***
Маленькая Наоки Сэкай мчалась по утоптанной дорожке мимо полей, и её босые пятки звонко шлёпали по тёплой земле. Девочка бежала не глядя под ноги — она знала здесь каждый камень, каждый поворот, каждую трещинку в сухой почве. Соломенная шляпка с ярко-синей лентой подпрыгивала на затылке, а в руках Наоки сжимала букет подсолнухов — их золотые головы были так велики и тяжелы, что почти полностью закрывали её лицо. Она сорвала их на восточном поле, где цветы вымахали в её рост и выше, и теперь лепестки щекотали нос, а запах был густым и сладким. — Папа, папа, ты вернулся! — закричала она, завидев высокий силуэт у ворот. Ворота были увиты глицинией, и фиолетовые гроздья дрогнули от её крика. Мужчина обернулся. Сэкай-старший был одет в привычный тёмно-серый костюм ниндзя, покрытый дорожной пылью, поверх — лёгкий жилет с карманами. На плече протектор с трикветром, за спиной катана. Лицо, обветренное долгой дорогой, осветилось усталой, но тёплой улыбкой. Годы потерь изрезали его лицо морщинами, которые Наоки находила похожими на русла высохших рек, но когда он видел дочь, эти русла на мгновение разглаживались, и в глазах загорался тот самый огонёк, который когда-то заставлял его жену говорить: «Ты — моё солнце». Он расставил руки, и Наоки прыгнула — не дожидаясь, пока он опустится на колени, просто оттолкнулась от земли и взлетела, зная, что отец поймает. Его руки сомкнулись у неё под мышками, и мир закружился: зелень, небо, фиолетовые гроздья глицинии, серые скалы, снова зелень. — Иди ко мне, милая, — прогудел его голос где-то над ухом. Наоки заливисто рассмеялась. Когда он опустил её на землю, голова ещё немного кружилась, и она, пошатываясь, сунула отцу букет. — Это тебе! Они вовсю цветут, все-все наши поля такие красивые! — она говорила, активно жестикулируя, и один подсолнух выпал из букета. Наоки тут же подхватила его и, смутившись, добавила: — Вот, этот тоже. Отец принял букет с подчёркнутой бережностью. Его пальцы, привыкшие к стали и тетиве, коснулись жёлтых лепестков почти невесомо. Он поднёс один цветок к лицу и вдохнул запах — тёплый, медовый, летний. — Умничка, вся в маму, — выдохнул он с теплотой. Свободной рукой погладил дочь по голове, пропуская сквозь пальцы тугие пряди косы. — И сильная, как она. И упрямая. И чакра у тебя — её: я чувствую, как вода отзывается в тебе. Мать бы гордилась. — Он помолчал, всё ещё держа руку на её голове. — Какая же ты у меня нетерпеливая. Лёгкий щелчок по носу. Наоки сморщилась, но глаз не отвела. В них уже плясал знакомый азартный огонёк — тот самый, который появлялся всякий раз, когда речь заходила о тренировках. — Я ещё приготовила твой любимый кари! Он на столе. Можно будет, как ты поешь и отдохнёшь, потренироваться? Она сложила руки вместе, выставила вперёд и состроила самую жалобную гримаску, на какую только была способна. Нижняя губа чуть дрожала — чистое актёрство, и отец прекрасно это знал. Но каждый раз вёлся. — Я хочу показать тебе несколько новых техник, которые выучила, пока тебя не было, — глаза её загорелись сильнее. — Я теперь умею водный шар размером с арбуз! Почти. — Ну конечно можно, хитрюга ты моя, — он усмехнулся и покачал головой, изображая поражение. — Давай так: ты беги к подножию горы Ёму, туда, где водный ручей, и почитай пока книгу с водными техниками. Будем тренировать их сегодня. А я поем, немного передохну — и сразу к тебе. Идёт? Отец запустил руку в сумку и извлёк потрёпанный учебник. Обложка была чуть влажной от пота, страницы пожелтели, пахло старой бумагой и чем-то чужим — запахом города. Других людей. Другого мира. «Водные техники: от новичка до мастера» — значилось на обложке. Книга была старая, пережившая не одного владельца. Край страницы, где была техника Водяного дракона, был загнут — прежний хозяин явно штудировал именно этот раздел. Мать. Это была её книга. Улыбка Наоки мгновенно погасла. Она нахмурилась, огляделась по сторонам — нет ли кого рядом, — и тихо, почти шёпотом, спросила: — Ты опять ходил в город? Сам же говорил, что внешний мир опасен и туда нельзя. Не нужно ради меня рисковать. Отец хотел отшутиться, но дочь продолжила, грозно надув губы и скрестив руки на груди: — Мэй-мэй спрашивала меня недавно о книгах в нашем доме. Интересовалась, откуда они у нас. Я с большим трудом отбилась от её расспросов, мне пришлось отдать ей свою любимую игрушку, между прочим. Она резко отвернулась, всем видом выражая обиду. Коса хлестнула по воздуху. Соломенная шляпка съехала набок, синяя лента затрепетала на ветру. Старший Сэкай посмотрел на эту картину и не сдержал смеха — тихого, горлового, усталого смеха человека, который не смеялся уже несколько недель. И тут же получил в лицо водный шар. Маленький, но ощутимый. Ледяная вода растеклась по щекам, попала за шиворот. Отец замер с открытым ртом, и Наоки, несмотря на всю свою обиду, прыснула. — Прости-прости, — сквозь смех заговорил он, вытирая лицо рукавом. — Ты просто очень милая, когда злишься! Он потрепал её по голове, взъерошив чёлку так, что та встала дыбом, и вдруг посерьёзнел. Опустился перед дочерью на одно колено. Теперь их лица были на одном уровне. — В качестве извинений я возьму тебя с собой на охоту. И ещё покажу свою фирменную технику. Сегодня. Ну что, мир? Его загрубевшая ладонь легла на плечо девочки, большой палец коснулся ключицы. Наоки тут же забыла обиду, глаза засияли прежним светом. — Возьмёшь с собой? Кого будем ловить? Правда покажешь? Не обманешь? Вопросы сыпались один за другим, и, не дожидаясь ответов, она запрыгнула отцу на спину, обхватив за шею руками. Тот крякнул — девочка подросла с прошлого раза, стала тяжелее, — но поднялся без видимых усилий. — Конечно. Но сначала дай мне час отдохнуть. Бери книгу и беги к ручью. Осторожно, она может быть тяжёлой для тебя. — Не волнуйся, папа! Справлюсь, я же ваша с мамой дочка! — и добавила тише, с неожиданной для восьмилетней девочки серьёзностью: — И брата. Я за всех вас. Отец замер. Мгновение смотрел на дочь, сглотнул ком в горле, но ничего не сказал. Только кивнул. Наоки спрыгнула, подхватила выпавший подсолнух, сунула его обратно в букет — теперь уже в руки отца, — затем схватила книгу и понеслась прочь по тропе. Босые пятки мелькали, шляпка подпрыгивала в такт шагам, и через несколько секунд фигурка скрылась за поворотом. Отец смотрел ей вслед, пока последний отзвук шагов не стих. Улыбка медленно таяла на его губах. В сумке, которую он машинально прижал к боку, под остатками провизии лежал сложенный конверт с печатью чужаков. Письмо от шиноби Страны Воды. Предложение: присоединиться к альянсу против Конохи в обмен на защиту. Он отказал. И знал, что отказ не останется без ответа. Содержимое этого письма жгло его изнутри, но он не собирался омрачать сегодняшний день. — Она сильная, — пробормотал он, глядя вслед дочери. — Сильнее, чем я. Сильнее, чем ты. Может быть, она выживет. — Он говорил с женой — как всегда, когда оставался один. И, как всегда, не получал ответа. Завтра, — подумал он, тяжело вздыхая. — Завтра я расскажу ей всё.***
Солнце клонилось к закату, окрашивая скалы горы Ёму в багрянец. Наоки лежала на животе у ручья, положив перед собой раскрытую книгу, и увлечённо водила пальцем по строчкам. Губы беззвучно шевелились — она проговаривала названия техник и последовательности печатей, чтобы запомнить их намертво. Страницы, пахнущие матерью, были для неё ценнее любой игрушки. Место было её любимым. Небольшой ручей, который брал начало где-то в скалах, протекал через крошечную лощину, заросшую дикой мятой и колокольчиками. Вода здесь была холодной даже летом, и Наоки любила опускать в неё ноги после долгих тренировок. Мать приводила её сюда, когда Наоки была совсем маленькой. «Вода — это жизнь, — говорила она, опуская ладонь дочери в ледяной поток. — Если научишься слышать воду, научишься слышать всё». Теперь, приходя сюда одна, Наоки всё ещё слышала её голос. Он звучал в журчании ручья, в шелесте мяты, в тихом звоне колокольчиков под ветром. Водные техники давались ей играючи. Она уже несколько раз создавала небольшой водоворот в ручье, пугая мальков. Один раз попыталась поднять воду в воздух и придать ей форму шара — получилось нечто среднее между арбузом и тыквой, но шар продержался целых десять секунд, прежде чем лопнуть и окатить её с головы до ног. — Почти как обещала, — пробормотала она, отплёвывая воду. Время текло незаметно. Солнце перемещалось по небу, удлиняя тени. Наоки перевернула страницу — там была техника под названием «Водяной дракон», слишком сложная, но до жути интересная. Она принялась разбирать последовательность печатей: Змея, Овца, Дракон... И вдруг остановилась. Водяной дракон. Мать загнула эту страницу. Наоки провела пальцами по сгибу — бумага была истёрта, как будто её гладили много раз. «Мама учила эту технику, — подумала она. — Но не успела». Она снова посмотрела на последовательность печатей. Змея, Овца, Дракон, Тигр, Лошадь... Слишком сложно для восьмилетней девочки. Слишком много чакры. Слишком много печатей. Но что-то внутри неё — то самое, что заставляло её вставать в пять утра и тренироваться до темноты, — не позволило закрыть книгу. — Попробую, — прошептала она. Первая попытка: вода поднялась из ручья, свернулась кольцом и рухнула обратно. Вторая: струя вытянулась на метр, качнулась и опала. Третья, четвёртая, пятая — ничего не продвигалось. Она стиснула зубы, чувствуя, как чакра истощается, и попробовала снова. На седьмой раз вода задрожала, загудела низким, утробным гулом и вдруг взмыла в воздух, собираясь в извивающееся тело. Дракон получился кривым — один глаз больше другого, чешуя на хвосте расплывалась, — но он был живой. Он плыл в воздухе, разевая прозрачную пасть, и Наоки, забыв об усталости, засмеялась — громко, счастливо, как не смеялась со дня смерти Кайто. Дракон продержался пятнадцать секунд. Потом рассыпался водопадом, окатив её и все окрестные кусты. Но Наоки было всё равно. — Я сделала это, мама, — выдохнула она. — Я сделала. Она не знала, что техника Водяного дракона считается сложной даже для чунинов. Не знала, что в её возрасте никто не должен был даже пытаться. Она просто чувствовала: вода слушается её. Так же, как слушалась мать. И в этот момент, лёжа на мокрой траве, обессиленная, но счастливая, она поняла: вода — это то, что осталось от матери. Вода всегда будет с ней. Даже когда ничего другого не останется.***
Когда она подняла голову в следующий раз, сумерки уже сгустились до чернильной синевы. Вокруг стало тихо — слишком тихо. Даже цикады замолчали. Наоки нахмурилась и прислушалась. Обычно в это время из деревни доносились голоса: гончары закрывали мастерские, дети бегали по улицам, женщины звали всех к ужину. Сейчас — ничего. — Папа, наверное, заснул, — сказала она вслух, но внутри что-то сжалось. Что-то было не так. Она чувствовала это затылком, кожей, той самой чакрой, которую мать называла «чутьём воды». — Нужно спешить, пока он не проснулся и не начал волноваться. Она сложила книгу, прижала её к груди и, поднявшись, отряхнула платье от травы. Сложила несколько печатей — на ладони зажёгся небольшой огонёк, обычный, оранжевый, тёплый, — и побежала по тропе обратно в деревню. Пламя дрожало, отбрасывая на кусты и деревья причудливые, пляшущие тени. Где-то ухнула сова — единственный звук в наступившей тишине. Чем ближе она подбегала к деревне, тем сильнее становился запах. Сначала Наоки подумала, что это дым от очагов — но запах был не древесным. Он был тяжёлым, сладковато-железным, и от него желудок сжался в тугой комок. Под ногами захрустело битое стекло. Потом что-то влажное и липкое коснулось босой пятки. Наоки опустила руку с огоньком ниже и осветила землю. Трава была красной. Она замерла. Дыхание перехватило, как будто кто-то ударил под дых. Медленно, очень медленно она подняла огонёк выше, и круг света выхватил из мрака поле подсолнухов. Стебли были переломаны. Золотые головы, которые ещё утром тянулись к солнцу, теперь лежали на земле, втоптанные в грязь, залитые тёмной, почти чёрной в сумерках жидкостью. Лепестки, перемешанные с землёй и кровью, больше не были золотыми. Наоки сделала шаг назад. Потом ещё один. В висках застучало. Она побежала — не к дому, а вперёд, через поля, потому что ноги сами понесли её по знакомому маршруту. Мимо мастерской дядюшки Юна. Она осветила дверь — и тут же пожалела об этом. Гончар лежал лицом вниз прямо у входа. Его спина была рассечена от плеча до пояса, и из раны ещё поднимался слабый парок. Рядом валялся разбитый горшок — тот самый, который он обещал подарить Наоки на день рождения. Горшок был расколот пополам, и глазурь на нём была забрызгана красным. Наоки не закричала. В горле встал ком. Она попятилась и побежала дальше. Она уже видела смерть — смерть матери, смерть брата. Но там была тишина, покой, почти что облегчение после долгих страданий. Здесь была резня. Бессмысленная, жестокая, животная. Дом семьи Хана — все четверо у порога. Маленький Рё, с которым она вчера играла в прятки, лежал, свернувшись калачиком, будто заснул. Но Наоки слышала — нет, не слышала его сердцебиения. Тишина в груди, где должен быть стук. Дом Мидзуно — дверь выбита, внутри темнота и запах гари. Дом старосты — крыша обрушена, балки ещё тлеют. Она бежала, и с каждым шагом сердце колотилось всё быстрее, а мысли становились всё тише. Как будто внутри что-то закрывалось — одна дверь за другой, отсекая ужас, отсекая боль, оставляя только холодную, звенящую пустоту. Ту самую, которую она уже чувствовала у кровати матери и над могилой брата. Но теперь эта пустота была другой — не скорбной, а яростной. Их дом стоял на отшибе, у самого леса — не меньше получаса ходьбы от центра деревни. Поэтому отец и не услышал сразу. Поэтому и остался жив чуть дольше остальных. Когда Наоки добежала до дома, дверь была распахнута настежь. Внутри горел свет — не от очага, а чужой, холодный свет чакры, — и слышались звуки борьбы. Глухой удар. Ещё один. Сдавленный хрип. Голос отца — слабый, но твёрдый: «Дочь... не трогай...» И ответный смех — низкий, утробный, нечеловеческий. — ПАПА! Крик вырвался сам, раздирая горло, когда Наоки вбежала внутрь. Отец лежал на спине. Его руки были раскинуты в стороны, пальцы скрючены, и на них не было оружия. В груди — там, где утром она прижималась щекой, слушая сердцебиение, — зияла сквозная дыра. Кровь толчками вытекала из раны, растекалась по полу тёмной лужей, и с каждым толчком её становилось меньше. Сердце ещё билось, но слабо, с перебоями. Над телом возвышался чужак. Высокий, в рваной броне, с протектором неизвестной деревни на лбу — символ, похожий на разорванный круг. Наоки не узнала его, но он навсегда врежется в её память. Он держал в руке окровавленный клинок и смеялся. Низко, утробно, с животным оскалом. Его аура была грязной, рваной, лишённой всего человеческого. Наоки не видела её глазами — но чувствовала. Чувствовала всем телом. «Мразь», — подумала она, и это слово, взрослое и тяжёлое, пришло из ниоткуда. — Папа... — повторила она уже тише, одними губами. Отец не ответил. Но его глаза — те самые глаза, что смотрели на неё с такой нежностью час назад, — ещё двигались. Они нашли её. Узнали. И расширились в безмолвном, отчаянном крике.Беги.
Кулаки Наоки сжались. Книга выпала из рук, ветхие страницы разлетелись по полу, впитывая кровь — кровь отца, смешанную с грязью. Всё внутри — страх, боль, ужас — схлынуло разом, и на смену пришла она. Всепоглощающая, слепящая, нечеловеческая ярость. Ярость, которая копилась годами — с первой смерти, с первой потери, с первой несправедливости. Пламя в ладони вспыхнуло с новой силой, но теперь оно изменило цвет — из оранжевого сделалось чёрным. Густым, как смола. И ледяным — настолько ледяным, что воздух вокруг него замерцал инеем, а на ладони, где оно росло, кожа покрылась тонкой коркой льда. Оно не жгло — оно высасывало тепло, чакру, жизнь. — НЕ ПРОЩУ! Рык сорвался с губ, и она, сложив печати — те, что ещё никогда не складывала, но которые словно сами пришли изнутри, — швырнула сгусток тьмы во врага. Это была не техника. Это был даже не сознательный выбор. Это был крик души, принявший форму пламени. Чужак играючи увернулся. Чёрное пламя ударило в стену позади него — и стена не загорелась. Она покрылась инеем, пошла трещинами и рухнула, рассыпавшись ледяной крошкой. Холод, дохнувший оттуда, был таким, что у Наоки заледенели ресницы. Мужчина перевёл взгляд на девочку — и загоготал громче прежнего. — Ты на кого руку подняла, малявка безмозглая?! А?! Он исчез во фликере скорости и возник прямо перед ней. Наоки не успела даже вдохнуть. Она не видела — но почувствовала. Вихрь воздуха от быстрого движения. Колебание земли под его стопой. И холод стали, рассекающей воздух. Короткий выпад. Кончик клинка рассёк ей лицо от виска к виску, перечеркнув оба глаза. Боль была мгновенной. Ослепляющей — в самом прямом смысле. Мир, который ещё секунду назад был сумерками и тенями, взорвался белой вспышкой и провалился во тьму. Наоки пошатнулась. Кровь хлынула по лицу, заливая щёки, подбородок, шею. Она не закричала. Зубы сжались с такой силой, что, казалось, раскрошатся. Она стояла. Не упала. Не побежала. Просто стояла, глядя прямо перед собой невидящими глазами, и это — больше, чем чёрное пламя, больше, чем что-либо ещё, — заставило хохот врага дрогнуть. — Что, щенок, ослепла? — в его голосе мелькнула искра нервозности. — Так и стой. Скоро к папочке отправишься. Он занёс меч для последнего удара. Наоки не видела этого — но чувствовала. Чувствовала, как напряглись мышцы его плеча. Как сместился вес на правую ногу. Как чакра хлынула в оружие. И, самое главное — она чувствовала, что он стоит не один. В комнате был кто-то ещё. Точнее, что-то. Пламя за её спиной пришло в движение. Оно не было больше бесформенным сгустком — оно вытянулось, изогнулось, расщепилось на пять тонких, извивающихся жгутов, похожих на змей. Они качнулись в воздухе, слепо поводя головами, и одна за другой скользнули вперёд — бесшумно, как тени. Наоки не складывала печатей. Она даже не думала. Это был чистый импульс, рождённый яростью и отчаянием, и чакра послушалась её, как живая. Чужак начал замах. Чёрные змеи ударили одновременно — не вонзились, а просочились сквозь плоть, как вода сквозь песок. Он захрипел, выгнулся дугой, и его кожа на глазах покрылась инеем. Из открытого рта вырвалось облачко пара — не горячего, а ледяного, — и мужчина рухнул на колени. Чакра уходила из него, как вода из пробитого сосуда, и вместе с ней уходила жизнь. Смех оборвался. На лице мужчины застыло удивление, смешанное с гримасой агонии. Меч выпал из его руки, звякнул о пол. — Н-не думал, что умру вот так вот... г-глупо вышло, — прохрипел он и рухнул — сначала на колени, потом лицом вперёд. Тело дёрнулось раз, другой и затихло. Пять чёрных змей ещё мгновение кружили над ним, как стервятники, а потом развернулись и скользнули прочь из дома — в распахнутую дверь, в темноту. Наоки не видела этого, но чувствовала. Чувствовала, как они расходятся по деревне, как находят оставшихся врагов — тех, кто ещё не успел уйти, кто добивал раненых и грабил мёртвых. Она слышала короткие, захлёбывающиеся крики — один, два, три. Хрипы. Звук падающих тел. Змей было пять — по числу тех, кто остался в деревне после ухода основного отряда. Они не знали пощады. Они выполняли волю хозяйки — волю, которую она ещё не научилась контролировать. Когда последний враг затих, змеи вернулись. Одна за другой они втянулись в Наоки — усталые, сытые, оставляя на полу извилистые полосы инея, — и свернулись внутри, засыпая. От них исходил холод — тот самый холод, который теперь навсегда поселится в её груди. В комнате повисла тишина. Теперь — настоящая. В деревне не осталось никого, кроме неё. Она пошатнулась. Ноги подкашивались. Рана на лице горела огнём, и что-то горячее непрерывно текло по щекам — кровь вперемешку со слезами. Она выставила руки вперёд — пальцы коснулись воздуха, — и пошла на ощупь. Стена. Край стола. Опрокинутая миска с кари — она вляпалась в неё ногой, и холодный бульон растёкся между пальцев. Еда, которую она приготовила. Остыла. Он так и не поел. — Папа... Она добрела до него, ориентируясь на слух — на слабое, затухающее сердцебиение, которое ещё улавливала. Опустилась на колени прямо в лужу крови. Пальцы нащупали его лицо — холодевшее, скользкое. Потом грудь. Дыра. Кровь, которая почти не текла — сердце останавливалось. — Папа, папа, я сейчас, — забормотала она сбивчиво, лихорадочно. — Я умею, мама научила, я сейчас... Она принялась складывать печати. Пальцы, мокрые от крови, скользили, срывались, она начинала заново. Змея. Овца. Дракон... Те самые печати, которые час назад складывала у ручья, запуская Водяного дракона. Только теперь она пыталась запустить не дракона, а жизнь. Медицинская чакра потекла сквозь пальцы — она не видела её изумрудного свечения, но чувствовала тепло, бегущее по венам, переливающееся в отца.Сёсэн. Исцеление. Стимуляция. Регенерация.
Она перебирала техники одну за другой, вливая в него всю чакру без остатка. Её ладони дрожали. Тело отца под ними было почти неподвижным. Но она продолжала — потому что не могла остановиться. Потому что остановиться значило признать, что она потеряла последнего. — Пожалуйста, пожалуйста, папа, не уходи... Шершавые пальцы слабо накрыли её ладонь. Остановили. — Не надо, малыш. Не трать силы понапрасну. Голос был тихим — почти шёпот. С клокочущим хрипом где-то глубоко в груди. Но таким знакомым. Таким родным. Наоки зарыдала в голос. Первый раз за всю эту бесконечную ночь, первый раз с похорон Кайто, — зарыдала по-настоящему, уткнувшись лбом в его плечо. Она чувствовала, как поднимается и опускается его грудь — всё реже, всё слабее. Как его сердце бьётся — всё медленнее, всё тише. Она слышала каждый удар, отсчитывала их, молилась, чтобы следующий наступил. — Помни всегда, что мы с твоей мамой будем наблюдать за тобой. И брат твой. И сестра. Вся наша семья. Ты — всё, что осталось. Всё, что выжило. Ты сильная и справишься. Люблю тебя... Последний удар. Последний выдох. Сердце под её ладонью замерло навсегда. — Папа... папочка... не оставляй меня... — она шептала это снова и снова, раскачиваясь вперёд-назад, прижимая к себе его руку, ещё тёплую, ещё живую на ощупь. Тишина в доме была абсолютной. За окном — тишина в деревне. Двести семьдесят три человека, которые утром смеялись, работали, дышали. И ни одного сердцебиения. Наоки Сэкай осталась одна. Совершенно одна. Последняя из рода. Последняя из деревни. Последняя из тех, кто помнил, как пахнут подсолнухи на рассвете.***
Остаток ночи она провела, замерев у тела отца. Слёзы высохли — она знала, что это надолго, что следующие слёзы придут очень не скоро, если придут вообще. В какой-то момент холод начал пробирать до костей, и она заставила себя встать. Первое, что она сделала, — подобрала с пола книгу. Страницы, выпавшие из переплёта, были залиты кровью, но она собрала их все до единой, прижимая к груди, как раненого зверька. Книга пахла матерью, а теперь ещё и отцом — железом, солью, прощанием. Она сунула её в сумку, которую позже найдёт у входа, — старую, кожаную, ещё хранившую запах материнских трав. Потом она нашла на ощупь плащ — отцовский дорожный плащ, висевший у входа. Укрыла его. Поправила руки, сложив их на груди. Провела пальцами по лицу, закрыв ему глаза, хотя для неё тьма была везде одинаковой. «Ты — всё, что осталось», — прошептала она его слова. — «Я не подведу». Потом она вышла на улицу и начала обходить деревню. Она не видела тел. Но слышала отсутствие — отсутствие сердцебиений, отсутствие дыхания, отсутствие жизни. Тишину, какой не бывает в мире живых. И чувствовала — через босые ступни, через вибрации земли, — где лежат мёртвые. Холодные сгустки на тёплой земле. Двести семьдесят два холодных сгустка. Она посчитала. Три дня и три ночи Наоки таскала тела к подножию горы Ёму — туда, где ещё вчера читала книгу и ждала тренировку. Она не плакала больше. Не останавливалась. Не спала. Техники земли — вот что помогло ей. Она складывала печати, которые почти не знала ещё три дня назад, но которые теперь всплывали в памяти, приходили сами, подсказанные необходимостью и отчаянием. Земля послушно расступалась под её ладонями, формируя могилы — одну за другой, ровные ряды у подножия скалы. Опустив тело, она снова складывала печати, и земля смыкалась над ним, мягко и плотно, как одеяло. Её чакра, смешанная с землёй, навсегда осталась в этой почве — тёмная, холодная, но преданная. Каждому она говорила короткое «прости». Каждого помнила по имени. И шла за следующим. Спина ныла от напряжения. Чакра истощалась до дна, и после каждых десяти могил Наоки падала на землю и лежала без движения, глядя невидящими глазами в небо, пока силы не возвращались ровно настолько, чтобы подняться и продолжить. Она закапывала их всех. Гончара Юна — в могиле у самой воды, там, где он любил сидеть с удочкой. Маленького Рё — рядом с его матерью и отцом, всех четверых вместе. Старосту — на холме, лицом к деревне. Каждая могила была отмечена камнем. Каждый камень был положен так, чтобы смотреть на восход. «Чтобы солнце всегда было с ними», — сказала она себе, повторяя слова отца, которые он говорил над могилой матери. На закате третьего дня, когда последнее тело было предано земле, Наоки встала на вершине холма, откуда открывался вид на уничтоженную долину. Ветер трепал её волосы — когда-то чёрные, как вороново крыло, а теперь белые как снег. Цвет ушёл из них за одну ночь. Первая ночь без отца. Вторая ночь без всех. Третья ночь — без самой себя. Она развернула свиток и активировала взрывные печати, которые расставляла все эти дни — между домами, на полях, у подножия скал. Грохот прокатился по долине, взрывы накладывались друг на друга, и началась цепная реакция. Затем она сложила последнюю печать и влила в неё всё. Всю оставшуюся чакру. Всю ненависть. Всю боль. Всю память.Кокуэн: Хомусура.
Чёрное пламя вырвалось из земли — не ревущим пожаром, а беззвучной, ледяной волной, которая покатилась по долине, пожирая всё на своём пути. Там, где оно проходило, не оставалось пепла. Трава покрывалась инеем и рассыпалась стеклянной пылью. Деревья лопались от холода, разрываемые замёрзшим соком. Развалины домов, поля подсолнухов, трикветр на воротах — всё исчезало, поглощённое этой беззвучной, всепожирающей тьмой, оставляя после себя только выжженную чакру и мёртвый, ледяной ветер. Где-то в центре этого кошмара, на месте её дома, вспыхнула последняя искра — комната, где на столе остывал кари, — и погасла навсегда. Пять чёрных змей, сотканных из её чакры, извивались в столбе ледяного пламени — огромные, почти достигающие неба. Они пожирали то, что осталось от её прошлого, и в их слепых головах не было ни злобы, ни жалости. Только голод. Только холод. Только последний дар дочери Сэкай своей мёртвой родине. «Прощайте», — сказала она всем, кого любила. — «Я буду помнить». Наоки стояла и «смотрела» — не глазами, а вибрациями, которые сотрясали землю, холодом, который волнами накатывал на кожу, и беззвучным танцем пламени, пожирающего её прошлое. Когда всё закончилось, она повернулась спиной к долине и пошла прочь.***
Наоки Сэкай ушла на рассвете, оставив за спиной мёртвую землю. Белые волосы спадали до пояса, на глазах — повязка из синей ленты, той самой, что была на соломенной шляпке. Единственная уцелевшая вещь. В старой сумке лежала врачевательная книга матери с вложенной внутрь семейной фотографией, немного денег и мешочек с семенами лечебных трав. За спиной висели два клинка — катана отца и вакидзаси, который он выковал ей в подарок, ещё не зная, что дочь возьмёт его в руки, уже не видя мира. Она не знала, куда идёт. Знала только, что должна идти. Что где-то есть люди, которым нужна помощь. Что где-то есть дети, которые, возможно, прямо сейчас плачут над телами своих родителей. И она поклялась: больше никто не останется один. Никто. Всё это навсегда останется глубоким шрамом на сердце: окровавленные тела, лица, полные боли и отчаяния, голос отца, его последние слова, запах остывших тел — и холод. Ледяной, всепоглощающий холод чёрного пламени, которое пожирало чакру и не оставляло даже пепла. Холод, который с тех пор поселился в ней самой — не снаружи, а внутри, где когда-то цвели подсолнухи. Но там же, под холодом, жила память о матери. О брате. О нерождённой сестре. И эта память грела сильнее любого пламени. И где-то глубоко внутри, в клетке из её собственной воли, дремали пять чёрных змей — наследие Сэкай, которое она никогда не сможет отпустить и которое однажды спасёт жизнь ей и тем, кто окажется рядом. Годы странствий закалили её. Она научилась чувствовать землю — каждый шаг врага, каждую трещину, каждое колебание. Научилась слышать — сердцебиение за полсотни метров, дыхание, шелест одежды, ложь. Научилась видеть чакру — не цвета, не лица, но суть. Жизнь. Смерть. Намерения. Она стала целительницей. И стала убийцей. Люди, встречавшие белую деву в ночи, шептались о святой, сошедшей с небес. Говорили, что её прикосновение исцеляет, а длинные локоны светятся в лунном свете. Слухи обрастали легендами: кто-то божился, что видел ангела. Когда эта молва достигла ушей Наоки, она стояла на постоялом дворе у границы Страны Огня. Молча вытащила катану, завела за спину и одним движением обрезала свои белоснежные волосы до лопаток. Пряди упали на пол, как крылья подстреленной птицы. В зале повисла тишина — посетители замерли, не донеся кружки до ртов. — Я вовсе не ангел, — произнесла она негромко, но так, что слышали все. — Я потеряла всю семью. Всех друзей. Всех, кого знала. Я — последняя из Долины Жизни. И я человек. Всего лишь человек. В ту же ночь она впервые оставила на столе постоялого двора короткий стебель чёрной розы — знак, который вскоре узнает весь теневой мир. Королева шипов и роз начинала свой путь.