует. Её фразы горчили, но, в отличие от табака, удовольствия не приносили. Хаширама ей тогда обещал, но не мог даже помышлять о том, что не станет ни жены, ни дочери в один день. Почти в одно мгновение, которое он проживал из раза в раз, и сколько бы не полз в кошмарах по вязкому болоту, волоча за собой переломанные ноги, не мог спасти ни жену, ни дочь.
Тобирама повернул голову на бок, в его глазах отражался огонь из камадо, Хаширама выставил кисэру немного вперёд — «поделиться?», но в ответ лишь короткий вдох, смешанный с тихим стоном. Хаширама тоже больше курить не стал, потушил тлеющий табак, лёг на пол, а потом передумал. Они едва касались плечами, Хаширама едва лежал на татами, лишь локоть касался шелкового кимоно у предплечья.
— Что они сделали? — спросил Тобирама, когда Хаширама неторопливо проваливался в сон. — Демоны. Что они у тебя отняли?
Он повернул голову на бок, его короткий выдох мазнул по коже, а Хаширама не нашёл причин таить свою боль в секрете и позволил ей выйти наружу, хоть слова давались тяжело и горько. Через слова, сказанные вслух, образ Мито становился почти осязаемым, уши почти слышали смех дочери, и от своей невозможности им помочь становилось с новой силой тошно. Тобирама не менялся в голосе, всё также уверенно и устало говорил:
— Даже если бы демон не переломал тебе ноги, он бы проглотил тебя, как твоих жену и дочь.
— Я был бы этому очень рад, — Хаширама исходился на тихий, вымученный смех и тоже повернул голову, столкнувшись взглядом с Тобирамой. От неожиданности он чувствовал неловкость: слишком близко, чем он себе, обычно, позволял.
— Тогда бы тебя сейчас не было здесь, — говорил Тобирама, а потом замолкал, притаившись, словно неожиданно передумал говорить то, что вертелось на языке.
Хаширама чувствовал, как его сердце пропустило удар и тихонько забилось вновь. Возможно, ему стоило хотя бы попробовать быть счастливым. Просто попробовать.
Он не спал, лишь считал про себя, сколько раз Тобирама случайно коснулся его плечом, сколько раз сам коснулся его случайно, и сколько раз сделал это специально. Вслушивался в шумящий вой леса, который без устали и сожаления жил несмотря ни на что, пока не посмотрел на Тобираму и не увидел, что он тоже не спал.
— Хочу тебе кое-что показать.
Тобирама вёл его куда-то вглубь леса, темноты и пустоты, казалось, не боялся, лишь улыбался, когда ветер мягко щекотал кожу. Сначала в не крутую гору, сквозь редкие эноки, по густой шелковистой траве, что подминалась под ногами и кренилась совсем немного под шлейфом кимоно. Потом на шум бурной реки, куда-то ближе к устью, где вода в ярости разбивалась о скалы и точила камни. Они шли к обрыву, под которым была река и лес, усыпанный эноки, бесконечный шум чащи: шелест, скрежет, топот и вой. Над которым небо было усыпано мелкими-мелкими звездами, как трава росой прохладным осенним утром. Они и сияли, и блестели, и искрились, и срывались, осыпаясь с неба, то одна, то другая, и отражались в глазах Тобирамы. Хаширама чувствовал, как под этим взглядом нежность наполняла его сердце, как трепет забирался в душу, когда Тобирама прошептал одними губами:
— Все эти звезды теперь твои.
И думал ненароком о том, что звезды ему были не нужны вовсе, а лишь Тобирама, готовый остаться рядом, и не дать себе остаться одному.
Хаширама коснулся его ладони пальцами, боязливо и вскользь, будто случайно, а Тобирама перехватил их своими, слабо и коротко сжав руку. И не отпустил. Хаширама взгляд не мог отвести от его красных глаз, которые отражали звёздное небо и сияли, от белоснежной кожи, гладкой и мягкой, от шелкового кимоно с золотым узором. Смотрел, и места себе не находил, и слов в голове не находил, и желания отвести от Тобирамы взгляд, как бы не старался. Лишь улыбался несмело и робко, и чувствовал, как легко становилось от ответной улыбки, которая в свете падающих звёзд казалась особенно прекрасной.
Хаширама знал, в чём дело, — жарко было. От воды бурлящей реки под ними жар валил, как от кипящего солнца, лес тяжело дышал листвой эноки — воздух вяз в лёгких, вставал комом в горле, наверное, что-то перемкнуло в голове. А Тобирама смотрел так, что дрожь скользила вдоль позвоночника. Он, наверное, был пьян, но пьянел не от саке, а от созвездий в глазах Тобирамы, от его руки в своей руке, от его коротких, робких взглядов, и от такой улыбки, что аж в сердце начинало щемить. Он, наверное, был отравлен, раз сделать ничего не мог, лишь хотел утонуть в созвездиях в глазах Тобирамы, в его руках, взглядах и улыбках. Но вместо этого закрывал глаза, проводя большим пальцем по его ладони, и загадывал желание у очередной падающей звезды, где были только он и Тобирама рука об руку до гробовой доски.
И всю оставшуюся ночь Хаширама касался Тобирамы, но теперь ни единого раза случайно, и не посмел вздрогнуть, когда они смотрели друг на друга, но боялся даже моргнуть, и увидеть Тобираму лишь блеклой тенью прошлой жизни, нормальной, тихой и не долгой, в которую Хаширама так сильно желал вернуться. Ночью ему снилось поле паучьих лилий, в которых тонули могилы жены и дочери, ветер трепал чудаковатый цветок, а когда открыл глаза — у изголовья татами лежал белый лотос.
Хаширама перевернулся на бок, и не смог сдержать улыбки, от которой сердце сдавило теплом. Он потянулся к нежным лепесткам, провел по ним пальцами, и задрожал, когда шёпот Тобирамы за спиной мазнул по коже:
— Ты, словно лотос, сквозь грязь растешь, но не грязнишься.
— А ты лотос?
— Скорее хиганбана, — он коротко усмехнулся, но как-то по-доброму.
Хаширама перевернулся на другой бок, утянул с собой лотос, подмял под голову ладонь и замер. Его прошивали насквозь странные чувства необъятной нежности, мягкости, преданности и благодарности. Из-за них каменели руки и ноги, от чего невозможно было пошевелиться. Из-за них было тяжело вдохнуть. Из-за них не получалось пересилить пыль в голове. Хаширама лишь смотрел.
А Тобирама сидел у татами рядом. Сидел, не смотрел и вдыхал редко. Хаширама тоже вдыхал, а потом выдыхал. Тобираме в рот. Говорил в слух, но шепотом, взяв его лицо в ладони:
— Я так сильно хочу, чтобы ты остался со мной, — его голос мольбы прошивали, — так сильно хочу.
Он точно тонул, когда Тобирама его целовал, замирал от касания губ о губы, и глаз не осмелился закрыть. Лишь пытался запомнить прохладу его ладоней на своих плечах, почти закрытые глаза, когда их губы едва коснулись друг друга, и мгновение раздумий Тобирамы перед тем, как наконец коснуться их. Лишь мгновение, но сердце Хаширамы не билось. Хаширама не хотел в это мгновение дышать. Не хотел жить. Он лишь хотел коснуться губ Тобирамы. И едва не захлебнулся от накативших чувств, когда всё-таки коснулся их, и за локоть слабо придерживал, когда Тобирама отстранился, — ещё чуть-чуть, хоть мгновением дольше.
— Думаю, это тебе нужно остаться со мной. Здесь. Тебе же здесь нравится?
Хаширама не отпускал его локоть, но спросить не решался: «а как же демон? Демон же, Тобирама!». Его лес, его дом, его река и земля под ногами, где он охотился на живых людей. Демон на них мог охотиться в эту самую ночь, сейчас быть за сёдзи и поджидать одного из них. Хаширама не чувствовал страха, просто хотел защитить. Хаширама хотел делить с Тобирамой татами, рыбачить вместе с ним, готовить соба из муки купленной в деревне, что была неподалёку, а не отмахиваться от кошмаров, которые были наяву. Тобирама случайно коснулся его пальцами, когда вставал, а Хаширама поймал его за руку и потянулся следом.
— Нравится, но как же демон?
— Тебе нечего бояться, Хаширама.
Он неуверенно согласился:
— Ладно… Ладно, — долго смотрел на подол кимоно Тобирамы, где золотой нитью были вышиты не цветы и не деревья, а хитросплетения линий: витиеватый узор, словно вены на руках, прошивал белоснежную ткань у самой земли и пускался немногим вверх, несколько линий до колен ползли как змеи. Хаширама был готов поклясться, что в ночь на обрыве под рекой они тянулись вверх по шелку немного иначе, закручивались у края, были тоньше и прозрачней. Хаширама был уверен.
Он тянулся за Тобирамой и боялся отпустить его локоть, и своих чувств боялся самую малость, хоть и позволил себе насладиттся близостью с ним. Близостью тел и душ, когда она была вывернута наизнанку. Близостью желаний жить спокойной жизнью. Хаширама не познал себе эту близость раньше, а сейчас он её страшился. Так страшился, что боялся его отпустить, не увидев больше рядом.
— Ты любишь удон? Я хочу приготовить удон сегодня, ты не против?
— Я не знаю, что это, но если тебе хочется, то нет нужды спрашивать у меня.
Десяток золотых монет в связке позвякивал, привлекая внимание женщины у мешка муки в первом же доме на краю деревни. В ней любовь к золоту будила любезность, а Хаширама без интересно слушал о том, как хороша была её мука. С первого же дома Хаширама утомился и почувствовал скуку, лишь редко смотрел на детвору и снующих тут и там бездомных, пока не дошёл до окраины, где взгляд уходил в даль кукурузного поля, венчающегося полосой зеленеющего леса. Протоптанная тропинка завела его к прогнившему навесу, где было лишь четыре несущих столба из брёвен, соломенная крыша, защищающая от солнца, и старик на разодранном татами. Старик к Хашираме вскочил так, будто стариком не был вовсе, говорил, заикаясь, о том, что связь с демоном губила не только тело, но и душу заставляла гнить изнутри, и нечего ему уже было спасать ни молитвами, ни поступками.
Хаширама отступал назад, цепляясь взглядом за беззубый рот старика, и не мог в толк взять, к чему были его слова, и про какую связь с демоном он донести пытался. А старик подступал, хватался за ноги, не переставая нашёптывая: «Демон с лицом человека, демон с телом человека, демон в тебе, демон с тобой».
Хаширама чувствовал, как сердце начинало колотить, непонимание в голове сменилось нарастающим и звенящим страхом, от которого ноги подкашивались, звон в голове становился громче, вытаскивая из глубины сознания ломающий изнутри ступор. Хаширама чувствовал, как его тело скрутило болью: рёбра и грудина затрещали под её натиском, и он упал на руки, сквозь размытую толщу слез ощутив хватку тяжёлой руки на своём плече.
— Надеюсь, не мой отец довёл тебя до такого состояния?
Хаширама замер, затем провел по лицу ладонью, стирая с него боль, и выпрямился. За спиной был старик немногим моложе на вид, чем старик у него перед глазами, но в его взгляде не было безумия, лишь усталость. Он скинул с плеча связку соломы, и сделал шаг назад, когда Хаширама наконец встал.
— Что этот чудак болтает?!
— То, что есть.
Там от старика пахаря Хаширама узнал, что на окраине деревни обитал демон. Тварь превращалась в человека, завлекала в свой дом путников и выпивала их жизненную силу — особенно ей нравились здоровые, крепкие мужчины. Плодородные земли и живительные воды никуда не делись с годами, но вот людей в тех местах уже было не встретить. С недавних пор там были лишь Хаширама и демон. Никакого мужчины с белоснежной кожей в кимоно с золотым узором. Никакого Тобирамы.
Никакого Тобирамы.
Хаширама бежал, не разбирал дороги, лишь чувствовал. Он бежал так, что едва чувствовал ноги, но остро ощущал прилив ноющей, звенящей и слабой боли в груди. Она появлялась, как будто не от него, и нарастала с каждым шагом, с каждой проглоченной с трудом мыслью о том, что Тобирама — демон, но куда больнее было от того, что Тобирама — врал. В груди становилось мало место от того, что сердце сжималось, а чувства разжимались, и замерло не тело, а душа, на неё давили собственные мысли, она трещала, давала трещину и расходилась.
Сердце Хаширамы сжималось, притупляя разум, а чувства накрывали с головой и он захлёбывался ими, они наполняли рот и глотку, заливались внутрь, занимая тело, мешали органам работать.
Тобирама сидел в тени террасы у первой ступеньки, солнце едва касалось его босых пальцев ног, ветер мягко тянул за собой верхний запах кимоно и оби, открывая взгляду грудину и рёбра, где не было ни шрама от раны, ни шрамов от иглы. Хаширама кинул на него взгляд и задышал ровнее, стараясь привести застоявшееся дыхание в норму, Тобираме хватило лишь этого взгляда, чтобы на его лице вместо расслабленности вспыхнула досада: понял.
— Ты врал мне всё это время!
Губы Тобирамы небрежно изогнулись в усмешке и застыли в слабой полуулыбке.
— Удона, как понимаю, сегодня не будет?
— Ты мне врал…
— Ты думаешь, что мне в радость быть существом, которого все боятся? — он усмехнулся, вздёрнул голову вверх, подставляя лицо солнцу, — я не выбирал, кем мне быть, мне тяжело убивать людей, мне невыносимо быть одному, но это то, что я есть. Временами я должен питаться жизнями людей, только так я могу выжить.
Тобирама поднялся, шагнул ближе, а Хаширама взялся за ножны танто. Не потому что боялся, а потому что чувствовал безграничную боль, которая не давала ясно мыслить. Она тяжелила разум, размывала всю нежность к Тобираме в лужи обиды к нему и жалости к себе.
Слова застревали комом в горле, и Хаширама вырыкивал сквозь стиснутые зубы всю жалость к себе, и всю нежность к нему, срываясь с места. Заносил танто над головой, сжимая челюсти до боли, и замирал, когда Тобирама лишь стоял и смиренно ждал, пока острие клинка войдёт ему в грудь. А потом падал на колени, отбросив танто, тяжело дышал, и от этого дыхания плечи высоко поднимались, грудь напрягалась, а под нижним веком копились слезы.
— Я не причиню тебе вреда, Хаширама. Рядом с тобой я забывал о том, кем я был, и так страшился того, что ты узнаешь кто я. Мне казалось, что ты сможешь принять это, но позже, когда мы стали бы ближе. Когда бы ты всецело стал доверять мне, а я тебе. Это не то, о чём говорят за обедом или прогулкой, это странно и страшно.
Тобирама мягко опустил ладони на его плечи и тоже сел, сгорбившись, для того чтобы посмотреть на Хашираму снизу вверх, поймать его взгляд своим и без тени сомнения прижаться губами ко лбу сухим, быстрым поцелуем. Хаширама боль пробовал на вкус, он знал, начни он двигать челюстью сейчас, то её можно было жевать. Вязкое, липкое чувство разжигало в нем болезненный трепет, который заставил вздрогнуть, когда Тобирама коснулся его лба губами и хоть тело замерло, внутри всё продолжило слабо дрожать, так словно он вошёл в холодную реку.
Он попытался ненавидеть Тобираму, попытался ещё сильнее, но в его глазах увидел лишь боль и мольбы, как и в тот день, когда занёс вакидзаси над головой демона-моли. Боль и мольбы о пощаде и больше ничего.
— Скажи, что ты бы принял всю правду в ту минуту, как решил помочь мне в лесу? Скажи, что не добил бы меня на том же месте, как только я рассказал бы тебе всю правду? Ты ведь не меньше меня понимаешь, что я был бы уже мёртв от твоей руки и ты бы ни разу не пожалел об этом, узнай ты раньше о том, что я демон.
Хаширама молчал, потому что слова Тобирамы сочились правдой. Он бы не стал слушать, не захотел бы понимать, лишь отнял бы у ещё одного демона его не несущую смысла жизнь, и забыл бы о его существовании, как и о десятках демонов, которых убил раньше. Но Тобирама смотрел на него глазами человека, полными человеческих чувств, растерзывающих искалеченную человеческую душу. Тобирама держал его за плечи руками человека, целовал губами человека, и источал настоящее человеческое тепло.
Хаширама издал глухой рык, похожий на стон, и поднял на Тобираму взгляд, прислушиваясь к чувствам внутри: нежность и трепет. Всё то же желание быть рядом, притупляемая обидой, которую он попытался раздавить. Чувства кристально острые, зеркально чистые.
— Я ведь не видел тебя… Ты, который демон.
Тобирама неторопливо спустился ладонями с плеч Хаширамы, к предплечьям, локтям и запястьям, пока не взял его руки в свои и не прижал к исчезнувшей ране на плече и рёбрах.
— Это был я, — его губы дёрнулись, — скорее, это был ты. Ты напал на меня.
Хаширама дернулся от него, жадно хватая ртом воздух.
— Ками, прости, Тобирама, ты последний человек, которому я бы хотел навредить.
Голос Тобирамы, мерный и спокойный, застал Хашираму врасплох, умерил гнев и ярость. Он говорил: «Ты должен мне верить», и Хаширама ни секунды не сомневался, что верить Тобираме он действительно должен. Его кости расширялись, увеличивались, закручивались под кожей, кожа покрывалась мелкими густыми волосками, похожими на иглы, а рукава кимоно поднялись вверх, стали тонкими, как бумага, пока не обрели форму крыльев по которым тянулись и слабо пульсировали сосуды цвета золота, переливающиеся на солнце, из груди, откуда-то изнутри, вырвались острые лапы с частыми шипами, тело разбухало, пока не стало телом белоснежной моли. Она взмахнула мощными крыльями один единственный раз, поднявшись над землёй, от чего старые доски створ сёдзи затрещали, солома и пыль дернулись по ветру, волосы Хаширамы потянулись вверх, а Хаширама застыл, боясь вдохнуть, и не мог поверить глазам, которые видели, как человек становился демоном. А потом демон становился человеком.
Это было прекрасно и отвратительно одновременно.
— Это я, всего лишь я. Правда, Хаширама? — Тобирама тянул к нему руки, а Хаширама крепко жмурился, встряхивая головой, сбрасывал все эмоции с себя, и с пустой головой бросился в объятия Тобирамы.
А на следующий день не жалел об этом, и через два не жалел, лишь смотрел с благоговеным восторгом на то, как демон-моль превращался в Тобираму, и находил это больше прекрасным, чем отвратительным. А вскоре просто прекрасным.
Тобирама смеялся, но как-то не от души, словно остатки смеха из себя выталкивал. Хаширама хотел помочь. Он закрывал глаза и представлял, как они не рука об руку, а взявшись за руки, настолько близко, что мечтать ни о чём больше не хотелось, лишь целовать холодеющие костяшки пальцев у камадо на татами, спрятавшись в доме от дождя. И Хаширама тонул, сам проваливался под воду, а не оставлял там то, что хотел утопить, и Тобираму за собой тянул, говорил сначала у его ног, потом в ухо, потом прижимая к себе со спины, так близко, что чувствовал каждый его вдох:
— Ты не станешь просить, а я не хочу тебя заставлять… Но ты можешь выпить мою жизнь, если тебе это поможет.
Хаширама был готов родину за родинку на шее Тобирамы отдать, что было говорить о собственной жизни, которой была грош цена.
— Я без тебя рядом умру быстрее, чем без человеческой плоти и крови.
Хаширама не видел, как Тобирама оказался перед его лицом, как запустил пальцы во влажные от пота волосы, как оказался сверху, и как скинул со своих плеч кимоно, оставляя его свисать на локтях. Он в нерешительности замер, боясь моргнуть и найти лишь бредом выдох Тобирамы ему в рот перед касанием губ об губы в сухом, быстром поцелуе. Руки тянулись к запаху кимоно, разводили их в стороны под оби, сжимая в ладонях крепкие бёдра, пока в руках Тобирамы было лицо Хаширамы, а между ними — частые, долгие поцелуи. Хаширама закрывал глаза, отдаваясь чувствам: дернулся вперёд, вытянувшись вдоль Тобирамы, и начал с вместилища души — очертил губами каждую косточку грудной клетки, долго — насколько это возможно, запечатлев в памяти. Выцеловывал поджатый впалый живот, медленно и осторожно, смакуя на кончике языка терпкий привкус пота, соскальзывал ртом по бокам Тобирамы, мышцы сладко каменели, напрягались под губами. Мазал по изгибу внутренней стороны бедра ладонями, ощущая возбуждение и жар, и ложился между поджатых, разведенных ног, скинув с себя дзюбан и хакама.
Хаширама поймал первый стон Тобирамы губами, когда мягко вошёл в него пальцами, и жадно ловил каждый последующие, когда Тобирама выстанывал ему в рот, грудинно, будто изнутри, так, что у Хаширамы в голове мутилось, разум туманом заволакивало и мир сужался до Тобирамы и пола под ними. И Хаширама касался его рук своими, мазал губами по щеке к шее, прижимаясь ртом к живой жиле у скулы. Смотрел в глаза Тобираме, когда осторожно и мягко входил в его разгоряченное тело. Смотрел на его закрытые в истоме глаза, на приоткрытый в глухом стоне рот, на капельку пота, скользящую от виска к уху, и закрывал глаза от удовольствия в котором тонул, которым захлебывался, которое переливалось через край. Он падал туда, где тело терзалось мириадами чувств от близости тел, где глаза полыхали восторгом от возбуждения на лице Тобирамы, где уши сходили с ума от его стонов, что мешались с щебетом цикад и прошивали пустоту и тишину насквозь, заполняя её.
Тобирама огибал его плечи руками, и Хаширама летел, но не на крыльях, а на досчатом полу, с Тобирамой в своих объятиях, взявшись за руки, деля одно дыхание на двоих, коротко вдыхая и медленно выдыхая, ведь на такой высоте нужно было экономить — чтобы на долго хватило. Чтобы хватило навсегда.
— Мы уйдём отсюда, далеко-далеко… Так далеко, что никому в голову не придёт поверить слухам о том, кто ты есть, — нашёптывал Хаширама.
Он чувствовал себя так, словно бредил, будто говорил глупости и не от себя, и думал о том что и здесь, и далеко-далеко отсюда он был готов держать руку Тобирамы изо дня в день пока в нем были силы. Он этого хотел.
Он отводил бедра, а Тобирама закрывал глаза в немом стоне, запрокидовал голову назад и прижимался к нависшей сверху, напряженной груди Хаширамы и словно его слов не понимал, лишь соскальзывал пальцами по его мокрым от пота плечам, и душил стоны о собственное предплечье.
— Почему ты хиганбана? — вслух, но шёпотом спрашивал Хаширама.
Он прижимался ртом к виску Тобирамы с глубоким рыком, нисходящим на низкий стон, достигая феерии чувств.
— Потому что демон — это всегда смерть, и нет красивее цветка, знаменующего смерть, чем хиганбана.
Хаширама был с ним согласен, местами. Разум не приравнивал Тобираму к смерти, хоть всё ярче понимал, что Тобирама — демон. Его демон, который не причинит вреда. Демон, которого Хаширама полюбил? Да, полюбил. И этот демон полюбил в ответ. Он мазнул ртом по виску Тобирамы, а следом прижался к его губам горячим, мягким поцелуем, а Тобирама нащупал своё кимоно, и укрыл их обоих.
— А ещё хиганбана предвестник весны и нового начала. Ты — хиганбана, знаменующий моё новое начало.
Примечания:
это должен был быть драбблик на пару страниц, где тобирама просто тварь дрожащая, которая права имеет, но всё вышло из под контроля
я стараюсь описывать использование этих штук с японскими названиями максимально просто, чтобы в контексте не возникало вопросов «что это», но всё же:
ронин - это самурай, оставшийся без покровителя
хакама - штанишки, которые братья сенджу носили в детстве
сёдзи - бумажные перегородки, которые служат стенами как внутри дома, так и наружными
кисэру - курительная трубка
камадо - глипяная печь
тан то - кинжал