ID работы: 10281767

За громадой стен монастырских

Джен
PG-13
Завершён
44
Пэйринг и персонажи:
Размер:
5 страниц, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
44 Нравится 1 Отзывы 10 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста
Занятый мечтою о минувшем счастье, Вспоминая сердцем прежние сраженья, Нелегко боярин выносил ненастье, Втайне ожидая царского прощенья... — С. Надсон «Боярин Брянский». И тут же, гордяся своею красой, С девичьей улыбкой, с змеиной душой, Любимец звонит Иоаннов, Отверженный Богом Басманов... — А. К. Толстой «Василий Шибанов».       Белые стены монастырские лунным, гробовым сиянием блещут. Камни — что глаза мертвяков, что зубы их гнилые, скалятся. И все какой-то мертвенной, жемчужной белизною топорщится. И холод от того лютый до костей пробирает, и отвернутся бы, чтоб очи не глядели, не видели. Чтоб ум слабый только понимания не имел. Тяжко Басманову, тяжко. Вместо палат царских, белокаменных, как бы насмешкою — стены тюрьмы монастырские. А стенами этими сердце его огорожено, в клетушку тесную заперто. Не бьётся оно боле в груди, не трепещет пичужкой испуганной, не терзает душу крылами. Мертво. А как жглось, как горело, какою болью и ужасом обливалось; как кровь горячечная по язвам текла черной смолою! Как желало, как алкало, блазнило*, морозными иглами — буестью* жадною грешные мысли будило!... Отзвенело, молчит. Только ветер студёный берёзки колышет. Только воды речные слаще гуслей звенят, песни нежные в стыдливом взыгратии* звёздам поют.       Хороши звёзды над землёй вологодской! Да глаз федоровых цвет, что цветок чудесный, лазоревый, краше. Хороши песни ветра и звон плакучей волны у стен монастырских! Да сладок что мед лесной голос царева любовника, чудно горчит болью сжимаемый, слезою обиды непрошеной, да плакать мужчине зазорно. Не баба, поди. Мнится: чудесна денница, коль ляжет багряный отсвет на кресты да купола церковные, благостью играет в очах чудесных святых, отражается на фресках Дионисия! Да только бледная краска на бескровных ланитах опального кравчего, на коже, что кости слоновой прекрасней, шелка нежнее, да первого снега белее, куда как чудна. Гибок и нежен ковыль, гнется и чуть дыша, замирая, танцует по ветру, взгляд к себе лукавый приковывает! Да гибче и притягательней ладное тело Басманова, легче и задорнее танцы его на царских пирах порою бывали. Да где это все? Ушло, выскользнуло из рук, погублено страхом и колдовстовом нечестивым, безбожным, смогом клубится на севере, грозой собирается... Нет никого краше Федора Басманова, нет, хоть десять лет по московскому царству ищи! Нет таких глаз васильковых, нет таких губ манящих, точно рана пурпуровая, нет таких бровей более соболиных; нет и такого тела порочного, велелепно*, вельзевельски*, сладко манящего. Да сгублена та красота, та цветущая, сладкая молодость, оплевана и растоптана, точно цветок заморской, на земле райской взошедший! Заточена она за ворота́ми высокими, в крепости белокаменной, да безжизненной, в келье бездушной богумилова, Ферапонтова, то, монастыря. Погребена во склепе зловонном без сроку, оставлена как ветошь ненужная, брошена увядать вдали от всего. Блещут чистые звёзды на небе как самоцветы в перстнях, что носил изнеженный кравчий великокняжеский, блещут нежно́ и бесстыдно, как глаза цвета лазорева, что на царя во часы пиров и вина смеяся глядели. Не те глаза уж — потускнели, закрылись, закатились от горя, иссушила зазноба проклятая сердце, да цветы полевые сгубила. И на свет глаза не глядят, тошно, обидно, страшно и больно не по-людски, бесприкладно*, по-животному больно, хоть голосом вой. Эка же беспроторица*! И не видно ей, окаянной, ни конца, ни краю... И до самой керсты* уж, зрети*, не будет. Некогда шелка, бархат да ткани заморские, подушки златом расшитые да ленты огнями горящие обнимали ладное тело в часы полуночные, бесстыдные; серьги из сребра чеканного, яхонтовые, тянули мочки ушей, блистали, затухая невольно пред блеском сияющих глаз, Царя Грозного изуметивших*; некогда и шубы богатые с отделкою из зверя пушного, бесценного, покрывали точёные плечи, будто не рукой Бога Единого телом грешным для земной суеты созданные. Был тогда он, кравчий Федор Басманов, любимец царской, краса его ненаглядная, цвет маковый, ненавидим и почитаем, ибо как сыр в масле катался по царевой-то милости, никто ему слова поперек молвить не мог; теперь же его пора пришла душою болеть и кручиниться, слезы горькие в заточении лить. Не рядиться было боле Федьке в одежды богатые, не украшать себя драгоценной безделицей, царем за ласку да ночи жаркие дареную. Стеснили грудь его одежды монашьи, грубые, да печаль и забота тяжким бременем, застенью* легли. Обвинили его, пригожего как день ясный, как утро стыдливое, в делах страшных, израдных*, погубили бесстыдного, но в крамоле* черной безвинного. Отвернулись от него очи ясные, очи царя-батюшки Иоанна Васильевича; охладела душа пылкая, душа грешная, ненасытная, к сладострастью порочному падкая. В гневе лютом и вяще* царь страшен: больно мнителен он, да блядословию* внемлет с вниманием. Уж прощался холоп его, Федька Басманов, с головушкой буйной, с жизнью прелестной. Уж внимал он со страхом — казни ждал неминучей*, казни лютой, позорной. Да остыл царь милостивый, одумался. Верно, бог, али силы какие, вдруг вступились за душу пропащую; верно духу у царя не хватило предать смерти любимца пригожего, да и еже* и вправду пред смертью рассказал бы народу честному фаворит о грехах царя содомских? И жаловал он рабу своему жизнь, только с глаз долой выгнал — в монастырь отдаленный упрятал.       Тяжело ночкой темной, сон идти не желает. Жжется камень стены ледя́ной искрой, лавка узкая в тело впивается, больно, и тошно. Плоти разнеженной все в тягость, все унизительно и противно. Ни прилечь, ни забыться. Не пройдет мимо душа христианская, ни пожалеет, ни приголубит, ветер воет лишь ночью над пустошью, звёзды в стада собирает. Мечется Федор в безумье полночном, будто зверь дикий на стены бросается, в закрытые двери скребет, нежные пальцы занозит, да холеные ногти ломает. А как силы оставят его, горемыку несчастного, упадет в отупении на пол и воет до самого солнца, страшно, не своим голосом воет, да глазами выпученными жутко вращает. Монахи-то его толком не видели, скрыт он был от глаз любопытных, лишь настоятель к нему, бывало, заглядывал, да мальчонка-послушник немудрящей еды приносил. Сперва опальный фаворит царской хлебом сухим брезговал, от еды и воды отказывался. Покрывался хлеб плесенью, а вода как в болоте застаивалась. Мальчонка Федора-то, дурного, боялся. Заглядывал сперва в узкую щелку, потом заходил, качал головой, видя картину давнишнюю, да уходил боязливо — не хотел долго с ним оставаться. Но Федор был тих, дни напролет молчал як немой, будто язык ему усекли. Засядет в угол и смотрит оттуда волком. Исхудал он весь, так что кожа по костям натянулась, ослаб, болезный. Нет в нем больше той удали и силы задорной, той стати фаворита надменного. Молчит, только губами сухими поводит, да глаз от земли подымать не желает. А ночьми людей божиих, сердечных, изводит, будто бес его мучает. Говорили, и вправду бес. Говорили, терзает он грешника, будто пьет его кровь медовую, насылает картины срамотные, да изводит по ночам до бессилия. И проснувшись ночною порою, бывает, шепчет монах сердобольный молитву старательно — прости и спаси, Господи, раба твоего грешного, Федора.

***       Худо в стенах монастырских было Басманову. Пустынно, тихо, даже словом обмолвиться не с кем. И тем горше ему было назад оборачиваться, тем страшнее казалась утрата. Более всего тосковал он по ласке своего государя. Видно, любил его Иоанн, пуще детей своих любил, оберегал и пестовал как зеницу ока. Да и то сказать: пригож был Феденька, молод и свеж как белокрылая лилия. Быстро взлетел, за красоту свою царю мил и хорош был, да за красоту же свою поплатился. Свезли его в монастырь дальний с позором и некой брезгливостью, вместе с семейством своим угодил он в опалу. Ладно уж, женские слезы сердца его ледяного не трогали, не испытывал пред женой он угрызения совести. И хоть выла бедная баба все дорогу, причитая и на судьбу свою горькую жалуясь, но не отразилось ни капли сочувствия на высоком челе кравчего. Лишь сжались до боли костяшки рук алебастровых и отходил он жену в сердцах, пуще прежнего озлобившись на жизнь свою сгубленную. Более, он ее и не видел. Расстались на границе Вологды, каждый далее свой крест сам поволок. Оставил Басманов несчастной супруге, урождённой княжне Сицкой, горечь и унижение царе́вой опалы, в своем сердце лишь боль унес, да тоску по Великому Князю. В монастырский тюрьме был он уродливо, на скорую руку, острижен, отчего приуныл ещё больше. Смурен стал, лицом неприветлив.       — Жалче всего кудрей мне, не вырастут боле, — сказывали, изрёк он тогда. И на этом конец: больше из него ни слова не вытянули. Через год ровно Федор отощал, да смирился: ел неохотно простую монастырскую пищу и лишь изредка подходил на нетвердых ногах к решетчатым окнам тюрьмы — поглядеть на свет. Да только сквозь узкие щели едва пробивался крошечный лучик, а от сырости да тьмы постоянной глаза, чудные глаза-самоцветы Федьки Басманова, загноились и света невзвидели.       Как-то пришел к нему отец настоятель. Видел он фаворита Басманова ранее, и ужаснулся в душе столь разительное перемене: жутко смотрелся этот худой как мертвяк, точимый скорбью и незримой болезнию, узник. Резко очерченно было некогда пригожее лицо, потерявшее свои дивные краски и не обрамленное более пушистой каймою смоля́ных кудрей. И только ввалившиеся глаза всё ещё жили, тлели как угли, на уже половинчато мертвом лице.       — Сон я дивный видел давеча, — произнес вдруг Федор мелодичным, бархатным голосом, несколько ломким и хриплым, но столь не схожим с умирающей плотью. — Будто снова в палатах я царских, будто даровал рабу своему несмышленому Батюшка-царь мой прощение... Сухие губы слегка разомкнулись, на секунду могло показаться, что забилась прежняя жизнь, да только кровь это их обагрила и прокатилась алой струйкой вниз, по чудно точеной шее.       — Грехи-то у нас пред Богом одни... Вместе грешили, вместе и ответ держать будем, — он говорил ясно и четко, однако же бредил, и обращался скорее к себе, чем к застывшему идолом отцу настоятелю. — Да тошно мне в клетке, давит гроб тяжело... Вон хочется, вон! Замолчал Федор, качнул головой с прежним, девичьим кокетством.       — А кто из нас не Иуда? Поднял тяжёлые веки, поглядел в упор на отца настоятеля немигающим, мутным взглядом.       — Не видят более очи мои, — всхлипнул Басманов жалостливо. — Отцвели глаза-васильки чудные, угас огонь в камнях самоцветных, цвета небушка синего!... И вдруг он забрехал, зашелся лающим хохотом.       «Спаси Господи, — по привычке подумал отец настоятель. — Да упокой душу раба твоего, Федора. Страшного грешника...» Не пристало цареву любовнику его имя в монашестве. Так и остался для смертных он Федором Алексеевичем — опальным кравчим с ликом чудесным, с душою жестокой. Остался он яснооким Федькой, сыном опричника Алексея Басманова, что стоял в начале за спиной у царя Грозного в терлике белом с серебряным шитьем и мехом по исподу пуховым, да держал на плече бердыш наточенный. Остался он фаворитом столь ценным душе Иоанна Васильевича, что не казнил он Басманова, хотя лучше бы было Федьке погибнуть. Сразу, да при красе и силе жизни своей искрящейся, а не догнивать без тепла и света в камере тюрьмы монастырской, униженный, оплеванный, весь разбитый, ослепший... Покинутый. Но в памяти государя великого, да и в умах, позднее — в свидетельствах современников, остался он ладным бесстыдником, взбалмошным мужеложцем, греховником. Остался он тем, кто управлять смел мнением царя своего Грозного, кто руками чужими кровь обидчиков своих проливал. Остался он просто Федором Басмановым, в чьих ушах колыхались яхонтовые серьги и кому говорил в часы жара кощунственного сам царь Иоанн, лобызая васильковые очи:       — Век бы глядеть на тебя, сокол мой ясный, век бы лицом твоим любоваться. Век бы, крест тебе, отдал за возможность глядеть в глаза твои синие, глаза неба высокого. Люб ты мне, Феденька. Пуще жизни, пуще мира целого люб. Да не люб ему, видно, был Феденька пуще власти и трона московского. Да и никто не был. Умён и хитёр был царь, не терял голову от страсти горячей, не терял хватки стальной в часы поглощающей алчности. Вот и лишился всего пригожий кравчий единой минутой, как вышвырнул его за порог Батюшка, Царь Грозный.       — Поглядеть бы ещё на него хоть разочек, — бездумно выдохнули кровью исходящие губы. — Да не видеть более солнца, да месяца очам моим чудным... Никогда боле не видеть. Молвил то Федька Басманов, да богу душу отдал. И никто его смерть не оплакал, добрым словом ласкучим не вспомнил. Бесславно закончил он. Страшно. Паскудно.        ...Лишь пронзило неписанной болью грудь великого государя, царя Иоанна Васильевича Грозного в ту же секунду, равно почуял он что. Будто лукавый кинжал в самое сердце всадили, да память о глазах васильковых против воли хозяина вынули.
Примечания:
По желанию автора, комментировать могут только зарегистрированные пользователи.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.