Часть 1
7 января 2021 г., 15:46
Муравьев-Апостол дрожит не то от холода, не то от беспокойства. Мишель Бестужев-Рюмин опять полез со спорами к историку и, возможно, сессию он завалил заранее. Говорил же этому бесстыжему не лезть к брату лектора, но нет же, надо вставить свои пять копеек. И что ему с этим чудовищем делать?
Любить, кормить и никогда не бросать, — проносится в голове Сергея. Он бы и рад, да боится, что Бестужеву это не сдалось ни в коем разе.
Тем временем где-то сбоку щебечет Рылеев в поддержку Миши, и он уже было хочет присоединиться к нему, вскочив, но его рывком сажает обратно Трубецкой и цедит сквозь сомкнутые зубы:
— Сиди на месте, Кондраша — и взглядом строгим одарил своего литератора.
Эх, хорошо Кондратию, у него свой Сережа, заботиться, вон, не дает получить выговор за мысли свои революционные.
— Ну, Николай Павлович, вы поймите! Они за правое дело боролись, за свободу! — не прекращал тираду Мишель, с вызовом смотря на историка. Доказывал ему, что изменения России-матушке были нужны и тогда, и сейчас.
— Бестужев-Рюмин!
— Я, Ваша Светлость!
— Отставить вольности, только факты! Для чего декабристам нужен был этот массовый суицид?
Да как он смеет! Мишель уже вскипает, Сережа видит, встает и берет его за плечо и сажает обратно за парту, а то еще драться полезет.
— На Сенатскую площадь в 1825 году декабристы вышли с «Манифестом к русскому народу». Он был третьим программным документом, который составили прямо накануне переворота. Предполагалось, что Сенат утвердит этот документ и таким способом объявит либеральные свободы — отмену крепостного права, подушную подать, передаст власть временной диктатуре из 4-5 восставших. Восстание должно было начаться летом 1826 года. Однако в ноябре 1825 в Таганроге неожиданно умирает бездетный Александр I. Из-за неразберихи в присяге новому императору в стране установилось междуцарствие. Переприсяга императору Николаю I была назначена как раз на 26 (14) декабря 1825 года. Возникшей обстановкой и решили воспользоваться декабристы — вывести войска на Сенатскую площадь, помешать присяге Николаю I и потребовать у членов Сената и Государственного совета обнародовать «Манифест к русскому народу», — оттарабанил Муравьев-Апостол, все еще держав бушевавшего Мишу.
— Правильно, Сергей, правильно. Сядьте, — произнес Николай Павлович, отворачиваясь к доске и начиная чертить там какую-то схему.
— Мишель, прекрати буйствовать, а то к Рылееву на попойку не пущу, — закатив глаза, произнес Муравьёв голосом строгой мамочки.
— Не на попойку, а на собрание! — возмутился литератор.
— Полно, Кондратий! Замолчи уже, — не выдержал Трубецкой и прикрикнул на своего поэта, правда, шепотом, чтобы Романов не услышал.
Тем временем Миша поднял свой взор на Апостола.
— Ты мне кто, мать, чтоб не пустить на собрание неравнодушных к будущему? — удивился Рюмин, потому что такой наглости Сережа себе еще не позволял. Но ему нравилось, в тайне.
— Может и мать. Опять напьешься, а кому тебя до общаги тащить? — строго спросил Муравьев и, не дождавшись ответа, произнес: — То-то и оно. Мне.
Тут уже у Миши слов не нашлось. Смысла спросить с Апостолом (его личным) не было. Пить Миша умел, но через раз. Когда фортанет, а когда не фортанет.
Один раз он так напился, что признавался в любви всем либералам-революционерам, бедный Рылеев ему чуть ли не стих с отказом написал. А Пестель только фыркнул и сказал, что ему своей неразделённой любви хватает, чужую брать не будет. Кстати! А где Пестель?
— А Пестель куда пропал? Или у него с нами не совместная?
— Совместная, да бедное сердце не в силах смотреть на негодосягаемое, — сказал Трубецкой и вздохнул, погладив своего Антошку, который уже вовсю разлегся на парте, по волосам.
— С ранним утром ежедневно
Я сюда с тоской хожу
И в душе своей угрюмой
Счастье прежнее бужу
О прошедших благах думой;
Но оно уж не проснется —
Мертвый сон его сковал,
И друг сердца моего
На призыв не отзовётся, —
Зачитал Рылеев и все негласно с ним согласились.
Вечером у литератора собрались все пятеро либералистов-революционеров. Обсудить и любовь к Родине, и любовь друг к другу. Когда с любовью к Родине было все предельно ясно, то осталась только любовь друг к другу и Николаю Павловичу, но это больше к Пестелю. Это и обсуждали.
— Что делать будешь, Пашка? — спросил Бестужев-Рюмин, отпивая из бокала детское шампанское (не его это решение, это Муравьев заставил, сказал, мол, хватит с тебя, Мишель, алкоголизма)
— А ты что будешь делать, Рюмин? — парировал тому Паша.
— Допью шампанское и застрелюсь, — ответил Бестужев и улыбнулся грустно.
— Резонно, возможно, возьму с тебя пример, — так же грустно хмыкнул Пестель.
— Довольно вам, судари, неразделённая любовь не такая уж и страшная штука, — сказал Трубецкой и с улыбкой повернулся к своему поэту-литератору, — Вот, я же пережил — и пожалуйста.
— Твоя любовь невзаимной-то и не была, Сергей Петрович, просто вы идиоты, — сказал Паша и отпил из своего бокала, уже начиная посматривать на сервиз Рылеева.
— Ничего не идиоты, просто долго думающие, — произнес Рылеев, поворачиваясь к Пестелю, — даже не смей смотреть в сторону императорского сервиза! Совсем страх потерял, — фыркнул Антон.
Пока недореволюционеры решали, кто кого и как любит и любит ли вообще, Муравьев-Апостол сбежал на кухню заварить себе чай, черный. Только не заметил, как за ним увязался Мишель.
Рюмин вида не подавал, только тихо любовался на своего Сережу и улыбался. По-дурацки так. Даже по-идиотски.
— Ты чего тут?
— А?
— Тяжелый случай. Чего ты тут, говорю? — так ласково, так нежно спрашивает Сережа. И улыбается так. Уютно, нежно.
— Да устал их страсти слушать. Люблю, не люблю, так же ничего не решить, — говорит Бестужев и кладет голову на руку.
— Брось. Иногда полезно и о любви поговорить. Не все правительство ругать, — садится Сережа и смотрит так. Пристально, со смешинками в глазах. А глаза какие. То синие, то зеленые. Но красивые до невозможности. Утонуть бы.
— Может и так, да тошно уже что-то. И Пестель со своим Николаем, как соль на рану.
— Отчего же, Мишенька? Несчастная любовь?
— А может и так.
— И кто же она?
— А с чего вдруг она?
И Сергей замер. Минуту точно на месте стоял и в пустоту смотрел. Это чего он? Что за проблеск надежды?
— А не она?
— Может и не она.
— Удивляешь ты меня, Мишель, удивляешь, — нежно продолжает Сережа. И поворачивается к своему воробушку. Милый такой, волосы в беспорядке, так и хочется рукою в них зарыться, мягкие, небось.
— С такой-то компанией и неудивительно ни разу, куда ни глянь, то гей, то бисексуал, то империалист, — сказал Миша, улыбаясь. Задорный такой, не то подросток.
— Империалист? Империалист — это крупный капиталист, действующий с позиций империализма. А Пестель у нас просто влюбленный идиот.
— А кто у нас тут не влюбленный идиот?
— Хороший вопрос, Мишель, хороший.
— Вот ты, влюбленный идиот? — спрашивает Рюмин, будто с надеждой.
— Влюбленный, но надеюсь, что не идиот, — говорит Апостол и облокачивается на столешницу.
— Голубки! Быстрее там решайте свою гей-драму. Двух мы не выдержим! — крикнул то ли Рылеев, то ли Трубецкой. Ай, все одно.
— А у нас гей-драма, Сереженька? — Мишель спрашивает озорно, с хитрецой. И смотрит так, прищурившись. Улыбается, зараза этакая.
— У нас гей-мелодрама, Мишель, — только и произносит Муравьев, смотря в пол. Лишь бы не видеть Мишеля.
— Гей-мелодрама говоришь? — раздается где-то вблизи, аж дыхание горячее чувствуется на щеке, — Подними же глаза, Сереженька.
Сережа медленно, но верно, обращает свой взор на Бестужева.
— Поцелуй меня, Сережа.
А ведь и не пили, вроде было. Но все равно целует. Нежно, медленно, уютно.