Македонский нашёл свою погибель.**
Примечания: * — «99 франков» ** — отсылка к дням рождения.Часть 1
27 января 2021 г., 00:55
В нём нет повергающей в шок красоты, дичайше раздутой в наше время, эстетики тоже, о харизме можно и вовсе не заикаться. Вообще ничего. Не человек и не кукла, даже пустой оболочкой назвать сложно, слишком уж много льющейся изнутри желчи. Циники могут признать его эталоном «человека» в силу его специфики. Сплошная брошюра, как те, что пылятся на столиках центров профилактики и борьбы со СПИДом, исписанная от корки до корки набором шаблонных фраз, каждая из которых должна бить точно в цель, но вместо этого навевает скуку. Литературные изыски тут не просто излишни, они сгнивают и отваливаются, не сумев прижиться. Пташки вокруг него, конечно, щебечут что-то о «тонких чертах лица», «очаровательном прищуре глаз» и «элегантном для парня стане», но слушать фанаток Ойкавы — быть глупцом, а глупцом себя Хаджиме никогда не считал. Смешно. Ойкава всегда был и есть, он втянул в свои удушающие объятия отношений, а Хаджиме поддался и потерял момент, когда же это переросло во что-то нездоровое.
***
Спортивный зал по-прежнему слепит, как в школе. Ничего не изменилось. Почти. В университете их пути в волейболе разошлись. Иваидзуми решил уделить больше времени экономическому и подработке, чтобы не обременять родителей и улететь-таки из семейного гнезда. Ойкава, как нетрудно догадаться, не смог выпустить из своих цепких пальцев волейбольный мяч, который, кажется, стал для него последним якорем.
— Ждать не буду, — коротко бросает Хаджиме, поправляя лямку практически пустой сумки-почтальонки. Привычка носить её осталась со школы. Когда Ойкаве прекращало хватать места в собственной, его барахло частично перекочёвывало к другу, оседая позже в доме семьи Иваидзуми на неопределённый срок. Никакое ворчание Хаджиме не помогало. Вещи продолжали копиться теперь уже и в съёмной квартире.
— Бегу-бегу, Ива-чан, — как всегда, насмешливо голосит Тоору, скорчив, на его взгляд, смешную рожицу. Он стремглав бежит в раздевалку, оставляя за собой весь бардак из разбросанных полотенец и мячей. Издав привычное «тц», Хаджиме небрежно откидывает свою ношу куда-то на начищенный до блеска пол и принимается за уборку. Неизменно.
Иваидзуми и сам не знает, зачем он продолжает приходить в зал по средам и пятницам, но отчего-то не может ничего с этим поделать. Стоит лишь глазом моргнуть, как он уже шаркает кроссовками по гравию перед опостылевшим ему зданием за таким же опостылевшим в своей приторной навязчивости другом. Ведь последние полгода Хаджиме только и делает, что пытается видеть в Ойкаве всё того же самоуверенного, пафосного, но наивного подростка, которого жизнь ещё не развратила на первую вписку, первую сигарету и первый перепих, о котором ни та, ни другая сторона и не захочет вспоминать на утро по разным причинам.
Попытка прыгнуть в прошлое ощущается как слабый плевок со стороны Хаджиме. Только горечь оседает, не более.
Не то, чтобы сам Иваидзуми не понимает, что это невозможно, просто находиться с нынешним Ойкавой — НЕ-ВОЗ-МОЖ-НО. Хаджиме не любит Тоору, уже не любит, но тот, как истинный паразит, умудрился заползти под кожу, впиться в нервную систему и свить себе уютное гнёздышко.
Делать больно Ойкаве кажется чем-то невозможным, просто не вписанным в программу его действий — с одной стороны, но и с растущим раздражением становится всё сложнее бороться — с другой. День за днём неприятных факторов накапливается всё больше. Как итог, одного начинает тяготить наличие Ойкавы, а его в свою очередь — отсутствие Иваидзуми. Расставание неизбежно, но решиться не удаётся. Слишком болезненная шутка.
Иваидзуми втягивает воздух с глухим свистом, словно ему на грудь опустили разом несколько чугунных плит.
С каждым минувшим после выпускного годом расстояние между ними становилось всё больше, а притяжение (читай: привязанность) — болезненнее. Иваидзуми с ужасом понимает, что воспоминания начинают ускользать от него, покрываясь всё более и более плотной пеленой, и с ещё большим ужасом осознаёт, что и сам уже не считает важным помнить.
Каков был на вкус их первый поцелуй? Ойкава ел в тот день мороженое, но какое? Клубничное? Шоколадное?
Какой шоколад не выносит Тоору, постоянно в омерзении морща нос?
Каково цвета было то женское бельё, которое проклятый Дуракава подкинул в штанину спортивной формы Хаджиме?
Как называется та книга, которую так упорно уговаривал Ойкава его прочитать? «99 центов»*? Долларов? Рублей? Или это была «Игра в бисер»?
Он забывает нежную и страстную улыбку Тоору.
Забывает, как выглядят очертания икроножных мышц Ойкавы, когда тот просит «ещё», вытягиваясь тонкой тетивой в постели.
Забывает ощущения мурашек на коже, когда его касались тонкие пальцы с внушительными мозолями после изнурительных тренировок.
Забывает… Или не хочет помнить?
***
Ойкава выходит из раздевалки, не нарушая тишины. Наблюдать за Иваидзуми вошло в привычку.
Сегодня пятница. Прошла пятница. А у Тоору вместо безбашенных выходных впереди лишь дыра в сердце и две пачки ментоловых сигарет вкупе с начавшимся пищевым расстройством. Опять попытка стать тем, кем никогда не сможешь. Вместо осиной талии с плавным переходом в бёдра у Ойкавы — пресс и забитые мышцы. Вместо изящной длинной шеи — крепкая, без намёка на именитую «лебединую». На завтрак — кофе, на обед — кофе, а на ужин — таблетки от бессонницы или падение в очередной смазливый роман, где всё-так-как-надо до подступающего к глотке кислого кома. Слова расползаются слащавым и слезливым текстом, мысли же змеятся и болезненно вонзают клыки, стоит только на них отвлечься. Именно отвлечься. Всё, чем занят последнее время Ойкава — отвлечение. Он не хочет думать, не хочет жалеть себя и просто устал. Погрузиться в чужое — значит не дать самому сожрать себя изнутри. Погрузиться в чужое — проще.
Ойкава и сам признаёт, он ёбнутый на голову, мол, ну и что, что пидорас, зато живой остался.
— Эй, долго ещё стоять собираешься? — дрожь от голоса электрическими зарядами лупит по спине. Становится душно от собственной пустоты, звенящей во всём теле.
— Прости-прости, Ива-чан, — улыбка. Театр продолжается. Ойкава знает, что Иваидзуми не нравятся все эти извинения просто так. Хаджиме желает услышать лишь одно «прости», то, которое якшается с небезызвестным «прощай» в переулках-закоулках таких же дешёвых романов, как и сам Тоору. Весь нынешний образ Ойкавы представляет собой жалкое пепелище, оставленное угольно-чёрными разводами по стенам, напоминая о былом блеске с терпким послевкусием палёного портвейна. — Может, зайдём в магазин и выпьем дома, выходной всё-таки?
— Ок, — краткость вбивает в пол, сухость пронзает грудь. Впрочем, неважно. Пустоте не страшно.
Поход в магазин, выбор алкоголя и открытие дверей дома размываются в одно сплошное серое марево, как и первые три-семь-двенадцать стаканов.
Хочется обнять себя так, чтобы переломились рёбра. Хочется так много сказать, но вырывается только нужное. Точнее, лишнее. Рвота мутной жидкостью противно стекает с подбородка. Весь стресс и усталость решают ударить в нужный момент, поддерживаемые силами алкоголя на голодный желудок. Во рту — помойка. В голове — свалка. Привычно больно, но непривычно стыдно. Не таким хотел предстать Ойкава. Не таким.
— Возьми полотенце и иди в душ, справишься? — будничным тоном выдаёт Хаджиме, кидая чистые вещи и полотенце на стиральную машину.
— Ива-чан, давай прекратим, — срывается с губ раньше, чем успевает мысль, отчего последняя начинает дико биться в подкорке мозга, словно банши, вереща своему хозяину
что-то изнывающе-матерное. В попытке заглушить эти крики только и успеваешь выплюнуть надломленное: «Давай расстанемся».
Воздух становится тягучим, лёгкие отторгают, не желая впускать кислород внутрь, словно это проест их. Внутри жжётся и судорожно сжимается. Ойкава криво улыбается и опускает голову, борясь с желанием уткнуться в футболку Иваидзуми, как всегда сладко пахнущую порошком и им самим. Стыдно. Нестерпимо больно. Мерзко. Желудок скручивает в очередном приступе тошноты, но во рту сухо. Все гордость и самолюбие снопом искр растворяются в отражении чужих глаз. Глубоких и растерянных. Решился, молодец, возьми печеньку с полки и наблюдай, как своими же руками всё разрушил.
— Ты уверен, что хочешь этого? — звучит отстранённо, но глухо, будто камешек упал в колодец с холодной водой. Ойкаве хочется истерично рассмеяться, но он сдерживается. Сглатывает ком в горле и дрожит. В глазах Иваидзуми так много, но нет того, что в них так ищет Тоору. Ни капли сожаления.
Ойкава перестал тешить себя надеждами давно. Он так считал.
— Я не хочу. Не хочу с тобой расставаться, — голос срывается и хрипит, внутренняя дрожь не прекращается, и уже непонятно, от чего она — от рвотных позывов ли, от страха или боли, что сковывают в тяжёлые цепи. Ойкава не признаётся себе, не может, не хочет. Ойкава хочет иного. Ойкава нуждается в ином. Хочется сказать, что любовь внутри него загнана ядовитой иглой по самое ушко, бередя старые и создавая новые раны. Любовь, существующая ещё с тех времён, когда алкоголь в количествах больших, чем действительно необходимо, не стал лекарством. Хочется цепляться за чужую одежду и кричать, ощущая тёплые объятия. Как раньше. — А чего ты хочешь, Ива-чан? Скажи мне.
Молчание тянется не более минуты, но для сидящих в темноте коридора по ощущениям проходит не меньше получаса.
— Я согласен, — выходит кратко. Хлёстко. Впервые Ойкава хочет, чтобы Ива-чан солгал.
— Что? С чем ты согласен? — с последней крупицей надежды бросается, до боли впиваясь пальцами в чужие плечи, что вот-вот затрещит ткань, но нервы рвутся от напряжения звонче.
— Я согласен с тобой, нам нужно закончить, — словно тысячи пуль входят в тело, нашпиговав тяжестью свинца. Все слова кажутся ненужными и уродливыми, едва ли, правда, в силах тягаться в этом с Ойкавой. Он — один большой оголённый нерв. Ему мерзко от самого себя. Себя, который готов броситься на Иваидзуми и умолять не оставлять. Себя, который так и не нашёл в себе силы сделать то, что так хотелось — поцеловать. Себя, который молча встаёт и уходит, кинув:
— Понятно.
Ойкава уходит, но горький привкус недосказанности щиплет язык. Куртка накидывается на плечи, пальцы одной руки в карманах сжимают пачку сигарет, другой — нащупывают скользкую и прохладную поверхность зажигалки. Вздох. На мгновение тоска слепит, разливаясь непонятным чувством.
— Я курить, Ива-чан, — вместо «прощай, Ива-чан, я разбит» и «прошу, останови меня». Внутренняя сторона щеки закушена до крови.
— Уходишь по-английски, — не вопрос — утверждение. Звук защёлкивающегося замка двери — удар по шляпке гвоздя в крышку гроба.
Ойкава знал, что всё этим закончится. Знал, что нужно всё оборвать, наконец. Так правильно. Так легче Хаджиме. Однако это понимание не спешит бросить спасательный круг в пучину боли, поглощающей Тоору с головой. Быть решительным — не просто, быть любящим — отвратительно.
В груди противной субстанцией пузырится обида, абсолютно не слушающая злые «нельзя» и «молчи» Ойкавы. Так по-детски лезут мысли из разряда «ты не нужен был ему» и «ты недостоин его», смешивающиеся с «ты так жалок, что он даже не смог сам с тобой порвать», «он просто ждал, когда ты сделаешь это сам» и тихим хихиканьем.
Только тоска нежно целуетв макушку, шепча: «Всё пройдёт, это новое начало…»
…Начало Ада.