ID работы: 10374719

Нездоровый катарсис

Слэш
R
Завершён
325
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
7 страниц, 1 часть
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
325 Нравится 10 Отзывы 49 В сборник Скачать

Заброшенность

Настройки текста

Спеленай надёжными цепями Своего безнадёжного Христа

Егор и Опизденевшие — Евангелие

Мантия шершавым мешком свисает с измождённого тела. Кожаные ремни стягивают локти до кровавых волдырей и синеющих ключиц, от чувства тяжести уже не хочется выть. Подобные условия кажутся до боли в гиппокампе и плоти знакомыми. На лице не отражается даже тени груза и лютой усталости, читающейся в выражениях, например, каторжников. Улыбка — рефлекс, ему нравится его блаженность. Достоевскому не в тягость сидеть озябшим на холодном полу, продрогшим и утомлённым, страдающим от звона в ушах и тёмных мушках перед глазами. Он уже не чувствует голод. Ему не нужно удовлетворять социальные функции. Вместе с болью уходят и эмоции, превращая изнанку души в окаменевшее, заледеневшее полотно. Очищение. Перед расширенными зрачками пробегают тени. На стене, на потолке, по рукам и ногам. Скованность в мышцах и суставах. Он сидит в помещении без окон уже неделю, а случайные отблески снаружи начинают раздражать покрасневшую слизистую. Испытание. Осталось прижаться ближе к стене, чтобы цепь не сильно пережимала глотку. Плевать, что она идёт сыростью и, скорее всего, плесенью. На веках будто прорастает мох. Фёдор читает про себя собственные нереальные песни, строчками буквально выщипанными из прочитанных им книг. Если пытаться вспомнить самую приятную и нежную интонацию, то он представит идеализированный образ матери. Эфемерный идол, словно позолоченный лик Богородицы. Её настоящий голос Достоевский уже не помнит. Нелетальность. На второй неделе он начнёт хиреть и чахнуть, на третьей — разлагаться. Если взвешивать все факты. Этот город отнял слишком много сил. В конце концов, Фёдора давно хотели предать забвению. Как дефектный механизм. Ржавый винтик в системе. Но что-то ещё терзает охладевшую грудь, заставляя чувствовать что-то глубже, чем пустота. На лице слёз нет и не будет, его железы давно пересохли вместе с потемневшей от копоти душой. Но мышцу… сердце всё равно неприятно колет. Ощущение покинутости. Память фрагментарная, а сознание нечистое, все смешано, промежутки и дыры между событиями, между другими — пустота. Ценестезия наполняет особенным, нутряным ощущением отсутствия органов в теле. Волосы совершенно иссохли и сбились в ком, потеряли цвет и ногти, имеющий окрас глубокой синевы. Фёдор прикрывает глаза, прислушиваясь к ощущениям и посторонним звукам, растворяясь в окружающей рутине вялотекущего времени. Если оно не остановилось. Массивную дверь, материалы которой выгодно скорее продать старьевщику, чем оставлять её в подобном состоянии, распахивают с резким металлическим стуком. Он не громкий, но в ушах Достоевского раздается с таким звоном, что от болезненных ощущений в голове хочется свернуться в позу эмбриона и провалиться в тяжёлое забытье. Странно, давно к нему не заходили. Достоевский не раскрывает глаза, лишь без особого интереса прислушивается к лёгкой, чуть пружинистой походке. Не хочется опознавать её обладателя. Стуки по грязному полу усиливаются, наполняют помещение матовым эхом. — Какая же хлипкая тут дверь. Фёдор сжимает веки ещё сильнее, прижимаясь к углу. Будто его ошпарило горячим воздухом. Заигрывающая интонация, неспособная перекрыть лукавость в проявившейся насмешке. Осаму Дазай. Одно это имя пробуждает в нем давно забытую и зарытую в глубине почерневших кишок эмоцию — стыд. Достоевский упрям, поэтому мысль о возможном поражении приносит ему омерзительные чувства. Не раздирающие, не весомые, но чувства. Но возникшие внутри склоки тут же утихают, не разгоревшись вовсе (усталость), и Фёдор медленно и устало распахивает глаза, присматриваясь к долговязой фигуре перед ним. Дазай в парадной одежде и костюме-тройке, видимо, пришел с праздника агентства. Но на лице у него нет и тени восторженности. Только шлейф шампанского, доносящийся до отмороженного и почти не чувствующего носа Достоевского. Забавно, не изменяет своим аддиктивным привычкам. Пусть и дальше бы проводил победу, забываясь в светящейся оргии. Это его классический механизм растворения. Но Достоевский отбрасывает эту мысль, как тлетворно неправильную, родившуюся больше от скрытой злобы, чем холодного рассудка. Он слишком понимает Дазая. Подобное — самоуничижение, это приносит только страдания. Пусть чувство забытья поначалу и заманчиво. Осаму молчит, иногда поджимает и кусает губы, иногда нервно перестукивает ногой, но молчит. Перепонками отбивает по стене, она издаёт глухой ритм. Задумчиво, цепко проводит взором фигуру на земле, словно породистую собаку или проститутку. Искры у зрачков затухают, не разгораясь, словно от спички. Фёдор от усталости прикрывает глаза, но держится в сознании. Через некоторый момент Дазай всё-таки присаживается перед утрамбованным в ремни телом, медленно ощупывая металлические пряжки у основания. — Хочешь меня освободить? Осаму поднимает взгляд на бледную улыбку, скользит им по подсохшим губам. Голос у Достоевского стал ещё тише, придыханий и пауз стало больше, будто выпускать слова и потоки воздуха ему было ещё тяжелее. Будто вместе с ними он сплевывал кровь. — Ослабляю затяжки, ты слишком измучен. Тем более, я не могу просто отпустить тебя на волю. Во-первых, не для этого я за тобой гонялся. Во-вторых, это предательство перед всеми твоими жертвами. — С каких пор тебе стало не всё равно? На лицо Дазая будто хлорку вылили. Алкоголь сделал его ещё более открытым и развязным. Будто Фёдору было до этого какое-то дело. Жертвы. Для Достоевского это были не жертвы. Они свободны. Им гораздо лучше сейчас, чем ему. Богопротивному существу. Прокажённому. — И если я освобожу тебя, — руки Осаму ослабляют хват и Фёдор снова чувствует прилив крови в ослабевшие конечности. — Ты – очень опасный индивид. Город вверх дном перевернут. Нет, мир. Весь. В этом состоянии ты не спасёшься. — Хорошо. Голос Фёдора тихой колыбельной проходит по карцеру, ударяясь о бетонные стены. Если Дазай проявляет к нему что-то вроде заботы, то он не особо против, просто не видит смысла. Достоевский просто не выберется. — И… Дазай смыкает зубной ряд на полуслове, нервно сжимая челюсть, кусая щеки и язык. Фёдор приподнимается на ободранных локтях, чтобы прислушаться к его затихшему голосу, но цепи снова душат и тянут к стене. — Если ты наберёшься сил. Нет, даже если будешь на грани смерти, то не откажешься от своего замысла. Поэтому прошу только об одном. Сдайся. Комнату наполняет приятный и бархатный смех, пока его обладатель не заходится в мокром кашле. На лице Дазая нет жизни. — В конце концов, я вижу тонкую эстетику в подобном существовании. Возможно, это мученичество приблизит меня к Богу. Осаму встаёт, отряхивая полы струящихся и складчатых брюк и аккуратно, без привычного импульса в движениях, будто не хочет спугнуть, достает из кармана то ли влажные салфетки, то ли просто вымоченные в антисептике тряпки. Он оттирает следы грязи, разводов и пыли, медленно проводит в уголках губ, размачивая запекшуюся кровь. Монотонные движения успокаивают. Теплые пальцы порхают по потемневшей из-за подземных жидкостей у стен шее. Дазай смахивает его, оставляя на приятной на ощупь ткани следы кровоподтёков. Плат Вероники. Выражение лица Достоевского складывается в улыбку без доли иронии. В конце концов, Осаму уходит, оставляя помещение в глубоком мраке. Почему-то ощущение заброшенности усиливается.

***

Стужа пробирает от вен до кожи, конечности синеют, остывают до мертвенных температур. Под глазами пролегают тяжёлые тени. Фёдор сворачивается, прижимаясь исхудалой конечностью к желудку. Он привык к голоду, но внутренность всё равно режет. Со временем Достоевский должен был почувствовать эту боль. Лёгкие прожигает, а из глотки выходит раздирающий кашель. Теперь глаза не смыкаются, а горло окончательно пересыхает от сиплого шёпота. Иногда ему дают смочить окровавленные и засыхающие ткани. Хочется поменять положение, но у Фёдора бедный выбор, поэтому любая смена болью отзывается по линии позвоночника. Он думает. О былом, о концепциях, о людях. Чтобы не сойти с ума. Сдайся. Красными тонкими линиями Фёдор нерасторопно выводит это слово в своём сознании. Оно бьёт жаром до головной боли. Слишком много было отдано ради этого замысла, Достоевский не может повернуть. Не может сдаться. Это значит принять то, что все совершённые ими нечестивые поступки — бессмысленны. Что он умывал руки кровью напрасно. Всё, что он отдал в жертву, взамен на спасение. Вся его греховная натура. Ответственность перед Господом, перед другими творениями каменными плитами ложится на тонкие плечи, ломая эти рахитные кости с отвратительным хрустом. От резкого потока воздуха со стороны дверного проёма трясутся плечи. — Я… не мог прийти раньше. Оправдания из уст Дазая доносятся не для Фёдора, он это прекрасно понимает. Болезненно сжавшаяся фигура, свободного от бинтов места становится всё меньше и меньше, побелевшие ладони с желтоватыми ногтевым лунками ходят в треморе, удерживая паёк. Когда Осаму медленно опускается на колени у лежащего Достоевского, тот с льдом в сердце подмечает, что лучше бы он не привязывал этого брошенного щенка к себе. — Ты до сих пор упрямишься? — Дазай обхватывает чужое лицо ладонями, бережно располагая у себя на коленях, сжимаясь от бренчания металлических колодок. Скулы стали более очерченными, остро торчащими с медленно сереющей кожей. А в туманные глаза невозможно смотреть. Большими пальцами Осаму оттирает скопившуюся у роговицы землистую грязь, медленно приводя пленника если не в порядок, то в сознание. Аспидные волосы, раньше таким каскадом пролегающие между фалангами, когда пальцами проводишь по ним со скальпа, теперь окончательно иссохли и напоминали скорее сгоревшие провода. Любая вода после долгой жажды кажется кристаллической и чистой, словно с артезианского ключа. От этого Фёдора передёргивает, он не припадает и пьёт мало, ибо скоро от жажды сведёт зубы. Не стоит сильно привыкать к излишествам. Достоевскому больно глотать, скоро – говорить. Хочется закрыть глаза и понадеяться, что Осаму бросит свои попытки отречения и забудет о его существовании навсегда. Он не заслуживает страданий от него. В последнее время мысли об этом кажутся все более и более идеальными. Дазаю не стоит ложиться за него на жертвенник. От чего ему отказываться? Ведь без его ориентиров от него ничего не останется. Он пропадет вместе с костями. Оттает, растает. Исчезнет. — Что тебе даёт твоё упрямство? Я пожертвую всем, даже жизнью, но ты просто не можешь принять этого. Бьёшься в стену. Твоя жертва заведёт тебя в ловушку, уже завела. Фёдор чувствует на лице горячие капли. Они медленно стекают по его окаменевшим от лютого мороза щекам. У Дазая сердце сжимается в пружину и готово лопнуть. Остатки сердца. Осаму кусает губы, болезненно трясясь, будто от лихорадки. На эти движения, резкие и отчаянные, больно смотреть. Ты же так исправно играл свою роль столько лет, почему решаешь вскрыть изрытую от основания изнанку только сейчас? Дазаю хочется запечатлеть все его ощущения на покрасневших глазах напротив, провести холодными от мучительных самоистязающих практик губами по тонкой линии голубых сосудов, но его трясет от всех пережитых ими чувств, взрывами раздирающих и так обгоревшее нутро. — Я скоро вернусь. С хлопком двери темница наполняется спасительным сумраком. По углам комнаты Фёдор видит иллюзорные фигуры, но такие закостенелые и будто наполненные плотью, что Достоевский может почувствовать их чахоточное дыхание. Дом, старый стяг, тонкая и нежная фигура, бледная, как приведение, жемчужным блеском отражающаяся от стен вдали. Все воспоминания поглощает темнота, она настоящий хозяин этого места с заложения хлипкого фундамента. С терний роз, с чахлых ветвей засохшего древа, лоз виноградника, окутывающих стены, словно младенца в пелёнки. Ничто из этого не хранит столько воспоминаний, сколько хранит заросшая земля. Фёдор прикрывает глаза, погружаясь во мрак, оставаясь с чудовищами собственного разума. И трясется. Больно ударяясь головой об стену, до шума в ушах. Застывая. Трясется. Почему? Температура с ухода Дазая не понижалась. Но что-то Панически и Беспричинно Бьёт по груди в ужасной судороге Достоевский разрывается в жутком лающем кашле, надрывая глотку, держась измученно за переплетение ключиц. Цепь с каждым заходом бьёт по горлу, душит и тянет болтающуюся голову назад. Фёдор обнимает себя за плечи, сжимая их до мясных ран и ползущих гематом, но не может понять почему ему страшно так, что хочется провалиться под землю и быть погребённым в бетонных плитах. Вместо головы, вместо кишок, вместо костей будто месиво, а слёзы до боли не омывают лицо, отчаяние выходит только с заходящим лаем, Достоевский уже обмазал все стены вокруг себя в крови. Абрис лица царапает тысяча сломанных рук, измученных душ, стремясь выдавить широко раскрытые и покрасневшие зеницы. В них копошится безумие. В них копошится равнодушие. В них копошится смерть. Принятие. Первобытный страх сковывает, резцами хищника на лице глубокие царапины с излитой порченой жидкостью. Фёдор, полный отходящей чёрной мокроты, искажённый, сгорбленный под грузом темнейшей вины уже не замечает, как явно и с силой его пытаются вернуть в чувство, оставляя печати соленых поцелуев на лбу. Остатки свистящего воздуха в продрогших руках Достоевский пытается преобразить в стройный ряд, но лишь снова и снова пускает новую волну крови. Дазай в оцепенении тщетно стирает их запотевшими ладонями. Минутная тишина, словно гробовая. — Я вытащу тебя и подарю новый смысл. — Убей меня, я его не найду. Сквозь боль, сквозь сведенную в судороге глотку. Пара слов, от которых кровь стынет в жилах. — Я смогу. Потемневший до глубины души взгляд – единственный ответ. Слёзы Осаму красивым зеркальным блеском отражают часть белоснежной кожи на ладони Фёдора. Остальная часть — артериально-красная. Дазай отсутствующим взглядом осматривает кирпичную стену позади фигуры Достоевского и хочет сломать себе хребет от основания черепа. Будто час проходит без движения времени, Осаму прикрывает глаза, запрокидывая истлевшие концы волос, вихрами заходящие на выпирающую проталину шейных позвонков. Дазай громко выдыхает, пуская охладевший пар. Считает до десяти, постоянно сбиваясь. Сжимает истёртые ладони под кадыком с такой силой, что под его нависшей фигурой чувствуется слабый хруст тонких костей. Фёдор синеет, до боли царапая чужое запястье отросшими ногтями, но не отбивается. Проводит изящной рукой по челюсти так невесомо, что хочется припасть к ней с горячечными поцелуями. Она тут же безжизненно падает на пол.

Задуши послушными руками Своего непослушного Христа

Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.