ID работы: 10324010

и не рыбы вместо рыб

Слэш
PG-13
Завершён
21
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
12 страниц, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
21 Нравится 4 Отзывы 5 В сборник Скачать

монифест на твоих обоях.

Настройки текста
      Минки застает его впервые за пианино в своей камерной квартире, в ожидании нового стеклопакета, с надеждой скрасить весну. Приезжает Хонджун и, разгоняя тучи дыма сигаретного, оглашает:       — Здорова, сосед.       Платит прилично и нашёл по контактам друзей — какой-то Чон-Чхве-Мун, то ли Юнхо, то ли Чонхо. Минки плохо помнит, его больше заботит весна и не приехавший стеклопакет. Вместо его — какой-то нонконформист.       Сон зачем-то наблюдает, зачем-то там в небе пыльном и поверить не может, что к времени не спадают февральские морозы, даже цветы не отмерзают. Как в такое время пройдет рабочий график — черт знает. Опять заминки пойдут. На фабрике всё ещё несёт коптем и не хватает мыла, чтоб смыть с себя бронзовый шлейф. Минки приходит в дом со спиной потной и руками зудящими, и смотреть на довольного Кима в комнате своей, который и на работу не ходил, и кирпичик к будущему страны не приложил — зло и неприятно. Зло, потому что ему, Минки, приходится пахать за хлеб и сигареты, иначе — позор семьи, а Киму сходит с рук. Неприятно, потому что отмазкой становится «Искусство».       — Искусство — это вечный вопрос «зачем?», — выдает в один из редких совместных ужинов Хонджун, уплетая суп бледный за двоих. Минки скептически хмыкает, — и мне нужны силы давать ответы.       Правильно дед говорил, что лучший художник — голодный художник. Что те могут дать взамен на кров и еду им, коллективу, картинки какие-то. Ага, конечно. Минки отворачивается к окну.       Лежебокер. Хонджун сидит сутками, на ровном месте ничего не делает, запершись наедине с собой, и только горячую воду тратит.       Интеллигенция ещё.       — Чего стоит? — один раз спрашивает, взглянув на пианино. Минки, захлопнув холодильник, через кухню кидает в спальню:       — Моё. Какие-то вопросы?       Конечно же. Минки ростом под потолок, в копченном пальто и рубашке цвета охры по праздникам, дымит по комнате три сигареты регулярно в век издержек хлеба, затягивая так, что впалые щеки отчерчивают скулы резкие, как треугольники в классах. Ещё в школе «Конем» окрестили. Кони играть не могут — ещё Крылов¹ писал.       — Чего не играешь?       Хонджун сидит за пианином, как школьник, и всматривается в черно-белые узкие классики, перебирая клавиши на выбор. Кто-то стучит по стенке.       — Инвалид сердечной мыщцы, — буркает, а затем оглядывается — пытливо всё же смотрит, через весь коридор, — Травма. Нерв поврежден на правой руке. Доволен?       — Зато на сцене теперь больше кислороду.       Интеллигенция, как же.       Они как-то сразу не поладили. Ким платил исправно, но даже круглые цифры рублей не могли исправить дрянной характер. Маменька ещё в детстве от таких плевалась и тунеядцами крестила. Минки, может, и Конь, но хотя бы патриот — вон, брошку к парадному пиджаку как бережет — а этот если что-то и рисует, то чужеродное, почти инопланетное, не подчиняющееся простому рабочему взгляду. Сон подметил это ещё на первой неделе, как только тот выставил три холста в коридор. Сон пусть и любил бить морды, картины изучал в школе исправно: исправно подмечал полное отсутствие таких привычных элементов девятнадцатого века — никаких крестьянских лейтмотивов, тяжёлых масляных красок и игры перспективы. Только сложное ветвление несуразных пятен, наличие глаз у которых только и выдавало их за людей. Ни контуров, ни задников. Только кислотные, едкие на язык цвета, будто вырвавшиеся из-под контроля.       — Зачем, — спрашивает, уперев руки в колени. Хрустит свежепостиранная ткань, — рисуешь? Что это такое?       — Картины. — Хонджун выходит в коридор босой, шлепая пятками смуглыми по паркету. В волосах тают блики, завиваются локоны, как сливки мороженого в рекламах из соседского телика. — На продажу.       И действительно. Берет и накидывает на плечи свою хилую накидку, нахлобучивает кепку без козырька, и всё это завершает пестрым шарфом — не из алой пряжи и без птицек с колоском, белым с одной синей полосой.       — Кто ж такую мазюку купит?       — У людей, которых есть вкус в искусстве?       — Какое ж это искусство. Да я в садике лучше ляпал.       — Рад за твой художественный талант. И жаль, что ничего от него не осталось.       Минки почти не злится, ему действительно интересно, что чем эти картины Хонджуну — человеку, болтающему с субботними гостями на беглом иностранном — кажутся ценными. Искусством даже. Их учительница по рисованию, один раз, взяв белый казенный учебник, вещала на весь класс о Васнецове. И понятно: у того мишки, леса русские, богатыри, Руслан с Марией и тягающие сани крестьяне² — это искусство, это их доля русская. Где в ярких геометрических фрагментах хоть часть этого же?       — И что на них нарисовано?       Хонджун в зеркале мажет какими-то духами — коридор пестрит цветами.       — Что хочешь. Хочешь — квадрат. Хочешь — ромб. Хочешь — прямоугольный треугольник.       Минки пальцем скребет краску в углу фигур.       — Ерунда какая-то. Это же некрасивое.       — Красота вещь относительная.       Враки это всё. Красивые бывают закаты, краснощекий Цветик на третьей парте первого ряда в белых бантах, банка тушенки заморской на столе или блестящее дяденькино радио — это красиво. Дороги в Ленинграде или облезлые детали на складе завода, или тот же стеклопакет, никто не назовет красивыми.       — И почему искусство должна быть красивым? — Хонджун оборачивается и с вопросом поднимает бровь. Весь силуэт его теряется в одеждах.       — Как почему, — со смешком выгибается Минки. Этот глупый разговор выжигает все его мысли, хочется закурить и, бросая железный пепел, забыть о каких-то чудаческих повадках своего соседа. Лучше бы стеклопакеты привезли, — а на стену ты что повесишь?       Хонджун фыркает.       — Искусство не кончается замусленной квартирой у Черта на куличиках.       Минки шумно выдыхает и в усталости проводит по лицу рукой.       — Но оно же должно что-то значить.       — Например. Например, что значить?       — Ну, не знаю. Поля, степи какие-нибудь, что-то вечное…       — То же мне, Голубая роза³.       — А у тебя какие-то чертежи. Это не искусство, это… хм, нуль какой-то.       Минки не был готов, что после этого Хонджун сорвется с места — прямо так, без картин и ботинков — и побежит на лестничную клетку, покидая серую хрущевку. Минки следит из окна, выкуривая сигаретку и, бросая железный пепел, наблюдает из коридора одинокие холсты. Белые «глаза» смотрят с осуждением. Минки почти жалеет о сказанном.       А потом Хонджун врывается в квартиру, со снегом на плечах и обмерзлыми руками, красными щеками, горящими глазами, вваливается.       — На!       Восторженно сует под нос, дышит морозом — и в руках Минки картонная коричнево-желтая карточка с черным квадратом. И надписью «К. Малевич. Черный квадрат».       — Ноль! — дышит увесисто, развязывая закрученный шарф. Минки, разбуженный в кресле, смотрит. — Вот он — нуль искусства! Любуйся!       Сон смеётся искренне, как поднимает на него раскрашенное холодом лицо, сдержатся не может — до чего какой-то такой. Не поддающийся простому пониманию, как и его картинки.       Наверное, потому что из села. Как-то сидел за холстом — тоже с геометрическим безобразием — и, прокручивая кисть в пальцах тонких, говорил: из села неизвестного, из семьи бедной и многодетной, мужиком стал уже в четырнадцать лет и пошёл на зароботки. «А потом?». «А потом суп с котом». Маминька женилась на каком-то новом русском — и Хонджун уже и не нужен был, в город сплавлен как сломанный солдатик. Ким не жалуется — трудно представляет себя без Москвы и художеств, прошлый Ким ему не нравится не в какую. Минки открывает шкаф и смотрит на фотографию своей маменьки, прошибает на некоторое сожаление.       Хонджун, конечно, тот ещё капустный кочан, и картины у него не очень.       Но сам сделанный, вон, в художники выбился.       Хонджун поднимает взгляд.       — Хочешь покажу?       — И зачем мне это? Я все равно не разбираюсь.       — Скучно.       — На работу бы тебя, двенадцать на шесть, и не скучал бы.       — Ну так?       Стук трамвайных путей. Минки смотрит в окно — забрызганные стекла асфальтом, по стальным рельсам мнется тающий снег, крыши обрамляющий. Прохожие под ноги смотрят. Хонджун бесцеремонно сидит на двух местах сразу, и весь трамвай его ненавидит.       Минки идёт по прохожей и, косо поглядывая, думает — весело. Смотрите, это я, такой смешной, смотрите, это мы, такие бунтари. Взгляд Хонджуна же кричит самодовольством, даже если на себе этот дурацкий шарф, клоунский, всё равно веет: «Мы просто так хороши».       — Эй, можно мне?       — Господи, да чтоб тебя в каталашку повязали! Ты человеком можешь быть или нет? — тощий, с неестественно белой головой — будто фонарь посреди зимы — парень хмурится и ищет что-то в книжках. Они зашли в магазин, сжатый между мясной лавкой и прачечной, и Минки невольно жмётся дальше. Неуютные взгляды со стороны стен: императоров и крестьян, безымянных барышень и натюрмортов, кукол косой взгляд с автопортретов.       — На. Бубновый валет⁴.       Ким показывает на разворот, в нём — мини-копии картин, с именами внизу. На бурых карточках.       Сон смотрит. Яркий, слегка приглушённый цвет, будто праздник масленицы прошёлся, смотрит — простота форм, без корпулезной детализации, только пятно и минимальный контур. Одежда? Три складки и готово. Лицо? Глаз с ртом будет достаточно. Мелкий орнамент? Такого не ввозим. Похоже на то, что рисует Хонджун, только не возведённое в абсолют и больно русское — то тут, то там всплывают крестьянские одежды, скоморохи и рисунки с подносов расписных. Сону нравится. Красиво.       — Что думаешь?       Только Хонджуну не скажет. Ещё чего подумает.

///

      И всё же, почему? К чему все эти краски, упрощенные формы, бедлам по мольберту — к чему? Минки понять одно не может, кому-то станет лучше, если рисовать нормально. Чего те пытаются сказать — не ясно. У начальника Минки, раз, зашёл к нему в кабинет — тоже висит картина. С разукрашенными лицами, яркими глазами, малиновыми пятнами и глазами в слезах счастья — вот оно, их светлое будущее. Соцреализм. Рисуют людей сытых и здоровых, счастливых рабочих и тружеников фронта. Чем не комментарий.       — Так можешь?       Минки указывает на фотокарточку в руке — та же картина. Подтянутые спортсменки извиваются в лентах. Мужчины-спортсмены бегают по дороге, рисует художник их видные профили. Хонджун наклоняется и пожимает плечами.       — Та наверное. Оно легкое, бездумное.       — Как бездумное. Смотри: спортсменки, вот флаг…       — Это то, что хочет видеть она, — он указывает на стену, — она сказала неизвестному художнику: «Пиши про нас», он пишет — и не про нас, а про Союз будущего. Если он, конечно, настанет.       Карточка рывком убирается в карман.       Партия.       — А потом этот художник сытый будет есть борщ на мясе и есть икру. Потому что писал, что говорили.       — Так всяко лучше, чем рисовать непонятно что и перебираться кипятком.       Хонджун поворачивается. Между ними — витьеватый ковёр и километры непонимания.       — Какой ты ветреный. Сначала хочешь, чтобы искусство что-то значило, а потом ратуешь за конвейерные полотна.       Танец солнечных лучей сквозь паутину проводов. Жестянки-крыши, чрез них — бег серых облаков. Минки наблюдает по пути на работу, как меняют стелу обещанную перестроить, теперь сносят с корнями. Хотят заменить на мозаику, даже эскиз можно рассмотреть — две девушки в голубых одеждах держат факел. С точками-глазами и кучерявыми волосами. Как и на картине начальника.       Окно в светлое будущее, сколько же таких копий по всей стране.       Это не дает покоя. Расспрашивает своих во время рабочего перерыва — их это особо и не заботит, главное, чтоб красиво было. Красиво же. Хорошо нарисовано. Есть красивые цвета и ясная форма, всё понятно — так почему отторгает?       — Если искусство — это подвиг, — говорит Хонджун как-то, при теплом свете фонарей из окна в воскресный вечер, — то одной кисти недостаточно. Нужна теория. Мысль, которая будет двигать меня вперёд.       Минки, рассевшись около пианино, со спины наблюдает: очередная кимовская картина, почти идентичная двум другим, но цветами и формой различная. Бледные плечи Хонджуна сливаются с холстом. На правом — родинка.       — Сам подумай, тебе бы понравилось, если бы на твоё место пришёл какой-нибудь юнец, и начал делать детали не по чертежу? Думаю нет. Тут также, никто не пишет бездумно — за каждым штрихом стоит что-то. Всё что угодно. «Это хорошо смотрится». «Это пойдет композиции». «Мне хотелось добавить», — пархающая по разговору кисть зависает, а затем резко ставит крест на работе, Хонджун выдыхает зло. — Это трудно.       Минки смотрит, как тот окрашивает свой рисунок, свой труд и свои потраченные часы белой краской — холстов чистых и свежих не много, имеющиеся с трудом добывает — и думает внезапно, что бы нарисовал сам. Он кисть в руки разве что в началке брал, и так, побаловаться. А теперь хочется быть в шкуре творца, и не механически перебирать потные железки, пуская движения на годами работы самотек, а думать, давать штрихам свои кодировки и что-то вкладывать. Не перерабатывать.       — Можно?       Хонджун удивленно смотрит, но затем поспешно улыбается. Из челки выбивается длинный локон золотой.       Минки садится к мольберту и смотрит в переплетающуюся текстуру, в текстуру красок, смешавшихся на палитре, на кисть чужую в руке своей — и чувствует странный стыд, будто мольберт глазами на него смотрит и винит в дилетантстве, пусть Минки и слова этого не знает. Хонджун подмечает и берёт его руку с кистью. Подбородок кладёт на плечо и берёт контроль. Минки замирает.       — Не бойся. Подумай о чем-то. О чем угодно.       Всё, о чем он может думать — это неуютное дыхание Кима в районе ключиц и жестких пальцах.       Минки робко рисует полукруг синий. Хонджун, будто кружась по паркету в вальсе, вторит, но не ведёт, полностью отдавая контроль, где-то беря на себя иницииативу, чтоб подправить, а так — придаток. Штрих за штрихом, мазок за мазком, накладываются слои как ткани на манекен — друг на друга, смешиваясь каплями цвета, стирая четкость видения и давая третью дорогу вдоль, Минки всегда обрисовывает их как-то по-новому, идея только приди.       — Мне нравится. Конечно, ничего сверх, но мне нравится.       Минки смотрит, что получилось — то ли бриз, то ли океан, с рыбами. Или не рыбами. Или вместо них круги, в толще отражения призрак. Минки смотрит на картину и не может понять, как что-то такое вышло из его рук. Всегда четкое впитываемое, наблюдаемое углы резкие в девяносто градусов, это и есть он — человек-конвеир. Но это. Это точно его?       Минки оборачивается. Хонджун наблюдает за картиной, во взгляде непроницаемом. Ему такую картину сделать легко. Минки смотрит — он мог бы пачками штамповать, но не делает. Он тратит на это время и силы: время и силы на то, что Минки, несмотря на все разговоры, совершает бездумно и на вдохновениях, не забоять о крупном плане, а Киму — детали, мысли вкладывать. И в итоге разбиваться.       На краях холста пятна предыдущих ошибок и проб, не закрашенные белой краской.       — Я её оставлю.       — И не жалко?       — Нет.       — Почему?       — Ты мне купишь. Это раз. Ты перестанешь меня тревожить, потому что попробовал. Это два.       Минки это устраивает.       Его это не тревожит, пока, не проезжая на трамвае, забитым под завязку потными телами с красными лицами, он не осознает, что думает об этом. Концепт размышлений был далек от Минки как от человека дела: в классе ему прививали усидчивость и мечтательность как таблетку по расписанию, при этом транслировали Обломовых да Онегиных, у которых кроме фантазий ничего и нет. Порицали. А человек ценен руками своими, а не языком, поэтому Минки и работает, времени на подумать у него никак нет. Да и о чём, если теперь в подсознании день за ночью, ночь за днем в голове лишь радиопомехи. Не прилечь на диван в халате по пошиву и не подсобить ручного Ленского на разговор, даже на кровать лечь и в потолок смотреть скучно.       А Хонджун приходит и даёт ему в руки кисть и в ладонь мысль. И Минки начинает чем-то наполняется, и это так странно и чужеродно, что кажется, собственная кровная линия сменяется.       Но он начинает уважать Хонджуна за то, что он есть. И при этом недолюбливать его привычки. Баланс доставляющий.       Ким ведёт его к витринам лазурным и, указывая на нужное, болтает. Минки со вздохом расчехляет кошелёк — кефиру им сегодня не попить.       Хонджун бы мог рисовать соцреализм и пить кофей, но вместо этого — голодом и издержками, потому что видение у него такое. Хотя, Минки почти не злится.       Серый стеклопакет и батон на обед не самая плохая альтернатива.

///

      — Выгнали они меня.       Минки встречает Хонджуна на морозе в вечер и по направлению смотрит — меняют стекло.       На утро снега сменяются. Пред подъездом уменьшилась гора за дверью, город — дышит, и мороза нет и следа. Рвутся во всю легковушки, выставлены лыжи на прокат, сани ушли — их сменили легкие пальто и кожаные перчатки с распродажи. Небом веет. Песни птиц с утра.       Минки смотрит, как мужики в жилетках чистят крыши домов. Падает серебряный дождь.       Оттепель. Весну за квадратными стеклами не сдержать.       Весна. Разбрасываются во мгновении ларьки с цветами, корзинки бабушек и цыган — торгуются на всю улицу, громко созывая.       Весна. Все вокруг друг другу дарят цветы. Но только не он, и только не ему.       К ужину Хонджун отпирает дверь. Выносит скрепя петлями, перебрасываясь ногами — еле вынес мольберт в коридор.       — Смотри, это ты. — Садится на табуретку и, потирая пальцы, смотрит.       Минки откладывает тарелку с супом на капусте.       На холсте — лучей полет, косой наклонной, свежих цветов апельсинов с лимонами, почти закат в мае. Это другое. Другой стиль. Себя в картине Минки не видит и упорно разглядеть пытается.       Хонджун жмется ближе. Масляными красками опаляет кожу — от него веет сном и духами терпкими.       — Нравится?       — На меня не похоже.       — Зато я так тебя вижу.       Минки смотрит — и теряется в глазах напротив. Лучами по холсту, плотно, будто мостом; так?       Весна. Минки приносит в дом незабудки, молодые и нежные, только зеленью с полей огретые. Ставит в вазу без дела, на пианино, там, где Хонджун рисует.       — Это?       — Незабудки.       — Сам вижу.       Хонджун локтями опирается, трогает лепестки.       — Мне?       Минки пальто на вешалку кидает и замирает в зеркале напротив.       Хонджун рисует их и показывает. Рисует хорошо, без абстракции и беспорядка, достоверно, как в жизни. Вот только, ушедшая из города зима поселилась в глазах напротив — Хонджун не хочет много говорить.       Минки не хочет замечать.

///

      Однажды к ним нагрянывает мужчина в форме. Они как раз готовили гречку с маслом в честь оттепели и вдруг — звонок в дверь.       В форме и с мороза, он сразу переходит к делу: достаёт удостоверение, без драм, взломов и облавы. Спрашивает, где проживает Хонджун. Уходит с ним в комнату, пока тоном мягким говорит Минки: «Так и так, дела свои, а вы, гражданин, работайте». Минки в кухню да к стенке головой припадает и, наблюдая плетение пара от крышки кастрюли, едва-едва пыхтящей на огне, думает.       — Вы что делали дня девятого?       — На инсталляции был.       Минки смотрит в окно и тихо смеётся. От чего-то сердце болеет и жмется уродливо, так, что шипы в кожу — и забавно так от всего. Они его не тронут — откуда знать ему, как его дела — но что с Кимом станет. На той инсталляции, на улице пятнадцатой, были танки. Карикатуры странно знакомые. Знаки их, общественных, институтов. И транспаранты маргаритные. «Мы за их кукол умираем». И Хонджун был там.       Минки бы не сказал.       Он просто работал, ждал оттепель, о чем-то там мечтал и может. Может, в теории подумать, отбросить всё, во снах проснуться и если ждать не напрасно, то. Немножко любил.       — С вами был гражданин тот?       — Нет. А диктофон вы зачем включили?       Нет ответа.       Кипит крупа. Держит бетон стен. Хонджун уходит под руку с полицейским, не попрощавшись, не взглянув, Сон дверь запер. Сон смотрел, как увозят его в страшное куда-то, и что-то хотелось сделать.       В этой ситуации он просто тень. Ничья. Так от чего, от чего же так тянет и покоя не даёт, хоть помирай сейчас.       Почему так хочется сидеть и вдыхать краски масляные. Почему хочется наблюдать, как на холсте что-то рождается. Почему ходить хочется в магазин между мясным и прачечной. Почему на трамвае без маршрута катить хочется — и всё взаимно, под ручку, вместе.       Потому что реки пустые тянутся к полным берегам. Минки себя боится, и слишком много — жизнь Хонджуна. А он даже и не подозревает. Он как инсталляция на пятнадцатой улице. Под дулом ходить, танки заводить, резать провода диктофонов — слишком мало.       Через неделю он приходит в три. Тихо, отпирая своим ключом, лампу не включая и, устало оперевшись о дверь, бессильно снимает ботинки. Минки от шума в коридоре стопорит сердце, нервы же велят: «Стой в дверях», да только ничего не слушает, прямо так бросается и крепко обнимает. Глаза Хонджуна на мокром месте. Ошарашен, смотрит в проход и аккуратно, себе не веря, вот-вот срываясь, обнимает в ответ.       Никто не говорит об этом на следующий день.       Хонджун жмется к столу и, постукивая жестянкой с каемкой черной, следит за кастрюлей на газу. Минки сидит рядом и, кроша хлеб, молчит. Гудит воздух, бурлит кипяток с крупой. У Хонджуна глаза рябины.       Ему много не надо. Хотя бы так.

///

      Минки выписывают первую — и, пожалуй, последнюю — «премию». Минки долго смотрит в облако в небе, наблюдает за проезжающими и пролетающими и, под стук колёс трамвая, уносится в супермаркет с красно-белой вывеской. Покупает конфеты «Город-сказка» и обменивает у своих дешёвое светлое. Засматривается на лазурные витрины магазинов для интеллигенции и, пусть не из лиги своей, выдерживает все косые взгляды и покупает кисть. Простую, из дерева какого-то.       Вспоминает мамину любимую поговорку: «Дареному коню в зубы не смотрят» и надеется, что угадал.       Хонджун ожидает его дома, со спичкой около холста и стеклянными глазами. Горят синим с рыжим незабудки на ткани.       Ужин проходит в молчании. Сон слишком боится спугнуть что-то, чем начал дорожить только недавно, а Ходжун топит взгляд в тарелке. Мажет губы в конфетах и после трех стаканов ведёт себя более развязно.       — Ты чем хоть думал? — спрашивает, тем временем рассматривая плиту. Платиновый свет лампочки отливает волосы в золотой. Порхает моль.       Хонджун улыбается вишневыми губами и смеётся.       — Зачем?       Конечно.       А потом лицо Хонджуна оседает и топится в странной печали, такой кричащей и отчаянной, что Минки кажется, будто смотрит в глазах напротив волны, сошедшие с Девятого вала. Говорит, «Ты так и не понял?». Сокрушенно бьет по тарелке — звенят розы на каемке — «Чтоб ты сдох. Чтоб я сдох».       В окно бьется шум города-сказки.       Застыло в воздухе мгновение.       Хонджун топит губы в кипятке с сахаром. Из-под ресниц видны злые слёзы. Минки тошно на них смотреть. Кислотные, развалившиеся обои интереснее. Сон выходит из кухни, приносит откуда-то листок (огрызок) в клетку и карандаш красный. Смотрит долго и усердно, мысли выуживая любые, будто на итоговом письме, где буква «ж» стопорит паровоз слов. Минки упорно выписывает, стучит локтями по столу. Пишет.       — На.       Минки уходит спать, оставив одинокого Кима одного. Невыносимо держать на плечах тяжёлый круг напряжения в воздухе. Что там увидел Ким, и понял ли он — вопрос за ним.       На утро — грохот разбитой вазы, улыбчивые приветствия Хонджуна и разбросанные незабудки по ковру. Он — кистью по холсту, рвет вверх незабудки до крошечных фрагментов и покрывает краской из палитры. Теряются лепестки. Трет меж пальцев стебли и водит по незабудкам — или их остаткам.       — Я понял.       Минки понимает без вопросов, и на смятую голову, и даже о работе не думает. Всё, чего сейчас хочется — это созерцать. Хонджун берёт слабый красный карандаш и на обратной стороне пишет: «Теория: разбить реальность и вложить в картину». Минки берёт гвоздь и вешает в коридоре, рядом с подбитым зеркалом и вешалкой в углу. Отдаляющийся топот на кухню, Сон вглядывается. Пахнет. Чем-то, что и хотелось донести. Минки начинает понимать — и, пусть в форму слов приемлемых вложить трудно, это лучше, чем немой вопрос.

///

      Как только оттепель бьёт ударной волной по хрущевкам, город расцветает. Появляются густые пучки зелени, наливаются соком деревья и даже по мощенной мостовой сквозь камни и плиты вьются травы. Работа на заводе становится утомительнее и жарче. Начальник ставит новую цель на ближайший год — и Минки, пусть и не зная, что в итоге получит, всеми силами вкладывается — иначе не может. Хонджун не одобряет подобный «патриотизм», Хонджун в принципе с партией на уровне идей в не в ладах, но даже ему подать голос нельзя — у них, на хрущевке, даже у стен есть уши. Да и зачем. Живут-то они на параллельных непересекающихся.       Сон работает, и ему творить не мешает. Ким рисует и переубедить насильно не пытается. Отношения «Москва-Ленинград», на расстоянии: вроде и живут вместе, но Минки — на заводе, а Хонджун — в себе, и так и дни проходят; наступают вечера, стекаются на кухню и, под шум города, болтают о чем-то всяком, делятся впечатлениями за день и обмениваются пожеланиями на ночь. Иногда спят в одной кровати. Минки не позволяет себе перейти черту, ибо на подсознательном уровне чувствует: Хонджун — талант, возможно через двадцать лет в учебниках по искусству появиться, и тянуть его назад любовью своей не хочет. Он человек такой: если он смотрит на что-то, то ему легче не вмешиваться.       Ему просить чего-то сверх не нужно, он привык и так.       Хонджун всегда где-то рядом, под боком, и думать не надо.       Хонджун обещает вскором времени ввести Минки в кружок «своих» — один башни какие-то строит, второй журнальчики пишет, третий вообще голых женщин рисует. Минки обещает Хонджуна никогда не знакомить со своей мамой.       Зачем.
Примечания:
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.