☽
23 января 2021 г., 22:25
Генрих не спал, ожидая явления Марии. Она приходила светлой полночью, когда умолкал колокол в лесной часовне — когда ветер тихнул, и месяц бледнел, опустив рога, словно он сиял во лбу охотницы Дианы. Генрих ждал — приди же! — и небо слышало каждый его вздох.
О, Мария! Мария! — взывал он, касаясь воспалённых, иссохших глаз. Мне было видение: иссиня-прозрачная кожа речной девы, тень ивы и неслышное пение — это ты! Вечером распускается голубой цветок. Он прекрасен, и лазоревые птицы — дети ночи — склоняются перед ним. Мария! Это твоё нежное лицо выглядывает из цветка… — и глаза темны, как паслён. Я хочу сорвать его — так, чтобы не погубить тебя: я хочу ощутить губами синеву твоих век — но цветок вспыхивает и гаснет: он — блуждающий огонь, он ведёт меня к пропасти. Он застывает на краю — и горит синим пламенем, как бедное моё сердце!
Генрих не лукавил, сердце билось — и как больно! — но Мария, не замечая его страданий, оставалась нема.
Небеса растворялись, когда сердце засыпало. Мария медленно спускалась по лунному лучу, одетая в свет вечерней звезды — и шлейф её невесомых, тающих одежд врастал в луч: в распущенных волосах Марии сквозили голубые цветы, и в каждом — её лицо. «Генрих!» — шептали они, и он улыбался тьме. Цветы — глаза, глаза — цветы. Генрих видел, как в белоснежном теле раскрывались огненные очи, ласкающие его, — и как шесть крыльев, исполненные очей, целомудренно укрывали наготу Марии. И строгое, неописуемое величие серафима пробуждало в нём сладостную дрожь.
Она подходила к его ложу — и крылья её рождали бурю — но Генрих безмолвствовал, мучаясь: её красота обжигала плоть — он не мог дотронуться до раскалённой ладони. Генрих желал — но отвергал.
Вот только Мария из сна — блаженная, возлюбленная Мария, чьи поцелуи холодны и бесстрастны — не отвергала его. Всю ночь она стояла у изголовья, растворив шесть серебряных крыл — и в их тени измождённое сердце Генриха билось чуть тише. Горестно и тихо смотрела на него Мария, не смея возлечь рядом — острый меч [его тёмная сталь внушала ей отвращение] покоился в объятиях Генриха, и ангельские касания — томными, испещрёнными тайнописью пальцами гладила она его лоб — не могли пробудить его. Поутру Мария из сна уходила — тысячи очей мерцали розовыми слезами — и Генрих просыпался, дрожа и сожалея — он знал, что совершил зло.
Но мысли его были чисты — чисты до омерзения, как смертные покои — и лишь пресветлая Мария из сна могла пребывать в них: Марии из плоти места там не было. Ах, Мария! — когда бы твоё тело было облечено в мрамор, мёртвый и тихий, и даже любовь творца не могла бы растопить его холод… Но ты жива — ты дышишь, и грудь твоя вздымается, и матовой коже не скрыть ток крови — ты жива! — и создана для живых.
Генрих любил её — ведь он был жив, пусть порой и казался полуденной тенью, и любил живую, но всегда смотрел сквозь неё — и за левым плечом видел Марию из сна, от которой он закрылся тысячью мечей. Тысяча очей — тысяча мечей: боже, как он жесток с ней! Но окровавленное оперение исчезало, стоило взойти солнцу, и Генрих забывал о ночной муке.
Мария из плоти, приходящая днём, была вместилищем мечты и чужой, порождённой его разумом души. И Генрих любил её — как часто повторял он это, словно страшась забыть — и любовь эта была подобна собору, где Генрих встречался с капелланом: одухотворена, мрачна и безжизненна — однако он лелеял её, как престранную свою веру. Как часто, думая о страстях Христовых, он закрывал глаза — и видел Марию у престола Господня: ослепительный, нестерпимый свет исходил от её преображённого тела. Крылья вспыхивали, опадая, и в столпе бледного огня являлись сферы: то была новая Мария, и Генрих благоговел перед её бестелесностью. «Беатриче! — восклицал он и падал на колени. — О, дивный свет и ангельский голос… Я не в силах снести твоей улыбки — улыбки божества!»
Однажды увидев возлюбленную среди ангелов, он забыл обо всём. Учительские слова возмущали его: «Ты не любишь Бога, не любя человека», — и Генрих смеялся: он не понимал, не мог понять — как можно любить нечто, когда ты — сам, без проводника — приблизился к величию Бога и тех, кого он создал в первые дни творения.
Генрих знал: крылья Марии из сна нежнее и мягче рук Марии из плоти — но не оставлял надежды прикоснуться к возлюбленной наяву. Он нуждался в её смертности — Мария из сна угасала, лишённая крови и тёплой кожи.
Но Мария из плоти отказала ему.
Он увидел на её пальце тяжёлый перстень — знак рода Фирштембергов — и всё понял. Мария из плоти прижала руки к груди и робко покачала головой — и от невинно-печального её взгляда вены захлебнулись кровью: Генрих скривился, представив, как грубо Его Сиятельство мнёт тонкую ладонь Марии, как уродливая мантикора с герба лижет ей ноги алым языком… Генрих шатался, бледный от ярости, и хлопанье крыл в темноте заглушило его отчаянный, злобный крик.
«О, Мария! — бессильно шептал он, умываясь ледяной водой: сердце по-прежнему стучало в висках. — Ты не захотела быть со мной; ты отошла в ад кромешный — к нему, к человеку из плоти… Я не прикоснулся бы к тебе — и твоя чистота стала бы моим утешением. Ты вознеслась бы, Мария! — и серебряные крылья распахнулись бы за твоей спиной».
Генрих сжался, как от удара, и тронул пустоту дрожащей рукой — Мария из сна больше не придёт. Её корона, выкованная из Млечного пути, воссияет над Марией в день её свадьбы.
О, Мария! — прекрасное её имя отозвалось в теле слабой болью. О, Мария! — и что-то невидимое, влекомое его мыслью, тоскливо зашевелилось под кожей. Вязкая, долгая боль пронзила его [и то было не сердце]: влажные руки Генриха нащупали узел — плотный, горячий узел — и Генрих очнулся.
Он зажёг свечу и подкрался к зеркалу: там, куда когда-то шутя поцеловала его Мария — было оно. Кожа лопнула — и из раны показалось гладкое, тёмно-вишнёвое тело паразита. Генрих вздрогнул и отступил: паразит, ещё недавно спавший в нём, медленно развернул побеги — и ворот тотчас пропитался склизкой кровью. Паразит шевельнулся — и Генрих едва не разбил зеркало.
Уже светало, а Генрих всё ещё ходил по комнате, не в силах отнять руки от кровавого горла, и страх поблек перед усталостью — как вдруг, задумавшись на мгновение, он вытащил нож из неразрезанной книги.
Генрих рвал паразита тупым ножом, и от мучительной боли — будто он бесцельно, нарочно ранил себя — слабели пальцы. Окровавленный росток упал в кувшин с водой — но Генрих чувствовал корень, оставшийся в ране — он видел пурпурно-розовые нити, вросшие в нервы, но не решался выскоблить их. Паразит поселился в венном сплетении.
Генрих лёг в постель: его знобило — он устал от боли, он ждал Марию, но не мог думать ни о чём, кроме паразита: он вновь и вновь касался раны — и плоть шевелилась. Паразит прорастал в плечах — и, стоило Генриху единожды вздохнуть, растерзанная шея покрылась алыми, нежными побегами. Безмолвный и устрашённый, Генрих смял их, вонзив в паразита ногти, но упругое его тело не поддалось — лишь нервы ожгло кислотой.
Генрих застонал, откинувшись на отвратительно влажные, скользкие подушки. «Они пропитались моей кровью, — думал Генрих, — оно вырастет в них, как гриб вырастает в сыром мху; ягоды будут чудовищные — кроваво-горькие… О, Мария! — это камни в твоём обручальном кольце…» Мария улыбнулась и вложила перстень в ладонь Генриха — но рубины, как живые, вытекли из оправы и больно ужалили его в вену.
Генрих вскрикнул, очнувшись — солнце мягко поцеловало его в обнажённое плечо: был день — но, вздохнув с облегчением, Генрих увидел, что по левой руке — вдоль вен, от ключиц — тянется прозрачно-алая [в свете дня] колония паразита. Побеги ширились, жадно лакая кровь, и юные, бледные ростки, разрывая кожу, тотчас багровели — и шевелились, непрерывно шевелились, как черви в изъеденно-воздушном трупе.
Обезумев, Генрих молча смотрел, как его поедают — но странная боль и едва слышный треск расползающейся кожи уже не заботили его. Генрих встал и запер дверь на засов. Рука висела — мёртвое, червивое мясо — и Генрих, гадливо усмехнувшись, наспех обмотал её бинтом из буро-алой простыни. Он сел — и стал думать.
Среди кровавых пятен, плывущих в глазах, возникло лицо Марии: «Нет, мой милый Генрих, нет! — я не знаю никого прекраснее вас, и я люблю вас искренне, но как брата. Примите мою руку в знак вечной дружбы…» — о, какие лживые, ничтожные слова! — и вчерашний гнев, столь жалкий и неуместный, вновь вонзился в сердце. И вдруг паразит ожил — осторожно, крадучись, он переполз на грудь, вздыбившись багровой массой рядом с бешено бьющимся сердцем. Генрих распахнул рубашку: так и есть — ростки пронизали рёбра и, извиваясь, ползли к бедру.
Страха не было — только тупое спокойствие и остывающая злоба. Мария исчезла — и вдруг паразит, до этого лениво всасывающий тёмную кровь, успокоился. Генрих замер, прислушиваясь к себе: в пустоте головы затаилось ничто — Господи! — уничтожь мой разум, спаси меня от Марии! О, Мария! — нет, нет, нет! Генрих стиснул зубы: «Кто скачет, кто мчится под хладною мглой…» — ольховый король душит меня — ольха истекает кровью, если срубить её — я истекаю кровью от любви к тебе, Ма…
Паразит был быстрее мысли.
Генрих задыхался — алые полипы ушли вглубь, проедая в плоти ходы, и коснулись лёгких. «Вот так, — беззлобно подумал Генрих, — оно оплетёт лёгкие: так дикие розы оплетают статую — и я задохнусь прежде, чем оно съест моё лицо. Тогда Марии — если она придёт на похороны! — не будет противно поцеловать меня».
Однако Генрих жестоко ошибся — едва он представил, как Мария склоняется над гробом и гладит его по щеке, как около рта звонко лопнула кожа. Генрих сдавленно завыл — и кровь потекла у него по губам.
В дверь постучали.
— Простите, друг мой, — тихо-тихо позвала его госпожа фон Кляйст, — но вы не спустились ни к ужину, ни к завтраку. Могу я войти?
— Нет! — воскликнул Генрих, испугавшись собственного голоса, чужого и страшного. — Tante, я работаю.
— Вы как будто больны… — засомневалась госпожа фон Кляйст, не разобрав слов: она не знала, что паразит уже оплёл язык, и Генрих отчаянно кусал его.
— Не тревожьтесь, прошу вас. Я не болен — я скоро выйду… — Генрих прислушался: тяжкий вздох — и неловкие шаги. Старая госпожа ушла, смирившись с его упрямством. Генрих обидел её, но так было нужно — он ни за что не показался бы ей в кровавых струпьях: уж слишком слабые нервы у госпожи фон Кляйст.
Генрих опустил шторы — правая рука ещё подчинялась ему — и в комнате настал полумрак: в нём Генрих не видел, как чавкает паразит, пожирая его лицо. Одно он чувствовал: боль притупилась, будто он выпил макового молока — и странное, сонное оцепенение завладело им. Генрих сомнамбулой бродил по комнате — и всюду за ним стлался бурый след. «Конечно, — думал он, — ему нужно, чтобы я жил: я — собака, съедаемая червями. Ему нужно, чтобы я страдал из-за Марии. О, Мария!»
Паразит благодарно зашевелился и переполз на лоб. «Ну же! — разозлился Генрих. — Видишь, кость показалась? Грызи, грызи… Быть может, прогрызёшь до мозга — и тогда ешь его, прорасти в голове — но увы, там нечем поживиться, там нет ничего, только Мария!»
И паразит, внимательный и чуткий, вновь услышал его.
Стемнело — но Генрих не встал, не зажёг свечу: неподвижный, он скорчился на кровати и едва дышал. Паразит добрался до черепа — и всюду, всюду лежали волосы, липкие от крови. Генрих коснулся виска, и прядь вместе с кожей осталась у него в руке. Какое счастье, что Мария не видит его таким! Генрих медленно сполз с кровати и подобрался к зеркалу.
Лица не было — только чёрный провал, мерзко копошащийся.
Он присмотрелся: из черноты проступили глаза — тёмные, влажные от боли — и больше ничего. В багровой язве, что некогда была ртом, злобно извивались ростки паразита — но они не могли добраться до глаз. Генрих вздохнул — и грузно осел в кровавые простыни. Глаза, глаза! — они ещё нужны ему: в шкатулке — ах, да где же она? — спрятан портрет Марии. Покуда есть глаза, он будет любоваться ей.
Но Генрих не успел.
Он сжался, пронзённый резкой болью, и схватился было за лицо — но колонии, кишевшие на руках, обездвижили их. На месте левого глаза, что стекал по обнажённой щеке, пробивался росток — тёмный, гибкий побег: и тело его было черно, как глаз поэта. «Я наказан, Мария, — думал Генрих, корчась на полу. — Я боялся взгляда тысячи очей, боялся ослепнуть… Теперь ты смотришь на меня и смеёшься».
Генрих опрокинул шкатулку, она разбилась — и луна осветила её внутренности. Единственный глаз кровоточил, но Генрих бесстрашно вглядывался в два портрета — их написал Михаэль, брат Марии [как он, несчастный, ждал свадьбы сестры и друга!] Вот они рядом: светлый, мягкий профиль Марии: лилейная щека, волосы — мёд… и бледное, тонкое лицо: его собственное — черноокое и печальное. Генрих — или существо, бывшее Генрихом — тоскливо смотрело на себя и на неё — и смотрело так долго, что не заметило, как свежий росток вытолкнул глаз.
Генрих ослеп.
Он полз по комнате, сокращаясь всем телом — руки отпали, как мёртвые ветви, а изгнившие ноги соединились в одно — липким, отвратительным хвостом волочились они за ним. Что мог слепец? — Генрих стонал, натыкаясь на острые ножки шкафа, и беспомощно ползал по кругу: паразит ощетинивался, стоило Генриху удариться о стену.
Генрих разлил воду и затих в бледно-красной луже. Сознание угасло, и его плоть больше ему не принадлежала — сосредоточение полипов, выкормленных кровью, двигалось само по себе: бесчисленные щупальчатые лапы вытянулись из отверстий в мясе — и ползли, ползли против его воли. То, что осталось от Генриха, неторопливо, наощупь пробиралось к окну.
Паразит рос.
Он выдавил стекло, что с глухим звоном упало в розовые кусты, и выпал вслед за ним — осколки-шипы вонзались в чудовищное брюхо, но он не останавливался. Ворочая слепой мордой, паразит полз прочь из сада. Мозг Генриха, пронизанный ростками паразита, уснул — и не было в нём Марии, не было страшных человеческих снов, только бессмысленное шевеление лап.
Собаки выли, почуяв его, и не смели идти за ним по блестящей от гноя траве. Паразит полз к озеру — он не знал, что двигало им, и подчинялся лишь мгновенной воле — однако вскоре он замер у воды и свернулся изжелта-молочной, пухлой личинкой. Белая часовня отражалась в озере, и месяц, и ивы: паразит не видел их, но ему стало тревожно, будто кто-то стиснул и рассёк его исполинское тело.
Полночью на часовне ожил колокол — и с ним очнулся Генрих.
С сознанием вернулась боль. Генрих метался, пытаясь сбросить с себя душную, уродливо-мягкую плоть паразита, но тщетно: он был Генрихом, и Генрих был им. Из-под струпьев, что когда-то были глазами, сочилась кровь. Он не мог застонать — пасть спеклась и застыла, и только ночной колокол бился в его груди вместо сердца.
«О, Мария!» — подумал Генрих и — в последний миг, когда разум и безобразная туша ещё подчинялись ему — вошёл в воду.
Колокол утих.