Часть 1
20 января 2021 г. в 17:14
Освальд из этого времени пьет дрянной чай из пакетиков с тремя ложками сахара, носит мятую рубашку со старыми джинсами и собирает волосы в хвост. Он берет у сестры дешевые сигареты со вкусом химозной вишни-ванили-кофе-другой-хуйни, пачкает запястья и кисти чернильными нотами — и всегда забывает перенести их в тетрадь.
Освальд из этого времени изломанный и разбитый — нигде не к месту, нигде не к делу. Он — шахматная фигура в коробке с шашками, и вместо крови у него черная вода, а под ребрами разлитая кляксой Бездна.
Освальд из этого времени почти что не носит черное или белое, и ему равно идет и нет. Он будто в сепии или другом фильтре — вроде и есть цвет, но какой-то блеклый. Да и сам Освальд — призрак с истершейся фотокарточки, проявленный неправильно негатив.
От Джека — того Джека, что был сотни лет назад, — осталось немногим больше.
И все же Освальд всегда остается Освальдом — кажется тонким льдом, но на деле алмаз и замершее хищно пламя. Он мертвенно-бледный мрамор со взглядом, прожигающим до кости — только взгляд и жил у Освальда-из-прошлого. Только взгляд и связывает того-его с ним настоящим.
В глубине его глаз обсидиан Бездны, чернильная почти-тьма с золотыми искрами.
В этот раз Джек — не его искра.
Освальд курит душные благовония — и в окно. От его пальцев разит химозной вишней или приторно-сладкой ванилью, или кислящим кофе — смотря что за дрянь осталась у Лейси в сумочке. Джек не знает, помнит ли что-нибудь Освальд, или же он один обречен нести память через века и жизни. Он не уверен что хотел бы знать ответ.
Он не знает — и потому может представлять, что прощен.
Освальд из этого времени его игнорирует — не показательно, не выворачивая молчание наизнанку, не приглашая сломать проставленные границы, — а потому что ему действительно все равно.
Джеку — в этот раз — действительно хочется его любви, и чернильной тьмы вместо крови, и Бездны под ребрами, и золотистых искр под закрытыми веками...
Освальд из этого времени может их дать — но не желает. Он — как и тогда — слишком вещь в себе, но сейчас ему не хочется выворачивать себя наизнанку, выцарапывать из-под кожи застарелую боль и страх. Освальд сейчас — не Глен и никогда им не был, над его сердцем нет венца с двенадцатью чернильными шипами. Он почти что свободен — и почти что простой человек.
Освальд сейчас все еще видит Бездну — и ее тьму, и ее золото. Он сам эта тьма и золото — и ему бы обратно в белый шелк, черный камлот, красный бархат, в колкое кружево и мягкую кожу.
Ему бы обратно — в тот мир, который любила Лейси.
В мир, который разрушил Джек.
Ему бы обратно, на его шахматную доску, — но он живет здесь и сейчас, он черный ферзь в коробке с красно-белыми шашками.
Ему не хочется — ему некуда — возвращаться.
Освальд из этого времени пьет дрянной чай с тремя ложками сахара, его ногти всегда обломаны, а запястья и кисти в синих следах от ручки. Джек целует его пальцы — всегда пахнущие табаком и химозной отдушкой, — перебирает стянутые цветастой резинкой волосы, ставит на стол или подоконник горячий кофе, и не-смотрит в глаза.
Джек вспоминает узкие губы и острые плечи — и запястья, бледные, обманчиво хрупкие, чуть синеватые под молочной белизной кружевных манжет.
У нынешнего Освальда плечи такие же острые, как и локти с коленями, но он не прячет их под слоями нижних одежд, верхних одежд — и под ворохом статусов и приличий не прячет тоже... Тот Освальд был выточен из морозного хрусталя. Этот Освальд куда острее — и куда крепче.
Этот Освальд — графит, ставший алмазом, чернильная тьма под веками, обсидиан вместо кости. Рискни коснуться, рискни сломать — сам же получишь тысячи игл под кожу.
Джек не рискнет — наломался уже на тысячу жизней, — но обсидиан чужих костей и чужих взглядов все равно крошится иглами ему в жилы и рвет сердце — или что там у такого как он в груди.
Освальд во всех временах остается Освальдом — тем, кто отчаянно хотел не существовать, но жить — и тем, кто от всего устал. Он изменился, но остался прежним, — и для Джека этот контраст равно полон боли и утешения.
А Джек — он во всех временах и жизнях всего лишь Джек, сломанный и расколотый изначально. Полустертый рисунок карандашом, который лучше бы не рисовали вовсе.
Джек тоже шахматная фигура в коробке с шашками — вся разница в том, что он-то об этом знает.
А Освальд… Освальду, кажется, все равно — он пьет вечно-холодный и гадкий чай с тремя ложками сахара, курит дешевые дамские сигареты и пишет на коже ручкой, чтобы не писать ножом.
Черному ферзю не место среди красно-белых шашек, Освальду не место среди бетонного мегаполиса — но он здесь есть и не собирается возвращаться в сепию истертого и забытого всеми прошлого.
Джек — не Безариус, просто-Джек — следует за ним тенью. Он по-прежнему эгоист и по-прежнему хочет несбыточного. Ему хочется Освальда — и этого, в мятой рубашке кислотно-желтого, грязно-лилового, не-важно-какого цвета и с пропахшими химией пальцами, и того, в черном и белом и с болезненно-искренней улыбкой на тонких губах.
Ему хочется Освальда — того, который не должен был переродиться, и того, которого он убил.
Пандора открыла ящик, потому что была любопытна — Джек открыл ящик, потому что был глуп. На дне его ящика давно нет надежды — но и отчаяния тоже нет.
В этом времени тоже есть Лейси — и глаза ее все еще винно-красные. Она тоже помнит — и кажется, даже больше, чем помнит Джек. Она носит брюки — часто с рубашками брата — и то отпускает волосы, то стрижет коротко.
Лейси почти не поет и прячет глаза под темными линзами — с нее хватит и Бездны, и Баскервилей, и крови, пролитой ей и во имя нее.
Лейси почти не курит — покупает сигареты скорее для брата, чем для себя — и под веками и темными линзами у нее карминная бездна, кровавый дождь, колючее злое пламя. И вся она бритвенно-острый и ломкий обсидиановый нож, крошащийся смертоносными иглами.
Лейси помнит Джека — и чувствует к нему куда меньше жалости, чем тогда.
Она усмехается, замечая в ушах Джека стекла под аметист — он сам проколол из какой-то сентиментальной глупости — и настороженно щурится, когда чувствует от него запах собственных сигарет.
Джек ловит ее взгляд — полный недоверия, полный злости — взгляд, взрезающий его наживо, выламывающий ему ребра, вырывающий из груди сердце, и одними губами шепчет: “Прости”.
Этого мало, этого ничтожно мало — взгляд Лейси царапает и рвет душу, — но большего Джек сделать не может.
Они почти не разговаривают — не о чем и незачем, — но слова и не нужны.
“Один раз ты уничтожил моего брата — и только посмей подумать об этом снова,” — не говорит, кричит ее колкий взгляд раз за разом. Джек может, но не находит в себе решимости его выдержать.
Возможно, Лейси думает, что ему жаль. Возможно, это похоже на правду.
Освальд не замечает ничего — или делает вид, что не замечает. Он не-замечает Джека, потому что ему все равно, — и не ревнует к Лейси, потому что ему это больше не важно.
Он пишет музыку — и новую, и снова “Лейси”, — но почти никогда и никому не играет. Он почти не издает звуков: мегаполис, бетонный и бездушный, ему все равно никогда не перекричать — так незачем и пытаться.
Он не ищет Баскервилей — или тех, кем они сейчас стали, Джеку не интересно, — хотя видит и тьму, и сияние. Хватит с него всей этой гадости, на все жизни хватит. Он давно заслужил забвение и покой, но забвение отвергло его — их всех, — а покой непрочен. От этого у него тени под веками и вечно напряжены глаза — он зажигает резкие благовония, курит прямо в общажной комнате, пока не прослезится от сизого дыма, пока не вытравит из легких тупую боль.
Вытравить до конца он ее не может.
У боли есть имя.
“Джек”
Джек рядом — невесомо целует чужие пальцы, зарывается в стянутые туго волосы, меняет остывший чай на горячий кофе — и Освальд не прогоняет его.
Этого не просто достаточно — этого слишком много.
Джек ловит каждый момент, втравляет в кровь и кости, чтобы было что вспомнить, когда — Джек малодушно надеется на “если” — Освальд вдруг вспомнит все.
Освальд нечасто зовет Джека сам — и никогда по имени, будто бы сам этот звук пускает ему кровь горлом. Джек не удивится, если все на самом деле именно так — потому что так уже было, он уже видел кровь горлом и не-горлом, и растерзанное тело, и оторванную, выломанную с позвонками голову.
У Освальда из этого времени почти нет шрамов на теле, а те, что есть, совсем не похожи на старые, но Джек помнит каждый из них и привычно ведет носом, губами и пальцами по непривычно чистой коже — в те редкие ночи, когда у Освальда на это есть настроение.
Куда чаще у него настроение смотреть на едкий до рези дым, пить отвратительно-сладкий чай и курить в форточку общажной комнаты. Джек не знает, что именно тот хочет этим вытравить: Бездну из-под век или тупую боль между ребер, причину которой не может вспомнить.
Однажды он вспоминает.
Джек входит в их комнату — непривычно свежую, без тяжелого дыма курений и дешевого табака с химозной отдушкой — и видит Освальда. Его рубашка, в кислотно-лиловую клетку на этот раз, по-прежнему мятая, его старые серые джинсы по-прежнему вытерты и прожжены случайно попавшим на них сигаретным пеплом, его волосы по-прежнему стянуты в хвост цветастой резинкой — но он неуловимо изменился.
Или, скорее, стал прежним.
Он черный ферзь на красно-белой доске для шашек, слишком тесной для него, слишком чужой, — и он знает это.
Освальд стоит к нему спиной, сцепив руки в замок, но оборачивается на звук. На лице его застыли высохшими слезами боль — и успокоение.
"Ты убил меня, Джек," — читает Джек по чужим губам, как прежде сухим и тонким. Это первый раз, когда Освальд называет его по имени, пусть все еще без звука.
"Ты убил меня," — видит он на дне чужих глаз — темный аметист, чернильная почти-тьма Бездны — и не может сказать ни слова.
Он мог бы каяться, мог бы рыдать и выть, мог бы сделать вид, что сам ничего не помнит, мог бы смеяться и переводить все в шутку... Джек молчит. Потому что да — убил. И потому что не сожалеет.
Почти не сожалеет — но Освальд в это никогда не поверит.
Джек и сам в это — в себя — не верит.
Освальд заслужил честность — хотя бы такую, и Джек больше не хочет, не может ему лгать. Джек всегда Джек, а Освальд это всегда Освальд — но все-таки этот Освальд, этот ставший алмазом графит, стал другим.
Он все еще в трещинах, но трещины эти залиты вулканическим стеклом и припорошены пеплом.
Он все еще в трещинах, но он стал крепче. Джек тупо смотрит на его руки — все в изломанных синих линиях, но это лучше следов ножа, — а затем поднимает взгляд.
Освальд смотрит на него — не равнодушно, а жадно и голодно, так, как всматривается в контракторов Бездна. Эта Бездна бурлит на дне его зрачков, мелькает золотисто-обсидиановыми всплохами, и Джек всматривается в ответ.
На дне его ящика давно нет надежды — но и отчаяния там нет тоже.
— Я не прощаю тебя, — говорит Освальд, и звучит он почти-как-раньше, почти-как-Глен. Каждое его слово — обсидиановые обломки под кожу и глубже в мясо. Джек — и тот Джек, и, быть может, этот — заслужил.
Джек ждет приговора, и ему почти-жаль, что у Освальда в этом времени нет ни одной чернокрылой Цепи.
Освальд смотрит на Джека — и в Джека, и сквозь Джека — и наконец выдыхает через стиснутые зубы.
— Но ненавидеть не могу тоже.
Освальд звучит так, будто бы вытащил наконец из сердца застарелую занозу, будто выпустил гной из легких, будто выплюнул обсидиановые иглы вместе с чернильной кровью — и Джеку кажется, что тени под чужими веками стали чуть меньше.
Джек не уверен, но ему хочется обмануться.
Освальд подходит к нему близко-близко, заправляет короткие волосы за ухо — и улыбается, едва-едва, почти так же, как прежде. Почти так же, как в те далекие дни сотни лет назад, отпечатанные у Джека на подкорке сепией.
Джеку хочется коснуться чужой щеки пальцами, стереть едва видимые следы слез, провести подушечками по колким, чуть слипшимся ресницам. Ему хочется коснуться синих от ручки запястий — все таких же тонких, обманчиво-хрупких даже без молочно-белого кружева. Но он не осмелится — он и так позволял себе слишком многое, пользуясь чужим хрупким забвением.
Джек тянется, но не-касается кожи, будто боится порезать пальцы — и от этого режется еще сильней.
Освальд замечает это, но игнорирует. Джек видит в этом не равнодушие, но что-то до боли похожее на разрешение.
— Для нас нет прошлого, Джек.
Освальд говорит это почти что в чужие губы и касается вдруг лбом лба. Он смотрит глаза в глаза — так пристально, так жадно, что Джеку становится почти страшно... Но он устал бояться. Он уже умирал.
— Знаешь, если смотреть в воду настолько близко, можно увидеть больше, чем свое отражение.
— И что ты видишь? — Джек шепчет ему в ответ, и этот шепот кажется ему громче грохота рвущихся цепей мира.
Освальд хмыкает — улыбается ломко, колко, почти болезненно-нежно — и не отвечает ничего. Джек знает — помнит — эту улыбку.
И касания этих губ он знает и помнит тоже.
Освальд отстраняется — и кажется куда моложе и куда счастливее, чем был тогда и чем есть сейчас. Он все еще истекает чернильной кровью и застарелым гноем, в его глазах и меж ребрами все еще обсидианово-золотистая Бездна, но пальцы его пахнут химозной вишней, а запястья исчерканы синей ручкой.
Джек в этом времени просто Джек.
Освальд в этом времени просто Освальд.
— Изменение, Джек. И будущее.
У них обоих Бездна разлита под ребрами, а прошлое выкрашено в красный — и припорошено сигаретным пеплом.
На дне их одного на двоих ящика нет надежды — но нет и отчаяния.
Они запирают в ящике пустоту, которой нет места в этом времени.
В шашки можно сыграть и шахматами.