ID работы: 10335366

Обреченный

Слэш
R
Завершён
11
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
11 страниц, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено только в виде ссылки
Поделиться:
Награды от читателей:
11 Нравится 2 Отзывы 0 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста
Он не любил шахматы, хотя играл достаточно регулярно, не говоря уже о том, что часто пользовался шахматной терминологией. По крайней мере, мысленно. Представить ситуацию набором занятых и свободных, относительно безопасных и находящихся под перекрестным огнем черно-желтых клеточек, представить человека выточенной из дерева или кости резной фигурой с ограниченным набором возможных путей — аналогия родилась еще до Христа и могла быть полезной. Но куда чаще — опасной. Ведь в геометрически правильное поле квадратов восемь на восемь в любой момент может ворваться парабола проливного дождя или кривая ураганного ветра. А фигура в любой момент может изменить траекторию предписанного линейного движения. Больше переменных. — Господа, по моим подсчетам, в Плевне продовольствия осталось не больше, чем на месяц. — А вы нынче стали интендантом турецких складов? Не знал, не знал. — А не лучше ли для начала сосчитать глухарей в собственных лесах? — Во всяком случае, проще. — Это с нашими-то снабженцами? Господь с вами! У них на каждой ветке по чучелу. — Вы на что-то намекаете, капитан? Разговоры звучали то тише, то громче, миротворцы в зародыше пресекали мелкие ссоры, бретеров больше интересовали все-таки возобновившиеся карточные игры. А он внимательно прислушивался к прогнозам — в них редко, но попадалось разумное зерно — и не досадовал на откровенные глупости. Он любил людей, не только здесь присутствующих, а всех, без разбора, любил куда искреннее любого гуманиста. Не так-то просто открыть сейф, не зная кода, хотя к любому замку можно подобрать отмычку, но все равно люди откликались на минимальное точно направленное воздействие куда проще и охотнее. Люди вообще были самым простым, хотя одновременно и самым занятным шифром из всех, существующих на этом свете. — Большинство ваших противников сегодня капитулировало раньше обычного, господин Маклафлин. Это с непривычки. Вас в последнее время в ставке почти не видно. — Смотря в чьей. В штабе Белого Генерала завелись приличные шахматисты? — Господа, вы мешаете. — Вам? — Шарлю. Он собирается с духом, дабы посмотреть правде в глаза и признать поражение. — Д’Эвре? — Гвардия умирает, но не сдается, — привычно откликнулся он, хотя любому было очевидно, что через пять ходов ему поставят мат. Впрочем, был шанс оттянуть поражение, если пожертвовать ферзем. Но к чему? Ведь итог будет тем же, а бессмысленные жертвы, несмотря ни на что, ему претили даже в шахматах. Но, с другой стороны, даже при очевидном исходе сражения нельзя сдаваться без борьбы — а то еще войдет в привычку, которая незаметно выпрыгнет с шахматной доски в трехмерное пространство жизни, где ничто не очевидно, и всегда есть место неожиданностям, и вырванный час или ход может развернуть игру на сто восемьдесят градусов. Д’Эвре не ошибался даже мысленно, запретив себе вспоминать иное имя, кроме того, под которым его знали в этих местах. И запретив себе демонстрировать качества, не согласующиеся с образом искателя приключений с бойким пером. Станет ли такой человек упорствовать в безнадежной партии? Вероятно, станет, но только если процесс сулит какое-никакое развлечение, а здесь и сейчас вряд ли может случиться что-то увлекательное. Шеймас усмехнулся и провел длинным пальцем по тонким губам. Он не торопил соперника, не без основания уверенный в своей победе, — и в его глазах медленно загорались немного шалые искры. Это решило дело: д’Эвре хмыкнул и все-таки забрал ферзем вражескую ладью, пробив небольшую несущественную брешь в чужой обороне. Шеймас досадливо крякнул, и д’Эвре не сдержал лукавой озорной улыбки. Ему нравилось дразнить приятеля, такого прямого и бесхитростного, моментально демонстрирующего каждому малейшее движение души. Даже для простого журналиста опасная и не самая разумная привычка, она, тем не менее, казалась недостижимым и почти желанным глотком истинной свободы. Той, что могут себе позволить лишь люди, играющие исключительно в спортивные игры. Но д’Эвре не сомневался, что самому ему существовать подобным образом было бы скучно. Азарт по-настоящему пьянит лишь тогда, когда на кон брошены действительно высокие ставки, к которым не относятся ни деньги, ни даже само физическое существование — а лишь упоительное ощущение контроля над самой неуправляемой стихией, которую зовут «будущим». Впрочем, подобной философией в той или иной мере, порой даже не отдавая себе в этом отчет, руководствуются все авантюристы. Но его это не смущало. Люди не зря сложили поговорку про достойную цель, которая оправдывает примененные средства. И азарт, как и любое другое несовершенное движение несовершенной человеческой души, все равно будет горячить кровь и искушать разум, предлагая попробовать свои силы в роли кукловода на сцене жизни, — так лучше уж поставить его на службу чему-то высокому, чем глушить покером, дуэлями или примитивными многоходовками по обману каких-нибудь толстосумов. — Никогда не понимал, зачем вы играете, — заметил Шеймас, получив свою победу. — Не похоже, чтобы вы получали удовольствие от процесса. — Мало кто с восторгом принимает поражения, — отмахнулся д’Эвре, чувствуя неприятный холодок в желудке: его равнодушие не должны были заметить. — Оставьте эту ерунду нашему неповторимому Белому Генералу, — хмыкнул Шеймас. — Как, впрочем, и всем другим, одержимым исключительно результатом. Вы, в отличие от многих, понимаете художественную красоту маневров и гамбитов, Шарль. Но она вас не завораживает. — Я что-то не припомню, чтобы на прошлой недели вы, проиграв мне партию, выдавали этакие прочувственные сентенции, — заметил д’Эвре с преувеличенно глупым смешком. Потому что это было наглым враньем. Упоение самой игрой жило в Шеймасе отдельно от, разумеется, присутствующей жажды победы, словно параллельные, никак не связанные друг с другом прямые, и это, как все его чувства, было крупными буквами написано на его чуть вытянутом лице. Но в настоящий момент куда безопаснее было казаться ненаблюдательным фатом. — Просто момент был не подходящим, — простодушно улыбнулся Шеймас. И озвучил очевидную истину, которую не прятал лицом и уж тем более не собирался скрывать словами: — Мне нравится выигрывать, ну а кому нет? Но это разные вещи. Как, — он сделал неопределенный жест рукой, — тема и идея. Помните наш спор о старых сапогах? Я именно тогда это по-настоящему понял. Результат, каким бы он в итоге ни оказался, не должен заслонять процесс. Будущее не должно мешать настоящему — в той же мере, что и прошлое. Настоящее — все, что у нас на самом деле есть, Шарль. Жертвовать им ради будущего просто глупо. Холодок выбрался через стенки желудка куда-то в сторону спины — и уже бежал по позвоночнику, точечными электрическими разрядами потряхивая нервные окончания. Кто бы знал, что этот простодушный ирландец может быть так опасен? Он никогда не отличался чрезмерной наблюдательностью. — Это все слишком высокая философия для такого авантюриста, как ваш покорный слуга, — фыркнул д’Эвре. И досадливо скрипнул зубами, поняв, что в голосе едва слышно, но все же прорезались хриплые нотки. — Сойдемся на том, что мне просто нравится пробовать свои силы в борьбе с достойным соперником. В любой существующей сфере, включая шахматы. Шеймас, разумеется, принявший его слова за чистую монету, польщенно улыбнулся, — и д’Эвре отчего-то стало мерзко, хотя это был, мягко говоря, не самый большой обман из тех, что ему случалось озвучивать. — Не самая плохая причина из возможных, — чопорно провозгласил Шеймас, и чуть сощурил глаза, будто подчеркивая, что это шутка, и в глубине его зрачков снова зажглись веселые, немного шалые огоньки. Д’Эвре беззвучно перевел дыхание и заключил: — В таком случае, я, как обычно, рассчитываю на реванш. — И, неожиданно для самого себя, будто опьяненный, как алкоголем, и зажженный этими искрами, добавил: — И если вдруг снова проиграю, буду утешаться тем, что хотя бы доставил вам двойное удовольствие.

* * *

Глупец, считающий лис в чужом курятнике, вместо того, чтобы оглянуться на собственный, оказался не так уж и не прав. Впрочем, д’Эвре с самого начала знал, что война снабжений будет проиграна. Да и черт бы с ней, Плевна — не Стамбул. Но и жизнь — не шахматная доска, здесь каждый дополнительный ход и каждый дополнительный час могут подарить очередной сюрприз и кардинально изменить рисунок партии. И за Плевну еще можно было поцарапаться, вырывая у противника драгоценные минуты. Он держал этот маневр про запас — в рукаве, словно козырную карту. Сначала, правда, подумывал использовать Шеймусова информатора чуть раньше, но быстро понял, что этот номер не пройдет: сливать информацию через ирландца можно было только длинным, проходящим через публикацию в «Дейли пост» путем, а в тот раз скорость имела первоочередное значение. Теперь же… Теперь д’Эвре хотелось придушить Шеймаса за его такую на самом деле удобную предсказуемую порядочность. Именно она удержала карту в рукаве, оставив козырь не разыгранным, именно она довела их до этого рубежа. И на авансцену снова вышли шахматные аналогии — потому что фигурами жертвовать проще. И он ярко, трехмерно видел рисунок этой партии, что станет лишь эпизодом в масштабной, хаотично сочетающей все существующие игры кампании жизни, — и по черно-белым клеткам спокойно передвигались в это самое мгновение действительно полностью следующие предписанному линейному движению резные кони и офицеры. Он понимал, что в такие моменты в каком-то смысле и правда заслоняется подобной игрой воображения, будто щитом, но то была не сентиментальность, а банальный, чисто физиологический расчет: следовало по возможности беречь сердце, а то недолго доиграться и до удара. А этого д’Эвре себе позволить не мог. Ни сейчас, ни в будущем — никогда, до самой смерти. Он многого не мог себе позволить, но этого — особенно. Шеймас вернулся со встречи с осведомителем сияющий, словно новенькая монета — или умытое дождем солнце. И, кстати, в полном одиночестве — горе-контрразведчики даже не пытались контролировать контакты журналистов с теперь уже осажденным «по всем», вот ведь невообразимые кретины, «правилам» городом. Д’Эвре, в последний момент решивший, что можно оставить Соболева ради представления на главной сцене — вряд ли тот преподнесет очередной сюрприз, — удачно столкнулся с Шеймасом на самом краю ставки и затащил в свою палатку. Конечно, тот не бросится пересказывать новости каждому встречному, но у него по-прежнему все было написано на лице, и сейчас его нос, лоб и щеки криком кричали: «Чрезвычайное происшествие». И не следовало позволять штабным болванам увидеть эту надпись: среди них мог оказаться кто-то достаточно наблюдательный и вместе с тем достаточно напористый. Именно об этом д’Эвре думал, попивая вместе с гостем чай, слегка приправленный ямайским ромом, и в конце концов все-таки сказал: — Ваша приверженность журналистской этике, конечно, весьма похвальна, но вам не кажется, что это несколько… — он скомкал фразу, так и не подобрав достаточно вежливое слово, и только неопределенно взмахнул рукой. — Глупо? — тем не менее, охотно пришел ему на помощь Шеймас. — Вы сами это сказали, — улыбнулся д’Эвре. — Ваши публикации штаб прочтет одновременно с сотней тысяч читателей «Дейли пост» и все равно обо всем узнает. Несомненно, ваши осведомители не настолько глупы, чтобы этого не понимать. — Несомненно, — согласился Шеймас. — Но этика, любая, не только профессиональная, вообще в половине случаев неразумна — по крайней мере, с точки зрения целеполагания. Однако это один из тех редких случаев, когда результат важнее самого пути. Мы следуем этическим нормам, чтобы иметь возможность без отвращения смотреться в зеркало. Хотя, возможно, у меня несколько искаженный взгляд на проблему, ведь не могу сказать, чтобы мне был так уж неприятен и сам процесс. — Почему мне кажется, что вы меня только что оскорбили? — спросил д’Эвре. Снова чуть хрипло — потому что ожидал какого угодно, но только не такого ответа. Простодушный, вроде бы изученный до каждой мелкой резной фигурной завитушки Шеймас постоянно преподносил ему сюрпризы. — Я не самоубийца, — рассмеялся тот. — Просто не вижу необходимости отрицать очевидное. — В самом деле? — хмыкнул д’Эвре. Чуть яростнее, чем следовало, ибо ссора была бы не ко времени, но благоразумно сдержаться почему-то не получилось — и это тоже стало неожиданностью. И именно она, а вовсе не мифическое оскорбление, будоражила, разгоняла кровь — до секундной, но такой опасной утраты контроля над голосом и языком. — В таком случае вас вряд ли… гм, расстроит это замечание: вы надеетесь в скором времени опубликовать статью, которая заставит всех предпочесть именно ваши профессиональные таланты любым другим? Шеймас помолчал несколько минут, а потом повторил: — Не вижу необходимости отрицать очевидное. — И упрямо добавил: — Я, разумеется, не про статью. — И, не в такт этому признанию, улыбнулся: — Простите, Шарль, но неопубликованный материал я не обсуждаю даже с коллегами. И все-таки д’Эвре — не потому, что так было нужно, а потому, что действительно этого хотел, — произнес: — Я приношу свои извинения, Шеймас. Это был запрещенный прием. — Я отвратительно знаю дуэльный кодекс, — отмахнулся тот. И вдруг, сделав очередной глоток из чашки, довольно лихорадочный, будто в поисках поддержки от нескольких капель растворенного в чае алкоголя, запрокинул голову и сообщил тряпичному потолку: — Вы невероятно талантливы, Шарль. Но, — он сделал многозначительную, слегка театральную паузу, — вам это не нужно. Не знаю, право, зачем вы пишете. Может, — он махнул рукой, словно демонстрируя, что на самом деле ответ на этот вопрос его не интересует, — ради гонораров, раз уж у вас не случилось богатого дядюшки и приличного наследства, чтобы оплачивать свои бесконечные путешествия в опасные дикие места. Но этот процесс, игра смыслов, метафор и каламбуров, сам по себе, в отрыве от результата, вам не нужен. И вот это меня действительно бесит. Д’Эвре задохнулся. Анализ был точным, практически безупречным и, несмотря на мелкие несостыковки, весьма опасным, но воздух из его груди выбило не это, а очередной изгиб какой-то бесхитростной, но сквозь все слои драпирующей ткани безошибочно идущей к верной цели наблюдательности. Очередной сюрприз, преподнесенный этим человеком. Который скоро уйдет — и навсегда заберет с собой драгоценную крупицу фактически единственной радости, которой д’Эвре позволял себе наслаждаться безоглядно: радости неожиданных открытий. Позволял даже не потому, что то была безопасная слабость — оценивать эту опасность он и не пытался, — а потому, что просто не мог иначе. Не мог унять трепет сердца, подпрыгивающего на секунду к самому горлу, потом падающего куда-то в солнечное сплетение, а по возвращении на положенное место замедляющего ритм, будто затаившийся в засаде хищник. Не мог усилием воли погасить электрические разряды, в мгновение ока разлетавшиеся от головы по позвоночнику и всей нервной системе, отзывавшиеся будоражащим покалыванием в кончиках пальцев. И, главное, не мог не видеть, как все краски окружающего мира вдруг становятся ярче, насыщеннее, — словно черно-белая фотокарточка внезапно обернулась картиной импрессиониста. И теперь светлые, постоянно норовящие взглянуть поверх очков, будто наперекор разумной необходимости упрямо ищущие те самые яркие краски, глаза казались своенравными, редко удостаивающие небосклон своим посещением звездами — терять которые из вида, как в детстве на уроках астрономии, не хотелось чуть не до слез, ведь в следующий раз они могут и не зажечься. Вот только сейчас его не уводил с обзорной площадки строгий учитель — он уходил сам, потому что давно вырос и больше не нуждался в твердой направляющей руке, чтобы следовать дороге, которая ему предначертана. — Знаете, Шеймас, — вздохнул д’Эвре, все-таки не удержав в дальнем уголке памяти мальчишку, для которого любая астрономия однажды стала и навсегда осталась лишь забавой, что при необходимости можно и нужно принести в жертву своему истинному предназначению. — Если бы я был не я, с другим характером, с другой судьбой… — Господи, Шарль, — перебил его тот, резко опустив подбородок, — в каком водевиле вы это услышали? — Неужели так ужасно? — поразился д’Эвре, даже забыв обидеться: ведь он говорил совершенно искренне, а это так редко с ним случалось. — Да нет, напротив, весьма неплохо. Просто, — Шеймас, забыв о чае, попытался взмахнуть рукой и тут же резко замер, удерживая на блюдце пошатнувшуюся чашку, и смущенно улыбнулся свое неловкости, — не в вашем стиле. И потом, я ведь не барышня. Д’Эвре усилием воли, неоправданно мощным для такой тривиальной ситуации, отключился от сосущего чувства под ложечкой. — Вы допускаете подобные сожаления лишь в рамках очередной, — он постарался усмехнуться как можно более фривольно, — игры? — Разумеется, — как-то удивленно откликнулся Шеймас, почти незаметным движением головы отвергая легкий тон. — Человек — не набор разрозненных, кое-как подогнанных друг к другу деталей, где одну легко можно заменить на иную, лишь приблизительно похожую. Мы — это мы. И никакого другого «я» никогда не будет — потому что с иным колесом, или маятником, или противовесом в итоге получится уже совершенно иной организм. — Он наконец-то отставил в сторону чашку, освобождая руки, и сцепил пальцы под подбородком. — Что же до судьбы… Может, она и прикладывает руку к нашему формированию, но я предпочитаю верить, что мы сами лепим собственное отражение в зеркале. Выбирая тот путь, который нам больше по нраву. — Но разве заказано любопытствовать о пейзажах, расположенных вдоль отвергнутой дороги? — хмыкнул д’Эвре, лишь наполовину играя. До настоящего момента ему как-то не случалось задумываться об оставленных позади перекрестках, не мелких, разграничивающих выбор правил игры для очередной комбинации, а крупных, утопающих в солнечном свете или, напротив, скрытых плотной пеленой дождя, но в любом случае выстроенных самим непредсказуемым бытием. А ведь они были, наверное, — пусть даже он их и не заметил. — О пейзажах? — переспросил Шеймас как-то странно многозначительно. — Или об отражениях в окрестных озерах? — И тут же поспешно воскликнул: — Простите! — Резко, нехарактерно уверенно вскинул ладонь и, снова не в такт этому жесту, улыбнулся привычной смущенной улыбкой — но все-таки спрятал за стеклами очков мерцающие глаза. — В местном обществе я отвык от философских дискуссий. Начинаю нести всякий вздор. — Бросьте, — усмехнулся д’Эвре. — Что за нелепая отговорка! В пресс-клубе подобные дискуссии возникают чуть ли не каждый день. Взять хоть наш спор про мои старые сапоги. Неужто не помните, с чего все началось? Он нарочно ударил в больное место, во все еще несомненно саднящую рану, нанесенную тогда самолюбию, — любопытствуя посмотреть, какой эффект даст этот катализатор, брошенный — он ни секунды в том не сомневался — в и без того бурлящий раствор. И действительно, Шеймас свел брови — между них пролегла страдальческая складка, отбрасывая темную тень на забавный удлиненный нос, — резко расцепил руки, сильно сжимая кулаки, — но пас, тем не менее, не принял. И только задумчиво покачал головой, будто советуясь сам с собой, делая очередной маленький выбор, из которых складывалась его какая-то удивительно ровная, солнечная дорога. — Вы правы. Что ж, значит, сегодня просто не мой день. Он отказывался от победы — с сожалением прикусив губу, все еще сжимая кулаки, даже сильнее, чем мгновение назад, словно нуждаясь в отрезвляющем воздействии боли, и чуть опустив веки, как будто сдавался усталости. Длинные ресницы неплотно задернутыми шторами пропустили пару искристых солнечных зайчиков, — и Шеймас поднял в воздух незримую рапиру, с которой свалился защитный колпачок. Черта с два он устал, разумеется, — он не умел притворяться, даже когда этого хотел. Он просто отступил — под дождем жестких слов и не слишком приятных воспоминаний, под давлением спокойно признанного желания выиграть, уже заметив, словно в очередном очевидном шахматном этюде, победу — где-то там, через пять или шесть ходов, за вереницей просчитано и бессмысленно пожертвованных фигур. Но здесь и сейчас шла иная партия. И даже иная дискуссия — слишком личная, а потому слишком болезненная, и вопросы-уколы не просто пропарывали кожу, а впрыскивали в кровь опасный разъедающий яд. И Шеймас, махнув на прощание своим амбициям пушистыми светлыми ресницами, уходил с площадки, спокойно отказываясь платить за желанную победу такую цену. Д’Эвре всегда ненавидел капитуляцию, считая именно ее, а не проигрыш достойному противнику, признаком слабости, но сейчас его мировоззрение трещало по швам, и уверенность вытекала через бреши, проделанные все-таки попавшим в кровь ядом. Определить раз и навсегда свои границы и держать оборону под любыми ударами, не отступая с занятой позиции, какие бы звезды ни манили с горизонта, — это ведь тоже сила, пусть ему и незнакомая. А возможно, что и недоступная, — по его собственному, когда-то незаметно сделанному выбору. И выдавить честное: «Не ожидал найти в вас великодушного победителя», — не получалось, хоть тресни. Не потому, что опасно: ведь Шеймас уже обречен, хотя и не знает об этом. И не потому, что ему самому великодушие такого рода никогда не было свойственно. Просто из безмятежных светлых глаз на него смотрели миражи упущенных отражений — и по позвоночнику все быстрее бежали игривые мурашки, напоминая о том, что неожиданности все еще окрыляют его душу и будоражат кровь, — даже если они смешаны с болью. — Если вам не ведомы сожаления, то вы счастливец, друг мой, — наконец нашелся д’Эвре. — Хотя, кажется, этого не понимаете. Но ведь говорят же, что по-настоящему счастливые люди редко осознают свою везучесть. — Не претендую на столь исключительную благосклонность фортуны, — улыбнулся Шеймас, расслабляя напряженные плечи. — Не думаю, впрочем, что вам приходится сетовать на жестокость этой дамы. — Помолчав немного, он вдруг чуть вскинул голову и выпрямился в плетеном кресле, подбираясь, будто перед боем. — Послушайте, Шарль… — Что? — переспросил тот через несколько секунд, когда продолжения так и не последовало. С искренним любопытством, ибо уже не мог предсказать, каким будет следующий ход. — Нет, ничего. Мне пора, пожалуй. Шеймас поднялся так резко, будто за ним гнались все черти ада, и неловко задел стоявшую на краю стола чашку. Та вместе с блюдцем с приглушенным звоном свалилась на пол, недопитый чай растекся небольшой бесформенной кляксой, словно упавшей прямо с задумчиво занесенного над бумагой пера. Шеймас, приглушенно чертыхнувшись, присел на корточки. — Оставьте, — сказал д’Эвре. Машинально, даже не задумавшись над своими действиями, скользнул к нему одним длинным плавным движением и опустился рядом. Шеймас, однако, и не думал суетиться. Он сидел все в той же позе, задумчиво уставившись на чайную кляксу, будто в зеркало — или в мифическую Книгу Судеб, вопреки собственным словам все-таки тщась прочесть хотя бы несколько строк из того, что в ней написано. А потом поднял взгляд — и д’Эвре ощутил кожей ласку мягкого раннеосеннего солнца. Все еще такое же яркое на голубой подушке ясного неба, оно именно в эту короткую драгоценную пору становится особенно нежным, на прощание ласково касается медленно промерзающей земли, золотит, зная, что новой встречи уже не будет, умирающие листья — и все живое особенно жадно тянется навстречу каждому невесомому лучику. Д’Эвре часто подставлял лицо осеннему северному солнцу, но никогда не чувствовал такой острой щемящей тоски по уходящему теплу и насыщенным светом краскам, подавляя подобные глупости в зародыше, даже если вдруг они шевелились где-то в глубине естества. Но сейчас его грел участливый обеспокоенный взгляд, смутно знакомый по эпизоду в Бухаресте. Тогда, перед дуэлью с Луканом, он уже улавливал краем сознания нечто подобное, но отмахнулся от этого ощущения, как от чего-то несущественного, хотя теперь казалось, что опасного. Но оно вернулось, это ощущение, будоража в настоящий момент уже и так до крайности растревоженное любопытство, — которое на этот раз не удалось заставить замолчать. Д’Эвре осторожно поднял руку и коснулся щеки Шеймаса, будто стирая несуществующее пятнышко. И тот в первый момент откровенно потянулся навстречу мимолетной ласке — и тут же отпрянул, со смущенной улыбкой, снова пряча глаза. Но и спрятанные, они горели, засвеченные пропущенным через все тело чувственным удовольствием, не предвкушающим или сожалеющим, а просто существующим, здесь и сейчас, без оглядок на призрачное «потом». И д’Эвре, словно сам зажженный этим огнем, впервые отложил в сторону свою изнурительную борьбу с будущим и за будущее, отдавая себя без остатка настоящему — не разложенному на длинные нити и пунктирные грядущие ходы, а цельному — мгновению. — У вас найдется для меня еще час времени? — поинтересовался он, поднимаясь на ноги вслед за Шеймасом. — Пожалуй, — неуверенно и несколько пьяно откликнулся тот. — Но зачем? Вместо ответа д’Эвре поцеловал его в губы. Легко, почти невесомо, даже толком не сократив дистанцию. Ведь настоящее и в самом деле было единственным, что у них осталось. Хотя Шеймас этого не знал — и осоловело хлопал глазами, словно стряхивая сонную одурь. — Вы начитались ирландских памфлетов о нравах английской аристократии? — спросил он. А потом, не дожидаясь ответа, резко сдернул с носа очки — взгляд сразу стал еще более растерянным, немного беспомощным и невозможно насыщенным, ярким до боли, — сделал шаг вперед и вернул неожиданный поцелуй. Сразу размыкая губы и уже не сдерживая полный удовольствия стон.

* * *

Определенно, упомянутые памфлеты, если они и существовали в природе, были хотя бы частично написаны по мотивам собственного опыта ирландцев. Обычно отличающая Шеймаса неловкость куда-то подевалась, расплавилась от жара его тела, растеклась легкомысленными весенними ручейками. Он жадно брал предложенное, ловя и словно удерживая сильными пальцами много дольше положенного каждое короткое мгновение, бесстыдно наслаждаясь — и с неприкрытым наслаждением даря удовольствие. Гладил плечи и грудь д’Эвре, сам вспыхивая румянцем и стонами от этих прикосновений; целовал шею и ключицы, до откровенных, не знающих смущения синяков; зализывал языком укусы, не извиняясь, а лишь подчеркивая чувственность грубой порывистой ласки. И д’Эвре сдал инициативу, без боя и без сожалений, сдал самой неукротимой, неразумной жизни, принимая, впитывая ее безумие. И воздух становился вкуснее с каждым собственным не сдержанным — и звенел все громче с каждым услышанным — стоном. Шеймас замешкался лишь единожды — положив руки ему на бедра и скользнув ладонями ко внутренней поверхности. И сердце д’Эвре рухнуло куда-то в солнечное сплетение, закручивая щемящий, ежесекундно выстреливающий мощными разрядами водоворот. Перед его глазами вдруг отчетливо — слишком отчетливо — встали все несбывшиеся отражения, восторженно щурящиеся на солнечный свет где-то там, на отвергнутой дороге. Д’Эвре, не дождавшись давления, сам приглашающе развел ноги в стороны и, не успев затуманенным мозгом осознать свои ощущения, сказал: — Я отдаюсь на волю победителя. И только потом задохнулся от страха, — не имеющего ничего общего с физическим аспектом происходящего. — Для вас вся жизнь — череда маленьких пари и дуэлей, — фыркнул Шеймас. — Хотя бы раз забудьте о результате — и насладитесь процессом. Он коснулся смазанным чем-то — кольдкрем, наверное, больше-то в этой палатке ничего подходящего не водилось — пальцем входа, надавил несильно, преодолевая легкое сопротивление мышц — и д’Эвре разом забыл о своих казалось бы вплавленных в кости правилах, и все, на что его хватило, это до крови закусить губу, удерживая за зубами бессвязные стоны, среди которых могли вырваться и турецкие слова. Шеймас подтянулся чуть выше, коснулся его рта, слизывая красную каплю и бормоча что-то успокаивающее, а потом опустился сверху, накрывая его своим горячим телом. Вжал собственную напряженную плоть в его и сильно двинул бедрами. И еще раз. И еще — в такт движению пальца, погруженного в его тело. Д’Эвре судорожно вцепился руками в его плечи и запрокинул голову в лихорадочном, но беззвучном стоне, все-таки не разжимая губ, — и только водоворот в солнечном сплетении крутился все яростнее, безнадежно затягивая сердце, да по венам разбегался неукротимый, наконец-то дорвавшийся до пищи, сбросивший все оковы жидкий огонь.

* * *

Шеймас уже привел себя в порядок и, полностью одетый, стоял, растерявший всю свою давешнюю уверенность, у самого выхода из палатки, не решаясь повернуться, — а д’Эвре все еще судорожно хватал ртом воздух, хотя тренированное тело должно было легко справиться с подобной перегрузкой. Хотя тело, свернувшееся уютным клубком в коконе ленивой посткоитальной чувственности, конечно, было ни при чем. Просто он, будто и в самом деле отравленный неизвестным науке сильным ядом, не мог сопротивляться желанию глубже вдохнуть все еще непривычно насыщенный морозный аромат или сильнее прижаться обнаженным телом к грубой ткани походных простынь. Мир, взорвавшись ослепительным светом в момент оргазма, не спешил, как ему предписано логикой, возвращаться к обычным краскам, и в голове вместо свода правил различных игр и хаотичного, манящего возможностью разобрать мозаику движения фигур клубился плотный осязаемый туман, пропускающий через себя лишь отзывающиеся в нервных окончаниях ощущения. А Шеймас все не поворачивался. — Если бы только я был в другом положении… — пробормотал д’Эвре, очень медленно, тщательно следя за срывающимися с губ звуками. — Если бы я был не я… — он хоть и не ошибся с языком, но все же досадливо поморщился. От того, что не сдержал бессмысленных — вдвойне бессмысленных — слов. Когда-нибудь, где-нибудь, с кем-нибудь он, возможно, снова повторит эту родившуюся сегодня фразу, но уже никогда она не будет такой честной. И такой обреченной — ибо он больше никогда не позволит ситуации зайти настолько далеко. И эти «никогда» звенели в ушах оглушительным скрипичным плачем — еще сильнее побуждая впитывать каждое настоящее мгновение. — Но вы ведь не верите в жертвы во имя великой цели. — Это всего лишь красивые слова, Шарль, — по-прежнему не поворачиваясь, хмыкнул Шеймас. — Жертвенности не существует. Даже если человек видит лишь цель, не получая никакого удовольствия от процесса, он все равно стремится исключительно к собственному счастью, которое сулит эта самая дальняя цель. Просто не все до нее добираются. Или, и того хуже… — он оборвал сам себя, очевидно, снова решив, что сказал лишнее, и все-таки развернулся. И скользнул взглядом по лениво раскинувшемуся на кровати обнаженному телу, опять откровенно наслаждаясь и этим простым действием. Д’Эвре, сделав над собой практически титаническое усилие, сел на постели, заматываясь в простыню. Не потому, что ласкающий жадный взгляд был ему неприятен — как раз напротив. И д’Эвре загораживался невесомой тканью, словно щитом — а сейчас любой материал мог стать одинаково прочной и одинаковой бессильной броней. «Я доберусь», — пообещал он мысленно, то ли себе, то ли Шеймасу, то ли самому мирозданию, и поежился от того, насколько блеклым и несущественным показалось это соображение. Шеймас, и в самом деле не заглядывая в будущее, ничего не предложил и ничего не спросил — только качнул головой, прощаясь, обжег горячим взглядом, будто глубоким поцелуем, и, словно подслушав его мысли, пожелал: — Удачи. И вышел за порог — д’Эвре не столько увидел, сколько ощутил это исчезновение. Сразу стало чуть холоднее, и этот мороз яростно щипал кожу, и ему вторил, приветствуя бой, жидкий огонь. Д’Эвре плотнее закутался в свою «броню» и сжал дрожащими пальцами виски. Он дышал на счет, отчаянно пытаясь взять под контроль бурлящую кровь, снова накинуть исчезнувшую узду на вырвавшийся на волю, не желающий смиряться внутренний огонь. А за окном Шеймас свободно подставлял лицо прячущимся за тучи солнечным лучам и летящим смехом отзывался на игривые поцелуи первых дождевых капель.

Конец

По желанию автора, комментировать могут только зарегистрированные пользователи.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.