Baby you were my picket fence I miss missing you, now and then Chlorine kissed, summer skin I miss missing you, now and then
Марковой любви к Донхеку предшествует порицание. Задолго до того, как эта самая любовь зарождается, за целые столетия до ее первой искры, он взглядом расчерчивает карту на неровном светлом песке. Дороги, маршруты, перекрестки, все – мимо Донхека, обходя его, огибая. Он сидит на противоположном облупленном бортике, у него грязь на голых коленях (чуть выше заканчиваются темно-джинсовые шорты) и запястьях. Он что-то там колдует – пока что только фигурально – над своим ведерком песка, не давая Марку даже взглянуть. Марку не то чтобы это сильно нужно. Немногим позже им одиннадцать и десять, в Марке уже давно укореняется послушание, а в Донхеке просыпается его янтарно-аконитовое бунтарство. Оттенки их кожи контрастируют, Марк бесцветен, прозрачен, будто от айсберга отсекли, Донхек – корично-медовый, Марк называет его пряностью, у таких как он в дверях церкви кругом идет голова, поэтому церквей они чаще всего избегают. Когда им по шестнадцать, Донхек начинает избегать и Марка. – Как же от тебя несет, – ладаном. – Ты тоже не альпийскими лугами пахнешь, – а каким-то очередным тошнотворным зельем. Донхек морщится, прячет за спину ладони, хранящие – улики – этого самого зелья остатки. У него очень осмысленный взгляд, хоть в нем и по-прежнему эти янтарные вкрапления, будто сочится из соты мед, а Марк – пчела, по ошибке попавшая в мухоловку. И Донхек прав: у Марка ладаном вся одежда насквозь, даже его спортивная форма для школьных занятий по физкультуре. Марк очень хочет впервые попробовать вино, а Донхек уже успел единожды уйти в запой и бросить. Закурить и бросить, как бросает он в свой ведьминский котел очередную ветвь какого-то ядовитого кустарника. Днем при Марке он безоблачен, они сталкиваются по дороге в школу, на витиеватом тротуаре, Марк думает, что для таких как Донхек должен существовать отдельный Хогвартс. А лучше сразу тюрьма. Донхек идет вприпрыжку, держится обеими руками за лямки рюкзака, его школьный пиджак легкомысленно расстегнут, под ним тонкая белая рубашка из забывчивости или вредности не заправлена в брюки, и Марк иногда замечает тонкую полосу чужой отливающей медным кожи; в такие моменты ему очень хочется знать, что есть под этой самой кожей, кроме греха. Что есть в донхековой плоти, кроме магии. И что у него в голове, кроме ребяческих глупостей. После школы они расходятся, Донхек шутит что-то о линчевании и о том, что жалеет, что не сделал на Марка приворот. Потом он убегает в компанию своих друзей, таких же фриков, размашисто салютуя на прощание, а Марка в сторону отводит отец, теплой ладонью гладит по затылку, наставляет и вкладывает в уши какую-то большую жизненную мудрость. Сквозь пыльную пелену его голоса по-бунтарски просачивается чужой текучий смех, сладковатый, сахарный, и Марк невольно оборачивается на его владельца, даже когда они с отцом отходят достаточно далеко, чтобы к Донхеку можно было хоть как-то присмотреться. Марковой любви к Донхеку предшествует непонимание. В двадцать Марк уходит в духовную семинарию, зарывается в учебники по теологии и топит себя (будто айсберги тонут) в молитвах, наконец пробует вино (за рождественским семейным ужином) и чувствует головокружение – несравнимое, однако, с тем, что всегда преследовало его в присутствии Донхека. Будто кто-то беспрерывно жег благовония. Варил зелья. Разливал по металлическим бокалам горячий гвоздичный глинтвейн. Иногда Марк отвлекается от ночной молитвы, чтобы взглянуть в окно – на небо, с которого, по поверьям, темные колдуны крадут звезды. Марк улыбается мысли о том, что кто-то такой как Донхек вполне мог бы распихать эти далекие и неизведанные небесные тела по карманам собственных брюк так жадно, что в конце концов они попросту бы прожгли ему ткань и даже его кожу, которая, кажется, и сама может кого угодно обжечь и оплавить. Она оплавляет марковы острые края, шлифует их, когда через пять лет они видятся на встрече выпускников, а Донхек из буйного и несогласного с системой только-недавно-подростка превращается в абсолютно стереотипного колдуна. Его волосы становятся темно-карминовыми, немного напоминающими оттенок запекшейся крови, и вырастают до той степени, в которой он может без труда собирать их в маленький хвостик на затылке. У него несколько татуировок. Проколоты уши. Цветные линзы в глазах (потому что в зрачках прирожденных ведьмаков весь мир отражается вверх ногами). Донхек как раз тянется через весь фуршетный стол за редисом к соджу, когда Марк приезжает в ресторан. С опозданием, потому что весь вечер пытался тайком забить запах ладана каким-нибудь приличным парфюмом. Донхек сначала делает вид, что не помнит его, но потом оттаивает, сдается. Вскоре он где-то незаметно теряется, а Марку не хватает воздуха, и в итоге видятся они тет-а-тет в курилке у ресторанной террасы. – Чем занимаешься? – Донхек складывает руки на груди и затягивается тонкой вишневой, не глядя на Марка в ответ. – Проповедую, – язык заплетается, будто Марк хочет признаться: «Предаю». Предаю твои коленки в грязи. Предаю твои школьные красные конверсы. Предаю первый раз, когда почувствовал от тебя запах сигарет в шестнадцать. Предаю кроп-топ, который ты носил вне школы, стирая память знакомым, которые тебя в нем видели (всем, почему-то, кроме меня). Предаю все твои шалости, которые ты предлагал, а я на них не решился. Предаю, рассказывая твой секрет: в тринадцать ты впервые поцеловался с девчонкой из параллели, Минчжон, и потом рассказал, что она на вкус была как лекарство и металл. Может быть, из-за брекетов. В любом случае, тебе не понравилось, а я. Я выдал эту тайну единожды, молясь, потому что страшно тебе завидовал. Я тоже хотел целоваться. Я тоже хотел падать и разбивать колени. Я тоже хотел пить твои зелья, даже самые мерзкие из них. Я тоже хотел жить. – Тебе бы самому исповедаться, – прорывает Донхек их неловкую паузу, – а потом уже проповеди читать, – он давится не то затяжкой, не то собственным голосом. – Такие страшные слова говорю. – А ты? – не реагируя на его совет, спрашивает Марк и скользит взглядом от чужих глаз до губ. – Чем занимаешься? Пока я проповедую. – Я, – Донхек подносит сигарету к лицу, но не затягивается, а только усмехается, – грешу, очевидно. Марковой любви к Донхеку предшествует интерес. Как маленькая звезда – большому взрыву, из которого потом рождается галактика. Донхек раздавливает выкуренную лишь до середины сигарету в приделанной к урне пепельнице, салютует Марку, снова по-школьному, как будто они уже никогда не увидятся, выпускной, прощание, занавес, и уходит выветривать запах сигаретного дыма танцами. Донхек танцует медляк с их низенькой очаровательной одноклассницей, по-джентельменски целует ей руку, когда приглашает и когда отпускает. Марк наблюдает со стороны, прижавшись плечом к одной из ресторанных колонн, и ему кажется, что он один из всех присутствующих знает и хранит большую донхекову тайну. Быть может, так это и есть. Марк уезжает первый, абсолютно трезв и кошмарно голоден, дома принимает холодный душ и впервые за всю жизнь позволяет себе пропустить молитву. Когда он просыпается утром перед воскресной службой, то, роясь в одежде, находит в кармане вчерашних брюк маленькую записку с номером телефона, наверняка оказавшуюся там по магическому щелчку пальцев. Марк практически без колебаний сжигает ее над раковиной в ванной, принимает душ, а, когда возвращается в комнату, записка как ни в чем не бывало лежит на краю его письменного стола, иронично придавленная уголком раскрытой Библии. Марк не звонит, и записка сгорает сама по себе через, быть может, месяц. Либо у магии заканчивается срок годности, либо у Донхека – терпение. Впрочем, Марк не жалеет о том, что сделал. Или, точнее сказать, о том, что делать не стал. Потому что ему нельзя водиться с ведьмаками. Нельзя смотреть им в глаза, где мир вверх ногами. Нельзя с ними говорить. Нельзя даже стоять рядом с ними. Марк и так нарушил все эти правила, он и так мучительно долго, еще с песочницы, их отмаливает. Может быть, может быть, может быть уже достаточно. Марковой любви к Донхеку предшествует тоска. Ломается хронология, и Марк начинает тосковать по Донхеку, прежде чем успевает его потерять, и, более того, – прежде чем успевает его обрести. Донхека действительно внезапно нет вообще нигде в целом мире, как будто бы Марк его себе выдумал, как какое-то обязательное зло, с которым ему нужно бороться всю свою жизнь, просто чтобы сохранять свои чистоту и свет. Статус достойного сына пастора. А достойный сын пастора не будет «таскаться с ведьминским отродьем». Марк ищет его в рядах церковных скамей, пока проповедует, пытается выцепить из толпы прихожан именно его голос, как будто Донхек – всего лишь очередной такой же маленький грешный человек, пришедший в надежде покаяться. Иногда Марку кажется, что Донхек сам – сильнее всех его молитв. Он убеждается в этом, когда Донхек возвращается спустя год с двумя новыми шрамами и одной татуировкой. – Я прятался, – сообщает он и вертит на запястье тонкий плетеный браслет с какими-то неизвестными Марку бусинами. – От охотников. Под его худощавой фигурой скрипят старые дворовые качели с почти полностью содранной желтой краской, сам он мотает ногами над бежевато-молочным песком, и Марк изо всех сил старается не смотреть туда, где заканчиваются его короткие шорты и начинаются голые тонкие ноги. А Донхек обеими руками держится за металлические цепи качелей. Он остриг волосы и вернул им оттенок темного шоколада, вынул все серьги из ушей, а татуировки спрятал под длинными рукавами летней рубашки. Он прятался. От охотников. – От инквизиторов, что ли? – хмурится Марк, стоя над ним в своей сутане (так мчался навстречу, что и не переоделся после проповеди) и самую малость заслоняя солнце. Донхек в ответ угукает и, пожевав губу, снова поднимает на него взгляд: – Я им пообещал, что меня мой знакомый сожжет. Мы договорились. – Они поверили? – Марк хмурится сильнее. – Выбора не было. Магия на моей стороне, – Донхек пожимает плечами. – Так что? – Что? Качели плавно замедляются, а потом и вовсе останавливаются, наконец обрывая надоедливый тонкий скрип. – Сможешь меня сжечь? ; Они идут вниз по улице, Донхек, как в школьные времена, – вприпрыжку, только прошло уже целых десять лет, и пускай Марк и не знает, как там идет время для ведьмаков, но лично он не почувствовал себя ни капли взрослее. И сейчас, рядом с Донхеком, не чувствует. Рядом с Донхеком он всегда только маленький и грешный. И еще иногда слепой. – Я тебя научу обряду захоронения моего праха, – рассуждает Донхек, пока они плетутся из ниоткуда в никуда, будто в мире разом исчезли все карты (может, и вправду, – один колдун здесь щелкнул пальцами). – Нужно будет сделать все правильно, если ты не хочешь, чтобы я потом восстал. Марк замирает посреди тротуара. Ему кажется, что его обувь начинает таять под невыносимым солнцем и просачиваться сквозь асфальт. Донхек сразу замечает, что он останавливается, делает еще шаг вперед и смотрит через плечо, ладонью прикрывая глаза. – Что?.. А если я хочу? – Мне еще и в земле надо будет рыться? Донхек в своей излюбленной привычке фыркает, закатывая глаза. – Вам, вечно ищущим своих божков, к такому не привыкать. Спросить, что он имел в виду, Марк решается только часом позже, когда впервые за всю их жизнь (и за всю их несовместимо-странную недо-дружбу) он оказывается у Донхека дома, в его комнате, заваленной хламом и увешанной всевозможными амулетами, травами, засушенными цветами, вырезками из каких-то старых ведьминских книг и обрывками заклинаний. Марку очень быстро становится не по себе, как Донхеку, пожалуй, стало бы на крыльце храма, но он только тянет побольше воздуха, пахнущего чем-то ромашковым, и наблюдает, как Донхек огромным льняным пледом с множеством хаотичных заплаток накрывает свою кровать. Марк думает, что ромашкой пахнет какое-то новое зелье, но это всего лишь самый обычный человеческий чай. Донхек не спрашивает, будет ли он, и сразу наливает две кружки, а потом они сидят рядом и молчат, и Марк, делая маленький терпкий глоток, решается посмотреть только лишь Донхеку в плечо, на узорчатую ткань его рубашки. – Я своего «божка» уже нашел, – он тихо прокашливается, сглотнув чай, – или ты о другом говорил? – Да? – Донхек хоть и спрашивает с большим сомнением, но смело смотрит ему в глаза, и это впервые настолько близко, что Марк, как обожженный, вздрагивает. – А по тебе и не скажешь. Марку водиться с такими как Донхек – категорически запрещено и отцом, и церковью, и самим собой. Марк знает, что все перечисленные попросту отрекутся от него, если он продолжит сидеть сейчас здесь, на чужом мягком покрывале, пить горячий ромашковый чай, смотреть Донхеку только в плечо, потому что в лицо – еще более грешно. Но есть кое-что, что Марк за свою жизнь выучил слишком хорошо, лучше, чем все молитвы и псалмы, он выучил, что страдания – это то, что получает человек, когда отказывается принять свою судьбу. Потому что стремиться к лучшему – грех. Пытаться избежать боли – грех.Если имею дар пророчества, и знаю все тайны, и имею всякое познание и всю веру, так что могу и горы переставлять, а не имею любви, – то я ничто.