Ⅰ
Солнечный свет не касается лица Эпеля; он оседает пылью в его коротких волосах, забивается грязью под ногти, смердит жёлтым налётом на его языке и нёбе. Эпель смотрит непроницаемо, как если бы между ним и окружающими предметами была толща многослойного стекла. Эпель не слышит и не видит, ему не жарко и не холодно. Он скребёт почерневшими ногтями по столу за ужином, и Вил кривится, сжимает челюсти, и Эпель глядит на него как впервые — Вил бросает вилку с глухим звоном, трёт глаза, складывает руки на груди. — Помой волосы. Эпель не моргает даже — знает, что Вил его боится. Мелкой дробью отстукивает по гнилому дереву, ищет занозы. — Ты не ходишь в школу второй месяц. Тебя исключат, Эпель. Вил дотошен своей рассудительностью, и Эпель знает, где найти занозу. Вил говорит неизменно одно и то же, безукоризненный в правильности своих суждений — оратор без самоуважения. Вил встаёт и почти плюётся, в блеклом свете лампочки его черты ещё острее, а брови изгибаются даже неестественно. — Ты уродлив. Он нагибается, чтобы рукой оттереть пятно на носке туфель — Вил теперь позволяет себе сделать это без салфетки, — презрительно глядит в сторону мальчика исподлобья последний раз — и в столовой его уже нет. Эпель улыбается слабо, чувствует маленькое торжество. — Ты тоже, — и радостно и спокойно доедает свою фасоль.Ⅱ
Ночь скрипела молчаливым ужасом по половицам, инеем ложилась на выпирающие от чрезмерной худобы рёбра Вила, комкалась влажной от пота простынёй в его кулаке. За стеной Эпель напускал сквозной ветер, перерезал провода, дышал сыплющейся с потолка штукатуркой. Эпель разговаривал с мёртвыми. Эпель разговаривал с отцом, который скончался два месяца назад. — Беспокойная ночь, mon cher. Эпель расходится синим пламенем по занавескам, закольцовывает весь дом в поганый адский круг — Эпель сделал их дом кладбищем. Рук всегда бьёт в нос хвойной свежестью, и голос у него — как бурление лесного родника, чистый, и сам он свирепый, точёный, как горный хрусталь. Рук с Вилом смирен — или Вил смирен с Руком; Рук жалеет, лелеет, холит — и для Вила его влажное дыхание около уха — живая вода. Рук шелестит одеянием на кровати, нависает синей тенью над оголённой спиной Вила, мягким мхом разрастается по стенам и скользит шелковыми рукавами по его угловатым плечам, слегка качает головой в неодобрении — слишком тонкие. Вил больше не дрожит. Эпель отстукивает каблуками танго с чёртом из соседнего дома, и со стен серой скабливаются обои. Рук целует Вила в затылок, горячим языком ведёт вверх по шее, ласкает кожу, слишком щепетильный, и Вил всхлипывает, сдерживается едва, совершенно нагой перед ним — потому что Рук как пущенная наугад стрела, потому что Рук любит его исступлённо, но растворяется в рассветной дымке, оленем проворно скачет обратно в дикие леса. Вилу надоедает, Вилу недостаёт — он тянет Рука за короткие пшеничные волосы к своим губам, и Рук усмехается, но нежно, облизывает губы по привычке. Рук седлает его, сверкает болотной зеленью глаз, хитрый, коварный — не уступчивый, но обходительный. — Соскучился, mon cher? Вил чувствует себя немного привычнее, хочет даже съязвить, — как если бы последних двух месяцев не было вовсе. Вот только Рук — странно — появился после кончины отца, так что Вил решает быть честным до конца; быть честным до самого момента, когда солнце промозглыми лучами скуёт его колени и пятки. Вил вдыхает всей грудью, царапает Руку спину в кровь, и никто из них даже не кричит. Вил уставший, и искренний, и даже забывается самую малость. Рук берёт его ладонь бережно, подносит ближе к собственной груди и говорит честно — тоже: — Хочешь? Хочешь я убью его? — и улыбается сочувственно, гладит пальцами по щеке, по волосам. Вил даже не содрогается; утром Рука уже не будет.Ⅲ
Нейдж смутьяном крадётся за спиной Эпеля, соловей-кудесник, свирелью в уши растекается берёзовой смолой; подпирает щёчку слегка, глаза прикрывает — сдерживает тошноту. Нейдж хранит все детские тайны Эпеля и даже не теряет терпение — он не торгаш и не авантюрист, но готов наступить на горло. У Нейджа свой кодекс чести, и он привык, что в этом мире все его мечты должны сбываться. Нейдж прячет в карманах леденцы только для себя. Он выходит за порог ненавистного ему с детских лет дома и коротко хлопает в ладоши, перепрыгивает сразу две ступеньки и пускается вприпрыжку по тротуару, насвистывая простенькую джазовую мелодию.Ⅳ
Эпель искренний, искренний безжалостно, искренний настолько, что Вил не в силах этого вынести — Вил, считающий искренность роскошью наравне с золотом. У Вила все добродетели из медицинского сплава — зудят, и уши от них гноятся. Эпель визжит, как поросёнок, тычет пальцем в Вила даже не с укором — у Эпеля над головой фурии заходятся в хриплом кашляющем смехе, и Немезида лежит на скатерти, болтая ногами, почти скучающая. Эпель в гневе, и его юное сердце сверкает тысячью молний — но слёзы у него всё равно горючие, и кричит он с надрывом, и для Вила он слишком земной. — Папа… умер… из-за тебя-я-я, Вил! Эпель бросается на него с кулаками, и Вил не слушает, не слушает; Эпель колотит его по животу и конечно промахивается — и из носа у него течёт прямо Вилу на пиджак. Вила трясёт от того, насколько это мерзко, и он не может поверить, что это всё происходит с ним; ему хочется покончить с этим как никогда — и он не трусит, потому что себя ему жаль больше, чем кого-либо ещё, и Рук обязательно — обязательно — его выручит. Вил выдирает у Эпеля волосы и хлещет его головой по стене остервенело, и рыдает тоже, и кричит, — «замолчи, замолчи, замолчи, Эпель» — как будто Эпель его не слышит. У Эпеля трескается череп. Эпель и правда — и правда — не слышит.Ⅴ
Вил смотрит на кровавое месиво, моргает три раза и блюёт. Ползёт к трупу в сердечных судорогах, мажет кровь по детскому лицу неверяще, в ужасе. — Мальчик мой… мальчик мой, что же я наделал? Вил рвёт на себе волосы. Вил задыхается. Рук не приходит уже никогда. Вил Рука — просто-напросто — выдумал.