fine line

PG-13
Завершён
433
автор
lauda бета
Пэйринг и персонажи:
Размер:
12 страниц, 3 846 слов, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено с указанием автора и ссылки на оригинал
433 Нравится Отзывы 94 В сборник

we'll be a

Настройки
Примечания:

crisp trepidation I'll try to shake this soon spreading you open is the only way of knowing you harry styles — fine line

Марк лежит прямо на полу, скрипучем старом паркете затертого бежевого оттенка, у самой закрытой двери – старается заглянуть под нее, в эту полосу песочного света, но у него не выходит, как будто он остается безнадежно погребенным в собственной темноте. Донхек вернулся с работы еще полчаса назад, но по-прежнему не произнес ни слова. Только разулся, метнулся вперед по коридору, в ванную, – включилась вода, потянуло горячим паром, Донхек ойкнул, – обжегся. Марк переворачивается на спину, складывает руки на ребрах. Теперь песочная полоса света едва-едва касается его разметанных по полу черных волос. Точно такой же паркет в коридоре скрипит под чужими ногами, пока Донхек переходит из ванной в кухню, – включает свет, чайник, плиту, – к себе в комнату, щелкает ночником, роется в выдвижном ящике, чтобы найти записную книжку. Проходит, быть может, час, прежде чем Марк решается встать, – и то потому что у него от гуляющего по полу прохладного воздуха мерзнут босые ноги. Он предусмотрительно отряхивает штаны (давно не подметал), поправляет футболку, чешет затылок и выходит, – на запах приготовленного Донхеком рамена и голос тишины. Донхек сидит, с ногами забравшись на кухонную табуретку, и даже не поднимает на Марка взгляд, царапая страницы блокнота. На столе открытый клубничный йогурт (абсолютный хаос в порядке приема пищи, сладкое перед соленым), пустая пепельница, острый соус для рамена в высокой банке. Марк не здоровается и идет сразу к холодильнику, хоть и знает, что там ничего его – нет. – Можно у тебя токпокки взять? Донхек слышит его не сразу, а когда Марк повторяет, вздрагивает и поднимает взгляд. – А? Они позавчерашние. Марк немного зависает на нем, по-прежнему стоя у открытого холодильника, обернувшись через плечо; босой бледно-смоляной призрак, тонкая фигура в черной футболке почти до колен. Луна и солнце с трудом уживаются на одном небе, но Марк-то и с луной себя сопоставляет не особо. Он, быть может, максимум – астероид, так неудачно приземлившийся здесь, врезавшийся на полной скорости в донхекову планету. А лопатки ноют: паркет их, наверное, хотел аккуратно обнять, а в итоге – больно ударил. Как и сам Марк – все, что он когда-либо в своей жизни любил. – Съешь лучше йогурт. Марк берет ложку, садится перед Донхеком, на языке тает химический малиновый привкус. Донхек снова склоняется над раскрытым на своих коленях блокнотом. – Что пишешь? Донхек кусает губы и перескакивает на новую страницу, предыдущую при этом оставив незаконченной. Недописанной. Либо у него логично закончилась строфа, либо он пишет прозу, либо еще не додумал, либо попросту не любит заканчивать вещи. Боится последних страниц в книгах. Титров в фильмах. Последнего кусочка в картонной коробке с наггетсами. Боится августа. Боится Марка. Перепрыгивает Марка, как лужу. Поэтому Марк и не может расстаться с привычкой лежать на полу всякий раз, когда Донхек оказывается поблизости. Он просто притворяется лужей. – Письмо, – листает страницу, как будто чтобы Марк не видел. Закрывает рукой. Марк облизывает холодную ложку. – О чем? – еще интимнее, чем спросить, кому. – Какая разница? – Донхек мог бы просто промолчать, но просто никогда не бывает в его стиле. И никогда на него не похоже. Марк пожимает плечами, отворачиваясь и доедая йогурт. Разница между чем и чем. Потому что разница между вещами – существует, как и между людьми. К примеру, очень большая разница есть между тем Марком, который несколько минут назад лежал на полу своей сонно-темной комнаты, глядя в единственный источник золотистого света – тонкую полосу под дверью, ведущей в коридор, и тем, который сейчас сидит перед Донхеком, потому что этот Марк гораздо слабее и глупее, он вообще превращается в ребенка всякий раз, сталкиваясь лицом к лицу с тем, кто предназначен ему всей его жизнью. И кому Марк не имеет никакого права сказать об этом словами, иначе просто лишится его. Навсегда. Не то чтобы Донхек есть у Марка сейчас. Марк встает, молча отходит к раковине, полощет ложку и прячет ее в ящик, к другим. Затем выбрасывает коробку от йогурта. Донхек за его спиной все еще царапает бумагу и ковыряется в мыслях. Наверное, сочиняет текст объявления для федерального розыска, – очень ему хочется отыскать того, кто прямо сейчас стоит перед ним и слизывает с губ сладко-липкие остатки дешевого йогурта. И в это прямо сейчас Марк больше всего ненавидит тот факт, что этим чудесным даром знания наделили именно его. / В следующий раз, когда Марк просыпается, Донхек стоит над его кроватью. – Ты иногда кричишь, – спокойно произносит он, как только Марк продирает глаза. Марк хмурится, чешет щеку, противно скребя ногтями, и наверняка всем своим видом выражает непонимание. – Раньше ты просто во сне болтал, – продолжает Донхек, – а теперь ты еще и кричишь. Марк на долю секунды теряется. Он говорит во сне? Снова? А теперь еще и кричит? У него была привычка обсуждать невесть что и невесть с кем во сне еще в детстве, но она как-то – в этом же самом детстве – и затопталась, исчезла, просочившись сквозь почву. Марк, сказать по правде, уже и не думал, что она когда-либо к нему вернется. Он надеялся, однако, потому что думать об этом вселяло странное ощущение какого-то космического, инопланетного превосходства. Как будто Марк был – всегда – больше его собственной оболочки, собственного тела, и сполна его магическая сущность проявлялась лишь тогда, когда его человеческий мозг засыпал. Потому что Марк действительно всегда думал слишком много. А тогда еще – непомерно много как для просто ребенка, едва-подростка. Он рассказывал обрывки стихов и прозы, признавался в любви тому, кого никогда не знал, и сейчас, спустя почти десятилетие, этот заспанный мальчишка в растянутой пижаме перед ним (его судьба, между прочим, судьбинушка), хочет сказать, что к Марку это все – вернулось? Да быть такого не может. – Потише в следующий раз, – не дождавшись реакции (у Марка она всегда была немного замедленной), бормочет Донхек и пятится прочь из его комнаты, параллельно по-щенячьи почесывая себя за ухом. Уже закрывая за собой дверь, он добавляет полушепотом, тонущим в темноте: – Здесь стены тонкие. И Марк вновь остается наедине со своим недоумением и множеством воспоминаний. Самое яркое из них, впрочем, – Донхек, потому что Марк как будто помнил его еще задолго до того, как встретил. / В их первую встречу стоит зима, ночная, холодная, белая, со снегом по щиколотку. Марк на последнем автобусе приезжает к подъезду, а в их с Донхеком (как странно) окне уже горит свет. Марк знает Донхека по размытой (явно старой) фотографии в чате и длинному и муторному диалогу о деталях и нюансах совместного проживания. Плата за квартиру, коммуналку, равное распределение обязанностей. Марка встречают кремовые обои, узкий коридор и в нем – самая первая дверь, такая же светлая, как стена, почти сливающаяся с ней. Марк сразу чувствует, что эта комната будет его, только если не окажется ванной. Донхек приносит в этот дом пыль – белую, по крайней мере, она кажется Марку белой, особенно когда витает в солнечном свете, стоит днем даже слегка отодвинуть шторы. Еще Донхек приносит засохшие чайные пакетики в забытых на кухонном столе (даже не оставленных в раковине) кружках, свои выстиранные до окостенелости носки на странной спиральной батарее в ванной, запах сигарет по вечерам пятницы и земляничного бальзама для губ – по утрам, перед походом на учебу. Время идет, Марк пытается Донхека раскрыть, обнажить, расковырять как устрицу, узнать, кто он такой и о чем. Он делает это тайно: его шагами по коридору, по шлейфу запаха его пота и его парфюма. Донхек, он о громкости, о неумении стоять на месте, об отсутствии всяких границ. Марк переезжает в одну квартиру с ним, заранее зная, что они предназначены друг другу, как корабль и порт, потому что знающего судьба так или иначе бросает в обстоятельства, где ему необходимо каждый день смотреть в глаза своей боли. Потому знание – самая главная болезнь. Марк очень хотел бы не знать, но он продолжает узнавать. / Марк пытается отыскать в интернете хотя бы одну книжку о том, как прекратить говорить во сне. Он ведь так проболтается, точно проболтается. И Донхек странно поглядывает на него в зеркале, пока стоит у раковины и чистит зубы, а Марк с полотенцем на плече ждет в проеме, пока можно будет попасть в душ. Они как бойфренды, как семья, они даже родственные души, но – как парадоксально – слишком незнакомые для того, чтобы называться хотя бы друзьями. У Донхека помятая челка немного набекрень, пятно зубной пасты в левом уголке губ, съехавшая с плеча темно-фиолетовая футболка. Марк выпрямляется, вырастает, отходя в сторону и освобождая путь, и Донхек проходит мимо, обрывая для них всякую возможность завести заурядный диалог. Покашливая, он уходит на кухню, где будет делать кофе или чай, а Марк уже позавтракать не успеет и привычно забежит по пути на работу в какую-нибудь пекарню. Когда у Марка совершенно нет дел, он разговаривает сам с собой. Он думает, что это поможет: выговорить все наперед, заранее, всех своих тараканов выпустить и дать разбежаться по комнате, чтобы потом, во сне, – молчать. И не выдавать тайны. Но у него не выходит, и он понимает это по тому, как еще спустя неделю Донхек просовывает под дверь его комнаты листок с отрывками фраз. «Ему не нравится мятный шампунь…» «У него аллергия на какие-то ягоды…» «Земляника! Нет… нет, наверное, шелковица…» «Купи ему книжку Борхеса…» «Заварить чай! Мандариновый…» Марк плечом и виском приваливается к холодной белой двери, раз за разом перечитывая одни и те же строки. Он слышит, как Донхек в коридоре – вздыхает, слишком тяжело и драматично, и, громко шаркая своими разношенными грязными тапками, снова уходит к себе. Это выходное утро, когда им обоим никуда не надо, и Марк боится таких утр сильнее всего на свете. А вечером он зачем-то выходит в круглосуточный и покупает домой мандариновый чай. / Когда приходит время оплачивать счета, они всегда спорят. Не то чтобы это большая проблема – поделить пополам, открыть на телефоне калькулятор, тыкнуть несколько кнопок, расписать, договориться. В этом нет проблемы абсолютно, но Донхек всегда дуется – скрупулезно, он раз за разом перечитывает платежки, вычеркивает и перечеркивает, а Марк рослой темной тучей нависает над ним, растрепанный, бессонный, будто муж, ничего не смыслящий в делах своей жены. Марку не хотелось бы стать таким мужем. А Донхек будто посекундно считает, кто из них больше времени тратит по утрам в душе и, следовательно, – больше горячей воды. Понимая, что это затянется, Марк обходит кухонный стол и садится рядом, двигает к себе второй блокнот и тоже зачем-то берет ручку, хотя толку от этого сейчас никакого. Донхек продолжает вычеркивать и перечеркивать, шепотом матерится на калькулятор и убирает волосы за уши. Минуты через четыре он делает перерыв, хлопает ладонью по листку, выпрямляется на табуретке. Пожевывает губу, будто из невидимого пластилина формируя во рту то, что должен сказать, и наконец обращается к Марку: – А откуда ты, кстати, знаешь, что я Борхеса люблю?.. Марк случайно роняет ручку на пол. Та отскакивает от ног, как маленькая резвая собачонка, прыг-прыг – и откатывается под столешницу. Ну, все. Не достать теперь. С досадой вздохнув, Марк поднимается и выравнивается, – а Донхек все еще в ожидании ответа глядит на него. И не совсем думая, что это может звучать как оскорбление, Марк выпаливает: – По тебе же видно. Правда в том, что это он нигде не выслеживал, не выглядывал и уж тем более – нигде об этом не читал. Просто вселенная, бросая Марка в донхеков мир, снабдила его (и на том спасибо) каким-то подсознательным базисом: невесть откуда ему известно, на кого Донхек отучился и как, какие у него отношения с матерью и сестрой, почему он всегда ходит в кино в одиночку и никогда не обходит люки в асфальте; какой у него парфюм, любимый цвет, супермаркет, день недели, вкус дешевой тайской воды с кусочками фруктов. Он знает. Он не понимает, почему и как. Но знает. Донхек недовольно хмурится, вставая из-за стола. – А по тебе видно, что ты маньяк. / Может быть. Марк снова лежит на полу, бездельник до мозга костей (на работе – и этот мозг выпили), только на этот раз еще и мнет в руках оставленную Донхеком записку. Вон, погляди только, какой ты ерунды наговорил. Земляника, шелковица, Борхес, мандариновый чай. Если бы Марк только мог как-то запрограммировать свое подсознание на то, что оно заставит выдать в следующем сне, он бы непременно сказал, как Донхеку идет фиолетовый цвет. Или легкая небритость. Или сухая корочка на губах, образовавшаяся из-за того, что он без конца их кусает (пускай даже увлажняет своим дешевым бальзамом). И, самое главное, он сказал бы, как это страшно – все время быть за стенкой от него, в одной плоскости, на одном развороте атласа, но не иметь возможности коснуться. Марк не знает, как признаться ему. Бессловесно. Как признаться так, чтобы не нарушить правила, ведь если он нарушит их, они с Донхеком забудут друг друга, навсегда, и вряд ли вселенная столь милосердна, чтобы позволить им познакомиться заново. Скорее всего, Марка отсюда просто вышвырнет. Он начнет бомжевать и отрастит бороду. А греться будет сжиганием газет в мусорных баках. Забавно. Марку даже почти смешно, когда он себе это все представляет, но такого будущего ему как-то не хочется. Он не знает, однако, что все существующие книги Борхеса у Донхека давно уже есть. / Если родственные души и правда предназначены друг другу, как корабль и порт, то это очень болезненное сравнение, ведь всякий корабль лишь прибывает в порт, но никогда в нем не остается. Марк думает, что о свой порт ему хотелось бы разбиться. Записки от Донхека понемногу копятся у Марка на письменном столе, с каждой новой его почерк становится все более размашистым, агрессивным, видно, как Марк его злит, как не дает спать (и совсем не в том смысле, в каком Марку хотелось бы), будто он скребется ногтями по обоям, как обезумевший, будто бьет стену ногами и орет, и Донхеку страшно, слишком страшно и дальше находиться с ним в одной квартире. Марк думает, что это все сказочка – сшить или собрать на скобу, – но в одно воскресенье Донхек вдруг начинает складывать в чемодан свои вещи. – Я нашел недорогой хостел в другом районе, – сообщает он на утреннем перекуре, – перекантуюсь пока что там. А то мне с тобой… страшно. Марк понимающе кивает. Ему с самим собой тоже страшно. Однако он совсем не знает, что делать с этим отчаянием, а потому он просто уходит спать, чтобы не слышать, как за Донхеком захлопнется дверь. Во сне он рассказывает какую-то историю – он знает это, он чувствует движение собственных губ сквозь пелену сонливости, но никак не может это прервать. Все его тело предает его. Его голос предает его. А когда Марк просыпается, Донхек стоит в дверном проеме его комнаты и смотрит прямо в глаза с такой жестокостью, будто почти готов развязать войну. – «Поезжай в Инчон, к родителям». Марк снова трет кулаком глаза, приподнимаясь и опираясь на стену. – Чего? – он щурится от света коридорной лампы у Донхека за спиной. – Поезжай. В. Инчон. К. Родителям, – чеканит Донхек по словам, бросает свой пухлый чемодан прямо на пороге и широким шагом кромсает расстояние между ними с Марком, подходя близко-близко и нависая над кроватью темной тенью. – Откуда ты знаешь, что мои родители живут в Инчоне? – Я… – И что я люблю Борхеса? – Донхек. – И чай, черт бы его побрал, – Донхек роняет себя на кровать рядом с Марком, и в уголках его глаз блестят слезы, – мандариновый. Марку вдруг страшно-страшно хочется его обнять, но он только заползает дальше в угол, обхватывая самого себя руками, все свои ничтожность и пижамную черную кофту с длинными рукавами, прячется от света, как таракан. Донхек находит взглядом стопку листов на столе, тянется к ней, забирает. Просматривает один за другим, мнет, листает, Марк следит за каждым движением его рук с искусанной кожей вокруг ногтей. – Вот, пожалуйста, прошлая неделя, – Донхек прокашливается, читая, – «... у тебя кредит на телефон. Тебя страшно ненавидит твоя бывшая девушка. Ты на первом курсе пытался бегать по утрам, но из-за нагрузки по учебе быстро бросил. Из оттенков зеленого любишь только оливковый. А, еще… нет-нет, хвойный. Хвойный – это какой?.. Наверное, как мой джемпер». Откуда ты знаешь? Марк ловит себя на том, что плачет теперь он сам. Внутренне. Все его естество, все тело под черной кофтой с полупрозрачными пятнами от дезодоранта, вся грудная клетка, будто там бьется о прутья дикая птица. Он плачет до самого горла, до кадыка, а Донхек комкает в ладони этот листок и читает следующий. – Позавчера ты во сне стихи читал. Как бард. Я их тоже записал, – Марк в ответ на это не сдерживает усмешки – скорее, фатальной, усмешки проигравшего. – Смешно тебе? А я зачитаю. – Не надо, – находит силы выдавить из себя Марк. Попросить. Донхек упирается взглядом в строку. – Это верлибр, – хмыкает он. – Даже хокку. В сельве начался дождь… – Донхек, не нужно, – Марк зажмуривается. – Тихо-тихо, – в донхековой руке заметно дрожит листок, – а может, это ливень – во мне? Под ногами мнется сбившееся и уехавшее куда-то в угол кровати, под стенку, одеяло, Марк уже не сдерживается и обнимает себя крепче, виском упирается в стену, задевает неубранную паутину, а Донхек смотрит на него, как на без двух минут казненного. Бросает листки на пол. И, не сказав больше ни слова, уходит. / Марк знает, что нарушил самое главное правило. Даже единственное правило, что делает произошедшее еще хуже. Еще более непростительным. Донхек не разговаривает с ним – не то потому что обижен, не то потому что уже начал забывать, и Марк не знает, что из этого хуже, точно так же, как он не знает, что и когда может случиться с их домом. Может, на крышу свалится метеорит. Может, соседский пожар на них перекинется. Может, завтра – война? (Это Марк у самого себя спрашивает.) Но, наверное, войны не будет, потому что Донхек никуда не уезжает, Донхек все так же по утрам мажет губы бальзамом и ест на кухне свой йогурт, все так же иногда включает громкую музыку, так же громко ходит, а Марк не видит (не слышит) в этом проблемы. Потому что он достаточно напортачил. Он вообще ни на что жаловаться не имеет права. У него дело теперь самое важное – устоять, сбалансировать. Потому что не ясно, когда он вновь самого себя подставит. В этом и есть смысл всякой любви: найти черту между ней и ненавистью. Не(й)навистью. Найти эту fine line. И поэтому Марк снова лежит на полу, бездумно пялясь в песочную линию света под своей (да не своей даже) старой-старой деревянной дверью. Поцарапанной сотней ногтей и закрашенной сотней слоев краски. Донхековы шаги шумят, скрипят, танцуют, болят. Марк ладонью закрывает глаза от света. Как больно. Он встает ближе к утру. Идет в туалет, потом умывается, потом ныряет в кухню, где на столе подрагивает светильник, которым придавлены просроченные счета. Забылось, спуталось. У Донхека волосы касаются листов открытого блокнота, – так низко он склоняется над собственными бедрами. Марк не знает, какой год за окном, и тем более он не знает, какой год в этой комнате. Какой год между ними. Какая погода. Какой цвет. И тогда Донхек поднимает глаза, а Марк понимает, что между ними – что-то ультрамариновое. Океанская гладь и затишье. Марк подходит к холодильнику, но только чтобы несуразно схватиться ладонью за ручку и дверцу не отворить, а просто привалиться к ней плечом и продолжать, продолжать, продолжать смотреть на Донхека. – Что пишешь? – интересуется Марк, как будто того рокового дня неделю назад между ними не произошло. – Письмо, – отвечает Донхек абсолютно безразлично, но в блокнот почему-то больше не смотрит, а продолжает – Марку в глаза. – Ты сегодня ночью молчал. Марк усмехается, опускает взгляд, закусывает губу. – Потому что я не смог уснуть. Он не видит, что Донхек делает в следующий момент, но слышит: щелкает ручка, прячется среди страниц блокнота, сам блокнот захлопывается, а Донхек встает и идет к Марку – босиком по холодной плитке, останавливается прямо напротив, ждет, пока Марк на него посмотрит опять – прямо так, неуверенно, снизу вверх, даже будучи выше. – Ты мог бы просто сказать мне. И в этом самая главная сложность. Потому что Марк не мог бы. И Донхек это знает, просто боится признать. Ему как будто нравится Марка в чем-то винить – даже в том, что он не может набраться смелости и сжечь свои странные хокку во время перекура. Рука не поднимается. – Можем разъехаться, – предлагает Марк, хотя ему этого не хочется. Донхек фыркает и смеется, отворачиваясь. Он снова в своей черносливовой футболке, снова в пятнах черносливовых чернил на ладонях, и сердце у него какое-то такое же – сушеный фрукт. Или орех, который Марку не расколоть. Но он очень хочет. Вздыхает. Собирается как-то весь, скукоживается бумажной гармошкой, наклоняется – ткнуться носом Донхеку в голое плечо, как раз там, где съезжает в сторону растянутый ворот футболки. И закрыть глаза. Донхек, по идее, синица эдакая, должен был улететь. Его ведь спугнули. Но Марк давно его не пугает. Даже немножечко жаль. Марк чувствует его пальцы в своих волосах, на своем затылке. Донхек очень осмысленно, очень мягко целует его в висок, делает шаг вперед, жмется ближе, и вместе они возвращаются в коридор, и Марку приходится пятиться по наитию, потому что Донхек как будто танцует с ним медляк до самой его комнаты, белой двери, белой пыли в полосе света. И Марк очень глупый. Очень наивный. Он надеется, что вселенная смилуется, что они не забудут друг друга утром, потому что это было бы очень грустно. Он же не сделал ничего такого. Он не виноват. А Донхек целует его в висок, щеку, шею и ниже, и Марк как будто вбирает его горечь в себя, остывший мандариновый чай, гладит его руками под чернильной футболкой, роняет на кровать и касается своими губами чуть выше его верхней, чтобы потом соскользнуть в поцелуй полноценный, будто бы это вышло у него случайно. Как и все, что он наделал до этого. / Донхек очень осмысленный над ним, очень уставший, блестящий от пота, закрывающий собой лампочку на потолке. Он делает все так, как будто уже очень давно хотел, а Марк сначала ничего ниже живота вообще не чувствует, как будто это – его наказание, и разгораться пламя начинает позже, медленно возвращая его на поверхность из этой пучины и помогая согреться. Марк чувствует себя маленькой лодочкой, он целует Донхеку запястье, лижет его пальцы, слушает его стоны. Он знает, что напишет стих, когда уснет. Он знает, что Донхек уснет рядом с ним. / Ни у кого нет сил встать и пойти в душ, а потому они так и засыпают – горячим плечом к горячему плечу, – а Марк еще долго разглядывает темное пятно донхековой футболки на полу у кровати. Ему потом ничего не снится и ничего он, следовательно, не может рассказать. Наверное, это закончилось. Он просыпается от того, что Донхек его щипает. Нависает, приподнявшись и подперев висок ладонью, и кусает губы, на которых Марк уже слишком давно не видел улыбки. Скорее всего, он не ждал всего этого. Скорее всего, он не знает, что сейчас Марку сказать. Потому что у них есть только просроченные счета. Забитый йогуртами холодильник. Общая пенка для бритья в ванной и разные шампуни. Но даже сигареты они курят одни и те же, а потому каждый месяц по очереди покупают блок. Еще Донхек вспоминает, что существует одна книга Борхеса, которую он не успел себе купить. А Марк проводит черту. Она невидимая, но очень красивая. И он не переступает ее, как переступил утром черносливовую футболку на полу. Он сохраняет ее, потому что – совершенно внезапно – она кажется чем-то очень важным. Быть на расстоянии от Донхека, на другом континенте, даже дыша ему в щеку. А донхеково дописанное письмо Марк однажды, вернувшись с работы, находит у себя под подушкой. И в нем – перечень всего, что о Донхеке Марк еще узнать не успел. Или, по крайней мере, почти всего. «Гранатовый чай тоже вкусный». «Аллергия у меня на смородину». «Борхес хороший, но не забывай Кортасара». Когда Донхек возвращается с работы, Марк обнимает его со спины и целует чуть правее и ниже затылка. Донхек потягивается в его объятиях, хрустит позвоночником, расслабляется. Как будто лепит из себя что-то, что Марку было бы удобнее всего держать. Подстраивается. Но Марка эти объятия продолжают немного колоть. Он думает, что это пройдет. Донхек готовит им ужин. Предлагает съехаться в одну комнату. Цитирует «Игру в классики». Марк спрашивает, на какой программе лучше всего стирать его любимую футболку, чтобы не потускнел глубокий фиолетовый. И думает, что порой в проклятии знания, каким бы ни было оно жестоким, бывает и что-то блаженное.

в сельве начался дождь тихо-тихо а может, это ливень – во мне?

433 Нравится Отзывы 94 В сборник
Возможность оставлять отзывы отключена автором