ID работы: 10248734

Атланты

Слэш
PG-13
Завершён
12
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
8 страниц, 1 часть
Описание:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено только в виде ссылки
Поделиться:
Награды от читателей:
12 Нравится 2 Отзывы 0 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста
Лицо запрятано в ладони, а душа — в безмолвие. Что б не видел никто. И тело, словно натянутая струна, наконец не выдерживает, срывается, и он падает, едва скрывшись в тени кулис. — Руди! Плохо? — Что случилось? — Дайте же ему воды! Голоса — серым, давящим на мозг гулом, а высокая фигура блондина в чёрном — уроком. Чтоб запомнил навсегда, наизусть, выучил, отчеканил да в каждом шагу по паркету выявил — тайное всегда становится явным. Изменять безнаказанно нельзя. Но отчего же так плохо, так физически тяжело? Дышать трудно, ноги не слушаются, и единственное, на что хватает сил — приподнять голову, чтоб вслед ему посмотреть. Эрика уже нет. Он скрылся где-то там, за спинами людей, где-то в темноте, пахнущей лаком, эмоциями, распаренной кожей. Эрик ушёл, убежал в неизвестное «потом». — Руди, вот, вода. Возьми осторожно. Послушай меня... Кто-то что-то говорит, а Руди лишь машинально берёт дрожащей рукой стакан с водой, перебирая в голове расписание аэропорта — сегодня улетит или завтра? Хотя бы ещё на секунду в его руки, хотя б ещё разочек в глаза взглянуть да пальцы, почти всегда холодные и пахнущие марципаном и табаком, в руке сжать. Сказать бы ему, хоть бы и нелепость, а сказать. «Возвращайся». «Мне тоже больно». «Я умру без тебя». И — самое нелепое — чёртово «прости». Уже пыльное, старое, как мир, слово, изученное, высеченное на голом теле, отдающемся кому-то за просто так. Нуреев чувствует, как его бьёт крупная дрожь, словно от тяжёлого похмелья. Голова гудит, медленно плывёт мимо сцена, на которой уже кружится кордебалет. Рудольф стискивает зубы, поднимает стакан над головой и медленно наклоняет. Волосы тяжелеют, вода стекает по лицу, ресницы слипаются, становится больно смотреть. Чей-то возглас, чья-то рука на затылке, чьи-то колени совсем рядом... дай бог, чтобы врач. Успевает сказать «Я куда-то еду» и падает в темноту, пока звон от упавшего стакана врезается в мозг, становясь вечным синонимом слова «боль».

***

— Простите, сэр, в нашем отеле нет телефона. — Что это значит? — Простите, сэр, это значит, что телефон из вашего номера сейчас сломан, а все остальные заняты, свободного нет. Подождите пару минут, пока кто-нибудь освободит, или... — Ждать будешь ты, пока жена кончит, придурок. А мне надо сейчас. Что сложного в слове «сейчас»? Оттолкнув администратора гостиницы, Нуреев вылетел вон, забыв даже набросить пальто. Завтра, может, выгонят — плевать. Голова ещё гудит немного, а тело ещё бьёт озноб, но на это тоже плевать. Врач сказал лежать в номере и никуда не выходить — плевать. Директор проверит — плевать. Как же плевать на всё это, на эти мелочи, никчёмные, жалкие мелочи, на эти грязные плевки жизненного течения, на эти следы вязкой слюны голодного до ненужностей мира. Они все тупые, жалкие, лишние, вонючие вошки, они вечно придумывают и врут, глупости, оправдания и приказы их звучат одинаково нелепо, и хочется расхохотаться — громко, раскатисто, прямо в лицо этим тусклым отблескам жизни, из которых жизнь, по сути, и состоит... До ближайшего телефонного автомата минут пять пешком. Если быстро — три. Если надо услышать Эрика — одна. Нуреев перебегает оживлённую улицу, чуть не попадает под машину, громко матерится и бежит дальше. Мимо цветочного, мимо булочной, мимо кабака, у входа в который сидит парень с обворожительной улыбкой, южным загаром и глазами на пол лица. В иной ситуации Рудольф остановился бы, посмотрел, подошёл... Но не теперь. Не сейчас, когда услышать его — самое необходимое, самое важное, как лекарство от асфиксии для припадочных. Правда Эрик потому и уехал, что два дня назад был такой же — с загаром и глазами... Нуреев резко остановился, так что кто-то чуть не влетел в него и бросил что-то колкое, по-французски. Чёрт бы подрал все эти парадоксы. Ну и что теперь, ненавидеть себя? Ещё больше, чем уже ненавидит? Рудольф улыбается одними губами, мысли нервными, неосторожными словами прыгают в его голове. Танцовщик снова набирает шаг, уверенно лавируя между людьми, усыпавшими улицы ночного Парижа — и откуда только знает, куда идти, один раз же только видел из окна автобуса, когда только приехали?.. Расстояние кажется ничтожным, а вот время — никогда. У телефонного автомата три человека. Ещё один внутри. Ноги гудят, голова тоже, поднявшийся ветер неприятно дует в лицо, и кажется, что это сама жизнь над ним насмехается — смеётся, глядя на его беспомощность, как он сам минутой назад хотел рассмеяться. Нуреев резко отворачивается, подставляя ветру спину, и хочет уже запахнуться, укутаться — да не во что. Пальто-то оставил. Украдут, ну и чёрт с ним! Досадная мысль гаснет, не успев родиться, Руди срывает её, как очередное ненужное. А что сейчас нужное? Что вообще нужное? Эрик. Ответ до смешного очевиден и до ужаса прост. Только он, он один — навсегда, насовсем, наизусть. И имя его — тяжким вывихом, страшным недугом. В то время как другой недуг только подкрадывается... — Нельзя там как-нибудь побыстрее? — Нуреев повернулся на стоящих в очереди перед ним. Три чёртовых человека. Тот, что внутри, уходит, это по губам, по глазам его видно — прощается. Всегда так прощаются, с трепетом, с чувством, многословно и бессмысленно, потому как сожалеешь, что чего-то не сказал, а пока говорил, только и думал, как бы разговор закончить и не сказать. Нуреев, словно дикая кошка, вцепляется глазами в того, что на очереди, и он это чувствует — неуверенно оборачивается и встречается глазами с Рудольфом. Глаза-кометы горят, обжигают и — просят. Мужчина, что в очереди, опускает взгляд. Его маленькие, тихие глаза с таким напором не справятся, и он, видимо, это знает, но отдавать место в очереди не хочет. Мысли оборванными клочками кружатся в голове вокруг одной точки — Эрик Брун. Ждать тяжело... не тяжело, — невыносимо. Ещё и эта слабость, сковывающая всё тело — откуда только взялась? Ещё два человека. Проходят — нет, проползают, — слизисто-тягучие три минуты. Ещё один человек. — Скажите, Вам очень срочно? — Рудольф делает попытку пройти раньше парня, оставшегося на улице у автомата. — Нам всем тут срочно. — вежливо улыбается молодой человек и отводит глаза, едва скользнув по лицу Нуреева и, конечно, не рассмотрев, что же прячется в тёмных глазах. А в тёмных глазах прячется надежда, переплетённая с боязнью, мечущаяся от «может» до «если», — почти отчаяние. Ну как же так, как же так... Рудольфу кажется, что гул проезжающих мимо машин, фигуры прохожих, серьёзное лицо этого парня у автомата, — всё это тает, растворяется лишь в одном желании, грохочущем в голове оглушающим рёвом пульса, — в желании услышать его. Поговорить. Объяснить ему всё, всё, как было, таить нет смысла. И возможности. И желания. Но время плевать хотело — какие там у Нуреева чувства грудь рвут и дышать мешают? Пожилая женщина весело что-то щебечет по телефону, очевидно рассказывая что-нибудь очень глупое, но необходимое для поддержания разговора. Рудольф смотрит на неё, пристально, не отрываясь, как будто в этом есть какой-то смысл. И вот, смысл находится — совершенно неожиданно, но невероятно вовремя. — Время закончилось, — сокрушённо вздыхает женщина, отходя от автомата. — А я что, все средства спускать в эти аппараты должна? Стоящий за ней парень тут же проскальзывает к автомату, словно боится, что Нуреев взашей его выгонит. Кажется, что ожидание разбирает мир по крупицам. В груди что-то взвивается, воет, терпение трескается и мурашками разлетается во все уголки тела и сознания. Нет, нельзя больше ждать — невыносимо без него. А где он вообще? Уж наверняка домой полетел. А что, если нет? Руди вздрагивает, внутри всё сжимается — что, если не дозвонится? Что тогда? Нет, нельзя не дозвониться, ну просто невозможно — как же без этого? Только закидывая в пасть аппарата мелочь, Рудольф понял, что не знает, куда звонить. В Данию, домой к нему? А может он в Лондон полетел? Или к другу в Америку? Или вообще куда-нибудь, где никого не знает? Внезапный приступ паники охватил Нуреева, руки сковала слабость. Где искать его, где же он скрылся? Набирая первый попавшийся номер, номер его телефона в Дании, Нуреев почти не думал о том, что делает — мысли разбежались, и тело уже почти машинально делало что-то само собой. Гудки. Долгие, тяжёлые гудки, скрипя, ползли по проводам, а затем медленно, метко целясь, пронизывали Рудольфу сердце. Каждый гудок — болезненный укол неосторожной руки, дарящий надежду и отбирающий её одновременно. Нуреев ждёт. Изо всех сил сжимает в руке трубку, не дышит, вслушиваясь в тишину на том конце провода. Услышать, как сняли трубку, этот заветный щелчок, неясные помехи, а потом, как только установится связь... Мир как будто замирает, а время перестаёт бежать, останавливается, чтобы тоже послушать, как гудки отсчитывают Рудольфу пульс... И сердце взрывается, когда он слышит заветный щелчок. Тишина. Правда, эта тишина уже другая — Нуреев чувствует, что молчат они уже вместе, словно стоят совсем рядом, но боятся поднять глаза и посмотреть. Память тут же подгоняет их первый разговор, и внутри что-то вновь заходится воем, пока Руди пытается справиться с волнением и подобрать слова. Наконец, он еле дыша произносит, прижимая к уху телефон: — Эрик, — тихо зовёт по имени. — Это Руди. Руди. Эрик, скажи, ты слышишь меня? Он слышит его молчание, чувствует, как оно проскальзывает сквозь пальцы, сквозь время и расстояние, сочится по проводам, распространяя запах обиды, злости и сожаления. — Эрик? — уже громче зовёт Нуреев. А вдруг, это вообще не он? А кто, любовник?.. — Я прилетел полчаса назад. — вот так просто, уставшим голосом, отвечает Брун, словно они пять минут назад говорили. — Эрик! — Нуреев вздрагивает, услышав до боли знакомый голос, — Слушай... Ты так быстро ушёл... уехал. Я так и знал, что ты улетишь. Мы... мы даже не поговорили. Я хочу всё объяснить тебе. Ты слышишь меня, милый? Давай поговорим. Несколько секунд Эрик молчит, потом наконец отзывается: — Я очень устал. Я хочу отдохнуть. — Да, конечно, я всё понимаю, но мы можем... — Я устал от тебя, Руди. От того, что ты творишь... с нами. — голос звучит очень слабо. — Эрик, послушай меня. Я виноват перед тобой, я очень, очень перед тобой виноват. Я... — голос неожиданно срывается. Делать было проще, чем говорить. — Я изменил тебе. С официантом из того ресторана. Вновь воцаряется молчание. Рудольф прислоняется к прозрачной стене будки, проводит рукой по лицу, потирая переносицу, понимает, что перенял эту привычку от Бруна и сжимает зубы от бешеной злости на самого себя. — Прости меня, Эрик, — тяжёлая пауза. — Прости меня, правда, я не знаю, что ещё могу сказать... Я ничего не могу. Я не знаю, как мне извиняться перед тобой, это так низко с моей стороны... Прости. Эрик отзывается очень слабо и хрипловато, как после тяжёлой болезни: — Не надо. Не извиняйся. Не трать слова. Нуреев слышит, как хореограф тяжело вздыхает, а потом вдруг заходится кашлем. Кашляет тяжело, с надрывом, и сердце танцора с тем же надрывом ноет и дрожит, пока он молчит с другой стороны трубки. — Эрик, всё в порядке? — не выдерживает Нуреев. — Ты часто кашлянешь в последнее время, может, сходить к врачу? — Не надо, — отвечает Брун, и Рудольф словно видит, как хореограф скрещивает руки на груди, хмурится, упирается тяжёлым взглядом на его лицо. — Странно, что тебя волнует моё состояние. Нуреев чувствует, как грузный ком скапливается около сердца, давит, дышать становится тяжелее. Сморгнуть, закрыть глаза — жалкая попытка спрятать чувства. — Не говори так, — еле выговаривает он. — Ты ведь знаешь... Я люблю тебя. Я очень люблю тебя. Эрик молчит, скрипит дверцей на том конце провода, потом раздаётся тихое звяканье, и воцаряется тишина. — Я тоже люблю тебя, Руди. — тихо говорит он, помолчав. Нуреев выпрямляется, смотрит на автомат, словно это он ответил за Эрика. Непонимающе молчит, в оцепенении прижимает трубку к уху. Любит. Он любит. Сердце дробит рёбра, в крошку тело раскрошить готово, а озябшие пальцы проводят по трубке, как-то зачарованно, словно пробуя на ощупь. Эрик всё ещё с ним. Не здесь, но где-то там, на той стороне, он есть, он любит и говорит сейчас с ним... Это необъяснимо и, кажется, даже невозможно. Дрожащей рукой Нуреев прижимает трубку к уху. — Если ты думаешь, что я могу тебя не любить, — тихо говорит Эрик, — Ты очень сильно ошибаешься. Я не могу. Это, пожалуй, даже плохо, Руди, потому что мне было бы проще, а так... — он шумно выдыхает и откашливается, — Ты поступаешь со мной по-скотски, а я не могу этого сносить. Как видишь, нам обоим только хуже. После небольшой паузы Нуреев отзывается, едва подбирая слова: — Я стою тут один, разговариваю с тобой по телефону, и знаешь, что я понимаю? Что без тебя я в конечном итоге умру. Просто умру и всё. Мне всё это кажется каким-то бессмысленным уродским цирком, понимаешь? Всё, что я делаю. Я как будто теряю основу всего, как будто у меня землю из-под ног вырывают. Даже балет... нет, балет, пожалуй, остаётся. Но только он, Эрик, и это всё, что у меня есть. — Руди... Ведь это не плохо, ты предан хотя бы балету... — внезапно его голос становится мягче, и по лицу танцовщика пробегает тень улыбки. — Если это всё правда, всё, что ты только что говорил, то ответь мне на один вопрос — зачем так поступать? Если боишься? Эрик уже, кажется, и не злится, и не режет холодным лезвием ровного голоса — он как будто жалеет, как будто пытается помочь. Нуреев смотрит через стеклянную грязную стену и встречается глазами с тёмной ночью, разгульно шатающейся по улицам. Он чувствует озноб, беспокойство и в то же время неясное ощущение внутренней тишины. Слушая Эрика, он успокаивается и волнуется одновременно, его голос, как солёное море, раскатисто шумит в голове, и ласкает, и бьёт. И, стоя один на один с автоматом, Нуреев тихо, почти неосознанно произносит единственное, что может различить в беспокойном рое мыслей: — Я хочу к тебе. Эрик молчит, но почему-то Рудольф слышит его нежность, как она говорит с ним этим молчанием, слышит свой шанс на спасение. С печальной улыбкой в голосе Брун отвечает: — Ты просто хочешь теплоты, Руди, когда я не рядом, ты сразу начинаешь очень остро это чувствовать, эту нехватку. — Да, наверное. Я хочу к тебе. — Почему ты не думаешь об этом, когда идёшь трахаться с кем-то другим? — неожиданно вновь похолодевшим голосом спрашивает Эрик. — Честно? Я не знаю. Нуреев вновь прислоняется к холодной стене телефонной будки. Дрожит и думает о том, что Эрик чертовски прав. Одиноко и очень больно — это как сломать лодыжку и с месяц проваляться в больнице. А Эрик тогда каждый день ходил, навещал... Рудольф тяжело вздыхает, вновь глядит в беспокойную темноту. Где-то около сердца тяжело, душно, как будто спёртый воздух в грудной клетке давит изнутри. Но он ведь не оставит, не отречётся... — Сколько у тебя сейчас времени? — спрашивает Нуреев, просто чтобы услышать его голос. — Как и у тебя. — Ложись спать. — Да, сейчас лягу. — Эрик, я хочу увидеться. Помолчав, хореограф отвечает: — Мы виделись несколько часов назад. — И что? Молчание. — Эрик, ты пьёшь сейчас? — спрашивает, нахмурившись, Нуреев, наконец осознав непонятное звяканье на том конце провода. — Да. — Один? — Один. — Не надо. Зачем? Только себе хуже делаешь. — То есть, тебе можно, а мне нельзя? Эгоист. — он вновь говорит резко и холодно. Нуреев вздрогнул, поёжился, словно и правда холодом подуло. — Что это значит? — Ничего, Руди. Ты отдаёшься первому встречному и считаешь, что тебе ничего не будет? Ты правда в этом уверен? Нуреев обомлел. — Эрик, я... — Нет, послушай. Я прекрасно знаю, что ты не предохраняешься. Ты идиот, Рудольф, самый настоящий. Потому что всё, чего я хочу, это чтобы ты прожил долгую счастливую жизнь. Как мы с тобой мечтали, помнишь? Свой маленький домик с садом, чтоб ромашку для твоего колена выращивать, кофе на крыльце по утрам, собака, тишина, уединение... помнишь? У меня это уже точно не получится, но ты обязан сберечь себя, Руди. Я только... только хочу, чтобы так и случилось. Как ты хочешь. Когда ты... с кем-то спишь... ты ведь не думаешь о последствиях, я же знаю. Так, повеселился и забыл. И если ты не хочешь подумать обо мне, думай о себе хотя бы. Тем более, тебе не привыкать. Нуреев даже не знал, что отвечать. Он стоял, придерживая трубку у уха, молчал, ощущая, как неприятный озноб пробирает всё тело. Ему вдруг стало очень страшно от того, что всё и в самом деле может закончиться так глупо и прозаично. А что, если и правда заразится? Что, если он уже заражён?.. — Сколько у нас ещё времени? — тихо спрашивает Эрик, его вопрос выползает из тишины страшным, почти даже противным червяком — сбросить бы и забыть. — Я за десять минут заплатил... Ещё минут пять. — А вообще? — в голосе Эрика сквозят слёзы, смешанные с вызовом, с натянутой улыбкой. — Сколько у нас земного времени, Руди, сколько нам осталось? Я не знаю. Ты знаешь? А может, тот официант знает? Или твои зрители, а? Они любят тебя и твой танец — как думаешь, смогут они угадать, сколько ещё ты будешь на сцене? Вечность? Надеюсь, что да. А я? Долго ли я проживу? — Эрик, я прошу тебя, не... — Когда я умру, Руди, скажи мне? Завтра, в аварии? Или, может, это будет самоубийство? Ты не оставишь меня в поиске причины, правда? — Хватит, прекрати, я не понимаю! Мне страшно, Эрик... — Не бойся, это же просто физиология. Единичный случай, только и всего. — Нет, нет, я не хочу говорить о смерти, хватит! — Нуреев даже и не заметил, как дрожит голос. — Какого чёрты ты вообще там, а я здесь, а время идёт, и мы просто слова пускаем вместо того, чтобы быть рядом? Зачем делаем вид, как будто самые бедные, и не можем просто купить билет на самолёт и прилететь друг к другу? Я прошу тебя, прилетай, Эрик, прошу, возвращайся... Или хочешь, я сам прилечу? Скажи только, что ты этого хочешь. — Нет, не хочу. Не прилетай, и я тоже не стану... — Эрик помолчал, затем, прочистив горло, прибавил: — Нам этого не нужно, тебе и мне. Зачем? Я опять посмотрю на тебя, опять буду рядом, буду любить, а потом... потом ты снова изменишь. Забудешь обо всём, о чём мы тут с тобой сейчас говорили. Судьба, верность, любовь... Ты ведь даже не вспомнишь обо всём этом, правда? Ведь правду я говорю? — Да, правду, — дрожащим голосом произносит Рудольф. Он даже не замечает, как солёные слёзы тонкими хрусталиками поблёскивают на его коже, как стекают вниз, обрываясь на острых скулах, и капают с лица, щекоча кожу; не замечает, как холодно сейчас, поздней осенью, в одной водолазке, как мурашки бегают по коже, как дрожат ослабевшие руки. Голова идёт кругом, ни то от знакомого голоса на том конце провода, ни то от температуры и смертельной усталости, сковавшей всё тело. Он держится за телефон, как за последний спасательный круг, и тихо говорит: — Прости меня за всё, что я тебе сделал. Тебе со мной плохо... видимо. Знаешь, я так люблю тебя, так хочу, чтобы ты был самым счастливым.... А, выходит, только я один в твоих несчастьях и виноват. Я ужасен. Я эгоист. Я злой. Я Бессердечный. Я беспринципный. И всё-таки я люблю тебя и почему-то надеюсь, что и ты меня, возможно, тоже... по крайней мере, я хочу этого. Требую. Я так много требую... Прости меня, мой любимый, ты прав — я идиот. И я так хочу, чтобы ты был рядом со мной... С тем самым идиотом, которого я же так ненавижу. Хочу обнять тебя. Можно? — Давай. — тихо отзывается Эрик. — Я обнимаю тебя. — А я тебя. Тень улыбки дрогнула на измученном лице. Нуреев ревёт, зажимает рот рукой, чтоб Эрик не услышал. Отводит в сторону трубку, выдыхает в сторону, затем спрашивает: — Это вроде секса по телефону, да? — Ну да, чем-то похоже. — Как тогда, помнишь?.. — М-мм, не напоминай. Было ужасно. — Да ладно тебе... — У меня ничего не получилось. — Не знаю, у меня всё отлично сработало. — Как это надо делать? — Голосом наслаждаться. Представлять всё, о чём говоришь. У тебя же хорошая фантазия? — С твоей, конечно, не сравнится, но тоже ничего. Нуреев слабо смеётся, от чего по пересохшим губам разбегаются трещинки. — Руди, ты что, плачешь? — Н-нет... — Нуреев устало вздыхает, сдаётся: — То есть, да. Да, немного. — Это из-за нас? — Какой глупый вопрос... Может, всё-таки прилетишь? Возвращайся, проведём ещё две недели вместе, а потом у меня гастроли долгие. Потом у тебя. Отдохнёшь от меня ещё. Эрик молчит, тихонько кашляет рядом с трубкой. Рудольф слышит его шумное дыхание, с замиранием сердца ждёт ответ, вцепившись глазами в одну точку в пространстве. Наконец, хореограф отвечает усталым, тяжёлым голосом: — Я обещал родителей навесить. Билетов свободных очень мало. — Ничего, давай я прилечу? — Говорю же, не надо. Я что-нибудь придумаю. — Значит, прилетишь? В трубке раздаются короткие гудки, предвещающие о скором обрыве связи. Тёмная ночь глядит пронзительно, болезненными мурашками шевелит кровь, кусается, ни то нападая, ни то защищаясь. И среди тишины на том конце провода Рудольф слышит: — Прилечу.

***

Ждать больно — словно острые штыри подпирают рёбра изнутри. Мышцы разорвать в растяжке, сустав вывихнуть при падении. Ждать тяжело — как держать небо Атлантом, а оно на тебя мигом обрушиться готово, если только чуть-чуть ослабишь хватку. Смотрит на тебя жизнь и только и ждёт, как бы ты оступился. Ждать страшно. Потому что не знаешь — а стоит ли ждать? Эрик не прилетел — ни на следующий день, ни на послеследующий, ни через неделю. Перестал отвечать на звонки, сам, конечно, тоже не набирал. Запил, что ли? Ждать почти бесполезно. А Руди ждёт — преданно, упорно. Чёртов Хатико. И сегодня, как и неделю назад, снова ждёт, вздрагивая при каждом звонке телефона. Меряет шагами просторную квартиру, то подходя к окну и блуждая нетерпеливым взглядом по серой холодной улице, то вдруг оседая на пол прямо у порога, запуская пальцы в волосы и устремляя пустой взгляд в бессмысленную, случайно выбранную точку. А в голове — сумятица. Это как танцевать, не понимая, о чём танцуешь — ждать, не зная, зачем. Однако что-то не отпускает Рудольфа от дверного замка, что-то держит, заставляя ненавидеть одну ту мысль, что его могут вызвать на репетицию, а значит, побудить уйти из дома, а значит, пропустить его звонок или... нет, конечно, он не приедет. Какой бред. Нуреев и не заметил, как квартиру наполнил сумрак. Холодный кусачий вечер подобрался прямо к нему, стоит, дышит прямо в лицо одиночеством и тоской. Рудольф томится, ходит взад-вперёд, боясь включать свет — а то отрезвит, покажет, что ожидание бессмысленно, и тогда станет страшно, так страшно, что головой бы об стенку биться. Танцовщик морщится, когда ловит себя на том, что в сотый раз за день проверяет дверной звонок — морщится и, скуля, утыкается носом в стену, аккуратно облепленную красивыми обоями — мило и бездушно. До истомы противно. Когда в тишине тёмного коридора звенит дверной замок, Нуреев не удивляется и не вздрагивает. Он чувствует только, как что-то давящее на грудь в области сердца вдруг срывается, как слабеет всё тело, ноги, онемевшие, обессиленные, податливо сгибаются. И, придерживаясь за стену, он падает на пол, словно тень, вслушиваясь в до удушья знакомый голос, зовущий из-за двери по имени, заглушаемый лишь грохотом собственного, обезумевшего от любви, непослушного сердца.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.