***
Она помнит эти залы другими. Вместо выбеленных потолков были купола, не было протянутых проводов сигнализации и стекла. Висевшие на стенах картины не освещались лампами, и к ним можно было подойти вплотную, не страшась ограждений и бдящей за каждым шагом охраны: не прилепит ли кто под скамью или ободок рамы безвкусную жвачку? Легко понять эти дотошную выверенность и ограничения, ведь музей однажды ограбили. О ценности вынесенных экспонатов и думать не следовало бы, особенно сейчас, в разгар выставки. Афиши развешаны по всему городу. Будто кому-то в самом деле интересно, что когда-то среди этого стекла и металла возвышался помост с двумя тронами — в зале, где зарождалась надежда и отнимались жизни осознанием грядущего или — взмахом чужой руки. Порой казалось, что тогдашние плиты впитали слишком много крови. Она бродит среди экспонатов, не решаясь войти в тот зал, где томится под кварцевым сплавом то, ради чего стоило бы тревожить едва подёрнувшиеся коркой раны. Годы идут, а они не заживают. «Представляешь, Эллен, были найдены письма! Письма тех самых правителей, Эллен, давай пойдём?», — щебетала ей в трубку подружка. Подружка-без-имени, подружка-прах. Эллен. Как тяжело отзываться, но старое имя тащит за собой тяжесть изъедающих кожу воспоминаний. Как просто было бы винить во всём одно лишь имя! Она отказалась пойти вместе и пришла сама, словно крадущийся вор. Эллен. Всё-таки ужасное имя. Оно ощущается налипшей к коже шелухой, которую хочется отодрать, сцарапать ногтями. Но она терпит, заставляет себя привыкать и не цепенеть при слове «письма». Разве могло остаться что-то с тех пор, как великая сила ушла из Равки? С тех пор, как столица ещё звалась Ос-Альтой? С тех пор, как гриши исчезли, словно призраки старых легенд. В них никто не верит в эру технологий и обнуления человечности. «Сказки и легенды», — говорят эти заумные историки и хочется выжечь им глаза. Сила всё ещё — всегда — бурлит в жилах. Но нельзя. Люди, сплошь отказники, слишком хрупкие создания, чтобы узреть правду: сила покинула этот мир, выродилась, но двум безднам, закольцованным одиночеством друг с другом, деваться было некуда. От картин, широких мазков кистью, выпукло-засохшей краски в глазах режет. Она убеждает себя, что не тормозит себя; что не боится увидеть то, что каким-то образом нашли среди пепла и руин. Как могло что-то остаться с тех пор, как они ушли и канули в летах ещё одной легендой? О бессмертии, ненависти и том чувстве, которому нет названия. Она живёт уже много веков, но до сих пор не может его найти. Но чувство живёт. Ощущается призрачным касанием к плечам, как когда-то давно. Целую вечность назад. Смешно. Если бы пришлось рассказывать эту долгую историю о нескончаемой войне, о привязанности и созависимости; о том, как прежний мир рухнул, что бы она смогла сказать? Посыпались бы вопросы, как они могли допустить гибель своего народа. Хотела бы она знать. Хотела бы она, чтобы гибель и их настигла. Но та, тёмная и костлявая, до сих пор бессильно обламывает гнилые зубы. Что бы она сказала? Что они пытались? Святые, у них даже была дочь — самая злая шутка мироздания из всех, а ведь их было много. Нить времени достаточно уплотнилась, чтобы воспоминание о распахнутых серых глазах и озорной улыбке (которой не хватало несколько зубов в то время) не резало чем-то хуже ножа. Чем-то хуже разреза, годным ныне на то, чтобы рассекать от бессилия скалы. Разве могла вселенная поступить с ними ещё беспощаднее, нежели в очередной раз дать осознать: таких, как они, больше никогда не будет? Не будет уникальных детей, не будет сильных гришей. Их помноженные силы дали одну только пустоту. Они, жадные бездны, взяли слишком много, чтобы вселенная не отдала им ничего взамен. Она помнит, где стоит могила. И эти воспоминания травят с каждым днём всё сильнее. Необходимостью хоронить друзей и близких. Собственного ребёнка, которого пережили его же родители, не постарев на ни секунду. Бессмертие беспощадно. Память всегда остра. Молодой мужчина смотрит на неё с портрета, и теплый карий цвет его глаз медово поблескивает. Даже на холсте не удалось скрыть эту решимость и искры озорства, присущие тому, кого она когда-то знала. Под иным именем. Не тем, что липнет шелухой. Она замирает перед портретом. Сжимает лямку потёртой сумки и кусает губу, пока не сдирает все корки, не думая о помаде; только об одиночестве и ядовитой памяти. Со стороны нужной ей залы различим голос экскурсовода. И не так сложно догадаться, о чём ведает тот, кто историю знает лишь по строчкам в статьях и лживых учебниках. «Они любили друг друга», — скажут там, зачитывая перевод. Чушь собачья. Любовь была и остаётся слишком простым чувством, слишком ограничивающим, как и все прочие. Она вспоминает черноту одежд и тени, ползущие по стенам, танцующие с лучами света. Вспоминает кровопролитные войны и рык, рвущийся из-под толщи земли. Помнит, как солнце обжигало ладони. Но в это никто более не верит. Время подобно морю, а вода и скалы сточит. Она дождётся, когда толпа уйдёт со своими заметками, телефонами и гулом голосов, переговаривающихся фактами, домыслами и вопросами, на которые ответа никогда не будет. Лучше не слышать этих разговоров вовсе, чтобы не злиться. В конце концов, они ушли сами. У всякого решения есть последствия. Бумага под стеклом окажется хрупкой, изъеденной временем. Обожжённой, с рваными краями. Чернила расплывутся или их не останется вовсе, и на восстановление потребовалось наверняка много скрупулёзных усилий. Спустя века она узнает чужой косой почерк, размашистый и полный уверенности. Спустя века она прикоснётся самыми кончиками пальцев к стеклу, позволяя себе вспомнить былое. Спустя века она не вздрогнет, заслышав за спиной своё имя и ощутив ледяное дуновение в закрытом помещении, где нет места холоду; но мороз придёт, забьётся со вдохом ароматом ночи в рот и нос. Мрак обнимет её за плечи, поползёт по стенам. Дарклинг себе не изменяет и более не примеряет иных имён. Он живёт вне времени, пока она сама пытается угнаться за ходом лет. — Как бы я хотела не помнить, — прошепчет она, смотря только на расплывчатые буквы. — Как бы я хотела всё вернуть и предотвратить. Слёзы обожгут ей глаза, но она не позволит им стечь. Минуло время маленькой девочки. В нестареющих костях зиждется сама вечность. — Эпоха гришей подошла к концу, — скажет ей тьма голосом Дарклинга, притянет в свои объятия. Они так редко видятся, что порой одиночество оказывается ужасающе реальным, обгладывающим. И тогда она первой его зовёт. По имени, право которое знать даровано лишь той, в чьих жилах течёт само солнце. Она прижмётся к чужой груди в огромном зале, что когда-то был тронным; что когда-то был частью Большого Дворца, частью их королевства. Она вздрогнет, когда Дарклинг вновь назовёт её своей милой Алиной и утянет прочь, от болезненной памяти. Алина Старкова стряхнёт с себя шелуху ужасного, придуманного ею самой имени. Эллен. Ещё одна ложь среди страшной правды, произносимой единственно-родным, единственно-ненавистным ей голосом: — И наша тоже.Часть 1
23 января 2021 г., 20:36
Колонны тянутся ввысь, словно подпирая сам небосвод, а вовсе не тяжёлые плиты. Приглядевшись, можно заметить ползущие трещины, похожие на паутину, разрастающуюся, откалывающуюся где-то мелкими кусками, облезая побелкой. Музей старый.
Музей молодой.
Но так легко можно представить, как эти самые колонны обрушатся, проламывая бетонные плиты, откусывая от ступеней огромные куски, разламывающиеся, проседающие.
Так заманчиво думать, как всё здание, как весь город уйдут под землю. Глубже, чем под все подземные стоянки, чем все проложенные трассы, чем метро — в саму землю, в суть мира, которая хранит память о прошедших веках.
Земля помнит, что когда-то было возведено и разрушено на этом самом месте.
Всё чаще эта память отравляет.