ID работы: 10288801

Как вас зовут? Моё-то имя вы знаете

Слэш
PG-13
Завершён
50
автор
Размер:
8 страниц, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
50 Нравится 6 Отзывы 7 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста
Примечания:
Терпкий аромат чужого древесного одеколона привычно и ненавязчиво тянется от тёмного воротника свитера и шеи. Всеволоду, чтобы учуять, хватает и трёх секунд, разбавленных включением печки и двумя — по одной от каждого — улыбками. Расстояние между ними, такое одновременно близкое и далёкое, шкребёт невидимыми коготками под волнительно дрожащим кадыком: приблизься, казалось бы, на десяток сантиметров — и вопьёшься губами в бьющуюся венку на шее, носом расчертишь изгиб квадратной челюсти, вдохнёшь крышесносный парфюм поглубже, распробуешь сладкую горечь языком. Приблизься, казалось бы, на сантиметр, коснись горячей сухой руки своей, проведи кончиками пальцев по костяшкам, забери чужой жар взамен на своё острое возбуждение — и уже не остановишься, не отмолчишься… Осознание возможных печальных перспектив от такой диверсии лязгает над ухом замкнувшимся капканом: только попробуй. Пробирает голос болезненной трезвости прямо до жил, почти до мурашек. А снаружи-то, лицом — хрупкая, вежливая оболочка. Невиннее голого ангелка на иконе. С мягкими руками, острыми плечами, редкими медовыми веснушками под густым тональным средством. С мраморной гладкой кожей запястий, узкой спиной под белой водолазкой и брендовым пиджаком, статной осанкой. Цветущая молодость. Жажды в ней хоть упейся. Но и стыда столько же — и немного с горкой. Всеволод затравленно смотрит в размытое и потёкшее от дождя окно копейки и слушает, как музыку, спокойное дыхание таксиста. Больше слушать нечего: одинаковые фантазийные мысли надоедают, радио передаёт прогноз погоды и помехи. В горле першит после удачного концерта и какой-то внутренней (на себя, глупого) обиды. Что он себе думает, спрашивается, и о ком. О человеке, который сейчас подвозит его домой и имя которого сам даже не удосуживается узнать. Неловко, видишь ли, потому что. А ловко ли вспоминать, как вчера печально выстанывал в собственной ванной под душем, трогая себя и вспоминая этого, сидящего сейчас за рулём, мужчину? Такого лёгкого, обыкновенного, простого. Как вспоминал его приятный голос, глупые поговорки, горячие рукопожатия — трогал, стонал, трогал. Всеволод стирал о него глаза и ладони, жадно питаясь гипертрофированными образами в голове и «здравствуйте-как-говорится-до-свидания». Хватило четырёх, считая эту, встреч, чтобы понять особенно чётко: он вляпался глубже некуда. Даже из бездонного радиоактивного болота был тайный выход — Игорь доказывал это своим существованием, — а из этой условной, даже не физической ямы, пожалуй, нет. Никто не знает и не узнает, что в первую встречу с этим таксистом Старозубов подумал: странный он. Болтал слишком много, улыбался слишком широко, смотрел слишком… открыто. Как будто флиртовал. Но он не флиртовал — это просто манера общения такая. Всеволод понял это лишь во вторую их встречу: сидел он тогда ещё на заднем сидении, по привычке ногу на ногу закинул, легонько покачивая одной, пока таксист, искренне раскаявшись насчёт своей забывчивости и небольшой технической заминки, заправлял пустой бензобак и переговаривался с кем-то рядом с колонкой. Поулыбался, посмеялся, пошутил, руку пожал, ещё раз поулыбался… Как будто на свидание зазывал. Сева не слышал разговора, но смотрел тогда на мужчину и думал: почему он такой? Ну, для него и работа таксистом кажется замечательной, хотя, по мнению Старозубова, она вообще довольно опасная и неблагодарная — мало ли кто в твою машину сядет и мало ли как себя будет вести. Тот же не прочь ещё поболтать с клиентами: ему действительно интересно, чем они живут, о чём думают, нуждаются ли в совете или поддержке — и ведь не сложно же, не надоедает таким быть всегда и с каждым. Люди все разные — и как ему удаётся уважать даже плохих? Бандитов когда-то вёз, рассказывал — вскользь, как-то даже и не припомнить тему, которая вызвала это откровение. О внешности их умолчал, веско добавил: «нервно, как грится, было. Но не скучно!» С волынами под пиджаками, со сбитыми носами и костяшками рук, с сумками дорожными, хрен знает чем наполненными (если деньгами, то ещё ладно) мужчины оказались весёлыми, хоть и юмор у них был под стать работе — чёрный. Заплатили сверх нужного (хорошо, что вообще заплатили, думалось артисту), выскочили на обочине подле пустого гелика, шустро упаковались в него и были таковы. Старозубов слушал, неверяще качая головой — друзьями, мол, расстались. Обалдеть. Да, таксист был странным. Смущённо восхищался творчеством Севы, забавно поправлял ребром ладони вечно стоящую набекрень фуражку, был… собой? Раздражающим, восхищающим собой. Сева не помнил, как, аккуратно захлопывая в тот самый второй раз дверь его копейки, поднялся в свою квартиру и заскулил в подушку, прикасаясь к напряжённому стояку через ткань костюмных брюк. Отчего и почему? Тянуло его, видимо, на таких хороших, странных и бесстрашных, и всё тут. На Катамаранова же как-то в юности засматривался, когда тот пьяно шатался по Дому культуры и чинил (или доламывал) какую-то аппаратуру, а теперь на таксиста. Едет, смотрит, как вода на стекле играет с белыми бликами фонарей и синими вывесками, и задумывается всерьёз: как же — быстро или дразняще медленно? — эти руки, на руле которые сейчас лежат, смогут довести его до оргазма? За сколько мерных движений он, Всеволод Старозубов, е г о частый голос на авторадио, кончит на заднем сидении этой прокля́той копейки? Прокля́тая, мать её! Привязала, пригрела, заставила ощутить контраст палящего уюта в ней и мёртвого холода в пустой квартире. Дома ведь никто не ждёт, холодильник, разве что, всё дожидается, пока он мышь повесившуюся оттуда уберёт и полки едой наполнит, а так больше никто. Кому он нужен-то? Поклонникам? Поклонники не на Севу смотрят и не о нём думают — они думают об артисте Старозубове, о концертах его, об автографе, может быть… Таксист же думает о том, достаточно ли Всеволоду сейчас тепло. Он молча кивает: печку можно выключать. Он смотрит в окно, где его едва уловимое, будто плачущее отражение стекает каплями куда-то вниз, под запотевшее стекло, и думает: если сейчас сунется воплощать свои фантазии в реальность — огладит жадным дыханием крепкую шею, затянется ароматом его терпкого одеколона и дальше — сам себя не простит. Умрёт от тахикардии, очевидной безответности и ожидаемо строгого голоса, шепчущего: «Покиньте мою машину» или даже кричащего «Свали, извращенец!» И это будет обидно до одури, но совершенно заслуженно. Лучше так не делать. Лучше, по обыкновению, смыть с себя всю эту грязь дома. И такси заказывать… не его. Или вообще — водителя себе нанять! Купить машину на накопления и нанять! А чего нет? В конце концов, концерты и гастроли позволили молодому сладкоголосому артисту не только раскрутиться в Катамарановске и за его пределами, но и улучшить своё материальное состояние. — Что же это вы такой задумчивый, Всеволод? — Старозубов отрешённо поворачивает голову влево, на голос. К стыду своему, улавливает не слова, а лишь тембр и вопросительную интонацию. Мужчина, кареглазый и мягко улыбающийся, косится на него в ответ, ненадолго отрываясь от дороги, и аккуратно продолжает: — Как говорится, не моё это дело, но всё же любопытно: неужто случилось чего плохое? Такой вы какой-то печальный, — постукивает короткими ногтями по потёртому рулю, внимательно огибает пару лениво плетущихся машин. — Не все букеты до дома увезли али ещё чего? — опять, о п я т ь улыбается. И, кажется, поговорку какую-то произносит, про гагарку в небе и синтепон… Абсурд. Абсурд, что это всё так Севу привлекает. Плохого в его жизни мало, на самом-то деле. С детства он хотел быть тем, кем стал сейчас, родители, разглядевшие в нём талант, всегда поощряли его стремления, а те самые букеты, которые заполонили заднее сидение копейки, певца волновали мало — большая их часть находилась в гримёрке и он забрал лишь те, на которые во всём Доме культуры не хватило ваз. Не страшно, он вообще к ним равнодушен — мог заработаться — что с ним случалось частенько — и забыть полить; всё увядающее его очень расстраивало, напоминая, что вот, даже за цветами уследить не может, иногда осознанно ленится. Но фанаты дарили и было не отказаться. Но лучше бы сладким дарили... Плохого в его жизни действительно мало, но оно если и случалось, то застревало в мозгу очень прочно и очень часто о себе напоминало. Не говорить же таксисту, в самом деле, что он очень одинок? Да, Сева с детства окружён близкими и знакомыми, поклонниками и проходимцами, и среди всех них, пытаясь найти кого-то близкого себе, он частенько забывался — не в сказке же живёт. К сожалению. Интрижки были, конечно, и невинным откровенно симпатичный певец давно не являлся, но… Не хватало сил на что-то большее, чем на «кофе» с понимающим таким-же-артистом — артистки были редкостью, с ними Сева ощущал себя ведущим, а ему это не подходило, да и не нравилось. Впрочем, было бы что-то значительнее симпатии, может, и понравилось бы. Может и старался бы получше, может и срослось бы чего... Что же, рассказать об этом всём? Старозубов мысленно посмеялся. Оно ему надо? Кому вообще это надо? — Не люблю дождь, настроение портится, — отвечает взамен. Аномальная январская зима, когда можно смело выходить на улицу даже без куртки, поражает своей переменчивостью и дальше — даёт дожди вместо снега, туманы и бессонницу. Смотришь на такую зиму и думаешь: больная. Не такая. Он и сам не такой. Нога дёргается туда-сюда ещё сильнее, на лбу прорезается едва заметная полоска: Сева не любит врать и пытается отвлечь самого себя от этой мысли болтовнёй: — Не тяжело ли вам вести машину в такую погоду? Темно ведь уже, девятый час. Тускло, мокро до скользоты, где-то на центральной дороге, постеленной ещё, кажется, в глубоком детстве двадцатипятилетнего Севы, клубятся подлые мелкие ямы. Фонари горят тускло, будто на последнем издыхании, по кромке горизонта ходит взявшийся буквально из ниоткуда лёгкий туман. Опасно и невесело. Руки таксиста в тот момент мягко соскальзывают вниз, обхватывая руль снизу, словно играючи, — будто специально просятся, чтобы Старозубов на них уставился и нервно закусил губу — и поворачивают вправо. Бежевая копейка плавно огибает какое-то здание, параллельно отсвистев клаксоном другому такси, и становится напротив мигнувшего жёлтым — теперь красным — светофора. Артист с трудом заставляет себя перевести взгляд на меняющиеся цифры: 26, 25, 24… — М-м-м, — мычит мужчина, снова возвращая ладони на макушку руля и сводя их вместе, пальцы на пальцы, потягивается почти что, приподнимая широкие плечи. Со стороны это выглядит очень грациозно и эстетично — так считает Сева. Он вообще, как бы так сказать, очень падок на красивые руки. Ногти у таксиста аккуратные, коротко и ровно подстриженные, пальцы длинные, но не такие, как у самого Севы — не музыкальные. Видно, что рабочие, не кукольные. Такие приятно видеть на своих плечах, ощущать на бёдрах, переплетать со своими — чувствовать, иначе говоря. Тоже, знаете, эстетика. Сексуальная. — Я могу и в снегопад, как говорится, ехать как летом, и в туман, и в гололедицу, — он, наверное, поэтому так долго не отвечал на Севины слова, пытался сформулировать и без того очевидное. Да, тяжело на такую нелепицу отвечать, конечно. — Опыт, знаете, Всеволод. Опыт. Старозубов на секунду задерживает дыхание, катая бесшумно это слово на языке. О п ы т… С трудом мычит в ответ что-то утвердительное. Понимает. А ещё понимает, что нельзя такое произносить при человеке с ненормальной фантазией, а конкретно при нём. — Вы меня уже четвёртый раз подвозите, а я... всё имени вашего... не знаю, — Сева голосу своему не доверяет, откашливается, делая паузы ещё более неловкими, чем они могли бы быть, делает глоток из своей фляги во внутреннем кармане пиджака: иногда там разогревающая настойка для голоса, иногда — крепкий импортный виски от старого друга, Ричарда. Сейчас там второе. Тем лучше. — Правда что ли? Да, что-то я совсем заработался, — таксист неловко посмеивается в усы: не так, как тот же полковник Жилин, ухухукая, и не так, как Сапогов, мерно и немного пьяно — тихо так, будто нараспев. Не смех, а симфония. Севе хочется натурально выпрыгнуть из машины, но светофор загорается зелёным, дождь усерднее барабанит по стёклам и колёса трогаются с места, отрывая путь к спасительному побегу. — Я Фёдор Горький, приятно познакомиться, Всеволод Валерьевич! — говорит мужчина и, абсолютно не чувствуя градуса напряжения меж собой и поплывшим певцом, протягивает бочком свою крепкую ладонь для рукопожатия. Старозубов ловит её двумя руками. Одной греется, отбирая и жадно смакуя ощущение лёгкой шершавости на кончиках пальцев, другой накрывает его кисть. Как в капкан словил. Смотрит: левая рука таксиста, что «на свободе», легко справляется с управлением и сама, а правую он, вроде как, вырывать пока не спешит. А виски в голову ударил хорошо, иначе почему с этой мыслью растёт желание наклонить голову и облизать пальцы… Дерзости хватает на три секунды хватки и почти невесомого поглаживания твёрдых косточек кулаков. Опыт… — Оч-чень приятно, — неохотно, но резко разжимает пальцы, снова тянется к фляге. Всеволода не волнует хотя бы то, как отреагирует таксист на его пьяное дыхание: он достаточно за день поработал, чтобы заслуженно отдохнуть, тем более в пятницу вечером. И если что-то и способно расслабить его сейчас, то это алкоголь и желательно сброшенное напряжение. Но с последним потом. Певец мысленно начинает считать повороты: скоро покажется родная двенадцатиэтажка. Райончик благоустроенный, тихий, небедный — в конце концов, он мог себе позволить. — Вам не холодно случаем? — беспокойный бархат стелется плавно, как туман. — Ручки-то у вас какие-то холодные. Ещё печку включить? Сева медленно качает головой. Не поможет. Тут дело в другом. Ему просто горячий нужен. Не сладкий и не холодный, как он сам, а мерный, лёгкий, ненавязчивый. Не ревниво глядящий после концертов на то, как фанаты скромно тянутся к его плечам и засыпают букетами, не предлагающий кофе-себя в постель, не исчезающий по утрам. Он этим наелся, надоело. Даже Тончик его, дикий и непослушный балбес, нашёл уже себе того, с кем не стыдно и не страшно жить в своей захламлённой однушке на окраине. Севе тоже хотелось — и он тоже имел на это право. Хотелось взрослого. Чтобы не лил мёд в уши, не клялся в верности и не обещал невыполнимого, а делал, доказывал, защищал — можно молча, но чтоб честно. Сам Сева, к сожалению, себе не защитник. Ему не хочется гореть и тлеть потом. Хочется жить. Кататься не только к Дому культуры и домой. Не только желать, в конце концов, хочется. Не так, чтобы всё, что интересует в партнёре, ограничивалось интересом к его телу. Влюбиться хочется. Когда влюбляются ведь, не только о сексе думают? Вот-вот. А Фёдора ему именно х о ч е т с я. Все мысли вокруг него — это факт, но все до единой они сводятся к бурному оргазму после бурной ночи. Вроде бы — все. Других Сева припомнить не может. Он чувствует себя грязным и порочащим чужое светлое имя: чего Фёдору, такому хорошему, валяться в той придуманной Старозубовым грязи? Он же не такой человек. Он лучше. А посему певец, в очередной раз делая большой глоток их своей фляги, сурово решает: «я к нему не притронусь. не притронусь. он мне не нужен. просто так — не нужен.» Нечего душу травить. Что так, что так — одна дрочка до стёртых ладошек, стоны, охи, душ. И забыли. Как и раньше. Переживёт. *** «Хочу-хочу-хочу-хо!..» — как мантра. О чём он думал до этого? Сошедшее с губ: — Я вам помогу, Всеволод, — и поговорочка забавная вслед — и всё! Протрезвел, поплыл, умер. На автомате, поэтому, собирает букеты с заднего сидения, на автомате передаёт их в чужие руки, на автомате шлёпает по наплывшим лужам и открывает двери подъезда, пропуская добровольного помощника вперёд. Поднимаясь по лестнице, абсолютно бесстыже залипает на чужую пятую точку, обтянутую чёрными, немного намокшими от дождя штанами. В шуршании гофрированных и бумажных обёрток, скрипе чужой кожанки и мерных шагах застревает шум его крови, бегущей взволнованно-возбуждённо по артериям и венам. Он не то чтобы не смог отказаться от помощи — ему просто не предоставили эту возможность. Сева неряшливо, пока мужчина не видит, трясёт укладкой: никогда бы не подумал, что такая бескомпромиссность будет кому-то украшением. Но таксисту всё к лицу: имя, улыбка, характер, рабочие мозоли на руках и терпкий одеколон, который чувствуется в сто крат сильнее и приятнее удушливого дурмана разномастных букетов. Его хотелось ещё сильнее — просто так, потому что он такой. Старозубов замирает у лестницы перед дверьми, словно бы и не знает, какую ключом уже шесть лет открывает, дышит немного пьяно (а внутри всего сто грамм и пульсирующее «опыт-опыт-опыт») и, от напряжения внутри, чувствует, как плывёт по лицу тоналка. Едва найдя в себе силы, огибает Горького, не прикасаясь к нему ни единым атомом своего тела, открывает несчастную дверь, пропускает вперёд с негромким: — Можете не разуваться, Фёдор, проходите сразу вперёд и налево, — и наспех размазывает по лицу тупую жидкую косметику обратно. Букеты влезают в несколько тазиков в ванной, за ними приходится идти в два подхода. У Горького даже дыхание не сбивается ходить туда-сюда, с улицы на третий этаж, но, впрочем, он же не старый — старше самого Всеволода, конечно, но не сильно. Морщинки у уголков губ, но не глаз — от улыбок. Высокий, почти вровень с певцом на серебристых сценических каблуках, плечистый, с большими руками и опытом — ну как такого не захотеть? Прежний Сева бы покрутил пальцем у виска: странный он, не суйся. Настоящий бы обрубил: он просто хороший, заткнись. — Я, признаться, на своём веку многих артистов подвозил, но не со многими дружбу завёл, — упаковывает последние букеты в тазики, аккуратно заливает водой из ковша, поправляет куртку. Поворачивается лицом. — Вы, честно, особенный какой-то, Всеволод. Легко с вами. А с Федей — непросто. С Федей — нутро тянет, ноги подкашиваются, ладони потеют, в паху тяжелеет. — Спасибо вам большое. Может, чаю или кофе? — не задумываясь, предлагает Старозубов. Тут же ловит чужое смятение взглядом и опускает глаза в пол. Их разделяет узкая теснота коридора — полметра, может чуть больше. Раньше это расстояние не казалось каким-то критичным, но теперь — да. — Если не хотите, я не обижусь, просто вы мне очень помогли, да и… Дождь же. Ливень! Куда ехать? «Опыт-опыт-опыт…» Хоть туман прошёл — переживаний меньше. Горький смотрит долго, но его лицо абсолютно нечитаемо. Ладонь горячую, обжигающую ладонь, кладёт на чужую щёку, медленно и размашисто ведёт большим пальцем под левым глазом, безжалостно размазывая тональное средство. Сева молча позволяет ему это, никакой задней мыслью даже не осознавая, что таксист практически первый, кто так дерзко, без спроса, к нему прикасается. Даже в школе, для местных задир и влюблённых девчонок, Сева был вне досягаемости. Потому что Тончик, хоть и был его младшим братом, никому и никогда не позволял обижать Севу или даже просто подходить к нему без разрешения. Отчасти, наверное, из-за него и вырос таким неисправимым драчуном, отгоняющим, словно дикая псина, всех от своего добра. — Я думал, знаете, вы фарфоровый. А вы — настоящий, — говорит Федя, как будто наждачкой по стеклу режет. Неожиданно, оглушительно. Сева просто не знает, как на это отреагировать. Ему ослышаться? Недоумевать? Углубиться в философию и признать эти странные слова? — Думаю, мне пора, — таксист одергивает пальцы, словно обжёгся, но больно почему-то Севе. Поправляет мокрую от дождя фуражку, прочищает горло. — Я же на работе, как никак. А синица не хворост — улетит не поймаешь. Какой же он странный… — Да, хорошо… До свидания. Старозубов, старательно скрывая разочарование за улыбкой, закрывает за почти-гостем дверь. Через долгую минуту кривляния в зеркале на самого себя, недотраханного, спохватывается: не заплатил! Господи, как можно забыть заплатить?! Он бежит по ступенькам, как будто те уходят у него из-под ног или как минимум от прикосновения к ним воспламеняются, распахивает дверь подъезда, попутно шарясь судорожно в карманах: бумажник по глупой привычке не носит, мелочь и купюры буднично рассовывает по всему гардеробу, благо, карманов-то много. Федя как раз пока не уехал. Сидит в машине, его профиль за усилившимся дождём почти не видно. Сева стучит костяшками в окно: — Я забыл заплатить! Фёдор, извините, пожалуйста! — где, где, где эти чёртовы деньги, это же его любимый костюм, он не мог их забыть… Федя взволнованно бормочет: — Ливень же уже, Всеволод, господи! Сами же говорили! Садитесь ко мне! — тянется открыть пассажирскую дверь. Певец качает головой: «Вы же работаете, возьмите деньги и я пойду», и не замечает, как дразнит этим несчастным отрывистым «В ы ж е р а б о т а е т е». — Заботиться о первом голосе страны — тоже моя работа! Садитесь немедленно. Спокойно и веско, так, что пальцы ног под обувью поджимаются. Старозубов не замечает, как оказывается в тёплом салоне — замечает только, что одежда к нему теперь липнет, как приклеенная, а волосы, уложенные гелем и закреплённые лаком, начинают естественно завиваться у висков. На кого он теперь похож? Растерянный, взъерошенный, мокрый, как курица. Без денег и, очевидно, самоконтроля. Вот тебе и скромный образ из телевизора. Хрупкий, артистичный Всеволод в реальности был, нарочно повторяя, недотраханным, а ещё немного жалким и безвольным. Что ещё хуже: ему нравилось своё безволие. Дурак, прекрати краснеть, прекрати залипать на его руках, прекрати думать о… — Я-я такой дурак, я деньги дома забыл, — Сева смотрит виновато, загнанно, будто ждёт удара. Не в лицо смотрит: на шею, скрытую широкой горловиной свитера, на полурасстегнутую молнию кожаной куртки, на бедра в прямых чёрных брюках. Мельком, вроде бы, но для себя лично — как сканер отпечатывает чужой образ на свободном листике сознания. — Сейчас принесу, простите… — хочет было вывалиться обратно на улицу, но его останавливает чужая хватка на остром колене. Уверенная хватка, тут же скользящая по мокрой ткани костюмных штанов вверх. Таксист снова улыбается. Так, будто смотрит на ребёнка: покровительственно, обволакивая спокойствием и вниманием. И, тихо вздохнув, негромко говорит: — Молодой вы ещё, Всеволод. Я понимаю, почему всё так, как говорится, складывается. Я вижу… по лицу вашему вижу, не дурак, вроде, тридцать два года как-то прожил. Простите, что прямо говорю… — ему самому, похоже, неловко, но он всё равно делает это первым. Словно знает, что должен сделать этот шаг первым. — Как ваш преданный поклонник и воздыхатель (на этом слове Севу ощутимо потряхивает, и сам Федя буквально всей рукой, от пальцев до локтя, это чувствует), могу избавить вас от всяких сомнительных мыслей. Чтоб вы сами всё поняли: ваше или не ваше. И я… до конца осознал. У Феди красивые руки. Крепкие. Одна оглаживает бедро, другая обхватывает челюсть, приподнимая вареное в смущении — и, чего уж там, пройдено — возбуждении, лицо. Красное, с закушенными волнительно губами, расплывшимися зрачками и пылающей в них жаждой. — Как же вы красивы, Сева — насмотреться нельзя, — искренно, шёпотом. Тёмно-карие глаза блестят словно в подтверждении. — Смотрел на концертах на вас, смотрю сейчас, тет-а-тет — вы, простите, совсем другой. Но… это даже лучше. Вы не картинка, а живой человек, и эта ваша «живость» мне нравится, — он продолжает размазывать тоналку по своим пальцам, говорит уже почти хрипло, — если я не прав и всё себе напридумывал… — продолжает Фёдор, тем не менее, даже услышав гортанный стон тут же бессознательно вильнувшего бёдрами — навстречу другой, обнаглевшей ещё до извинений руке — певца. Смотрит прямо в ореховые глаза, пытливо и горячо, но больше — нежно, осторожно, — …если так — оттолкните меня. Сева, облизав губы и отрицательно помотав головой, молча расстёгивает свой ремень.
По желанию автора, комментировать могут только зарегистрированные пользователи.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.