ID работы: 10392278

Обнажаясь до кости

Слэш
R
Завершён
119
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
23 страницы, 1 часть
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
119 Нравится 12 Отзывы 11 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста
Видеть и чувствовать — разные вещи. Томас видел этот мир в зеркалах, за спиной другого себя, год за годом, десятилетиями. Он знал, что его ждет — и все равно оказался не готов. Ветер швыряет в лицо то ли песок, то ли прах. Пахнет высохшими костями и старым телом — как в домах престарелых самого паршивого рода. Томас делает короткие неглубокие вдохи, чтобы привыкнуть — но его все равно рвет. Не тушенкой, которую ел в последний раз, а желтоватой пеной, ошметками плесени и мертвыми бабочками. Он вытирает рот тыльной стороной ладони. Дышит — так же коротко, рывками, чтобы прогнать дурноту. Думает — Ерунда. Это ничего не стоит. За то, что он ищет, он готов вытерпеть гораздо больше. Чувство внутри, за ребрами, слабое. Не понять, есть ли на самом деле или мерещится. С ним бывало раньше: когда задумывался или долго не спал — казалось, что-то есть. Там, глубоко, как искра, как тонкая нитка, где когда-то была цепь, тяжелая и толстая, якорная; не-чужое присутствие. И Томас каждый раз вздрагивал, ронял то, что было в руках, подрывался с места. Вслушивался. И сердце билось где-то в горле, как во время того пожара; как у умирающего. Ну же. Где ты. И ничего. Искра тухла. На обратной стороне нитки никого не оказывалось. Его разум играл с ним, заставляя чувствовать то, чего нет. Улавливать краем глаза, всего на мгновение. Смотреть сны — мешанину из образов; запах гари, крики людей, кровь на стенах и полу, задыхающееся «папочка» и взгляд светлых глаз из зеркала. Ощущение, что там, где внутри дыра — пусто, ему не хватает, ему нужно — что-то есть. Он и так с трудом собирал себя по кускам каждый день, старательно пытался не развалиться — но после этих снов по-особенному. Чудо, что протянул столько лет. То, что Томас чувствует за ребрами сейчас — похожее. Искра. Нитка. На обратной стороне по-прежнему нет никакого намека на присутствие, но он все равно идет по следу. У него просто нет выбора. Этот мир — разный. То ли песок, то ли прах сменяется костями, настолько плотно прижатыми друг к другу, что ощущаются камнем. Через несколько комнат — болото, которое тревожно пахнет ожоговым отделением и перестоявшими розами. На следующем этаже — коричневатый известняк, насквозь пронизанный одинаковыми маленькими отверстиями-пузырьками. Иногда он встречает другие души. Почти всегда выпитые досуха — обессилившие оболочки; хрупкие, словно лепидоптерологическая коллекция Марианны. Они дрожат от памяти о боли, и Томас отводит взгляд. Он привык к собственной беспомощности. (они все мертвы по его вине) Он узнает бункер даже в этом мире. Сгнившие, осыпающиеся ржавчиной решетки под ногами; фигурно уложенные кости; цветы из света, которые пахнут забытым на солнце мясом — Томас прижимает к лицу рукав и дышит тем, к чему почти привык за предыдущий — час? два? день? время здесь не имеет смысла. Ему кажется, что за ребрами тянет сильнее. Похоже на то, что он чувствовал, когда у него была душа — наверное, да. (это было десятилетия назад. он просто не помнит) Томас идет — по тонкой, почти воображаемой нитке. Томас думает: там, на другом конце, должен быть, иначе просто невозможно, его бы ждала судьба Ричарда. Томас находит. В своей комнате. На полу, прислонившегося спиной к кровати. Собственное лицо, только на десятки лет моложе; словно для него не прошло ни дня с момента их последнего разговора — может, так и есть. Выкрученные в минимум цвета — выцветший, хрупкий, будто неправильно высушенная бабочка. Будто из него тоже пили жизнь — только не до конца, бросили в последний момент. Раньше, если бы такое случилось с одним из них, чувствовали бы оба. (Томас должен был ощущать его боль) Радужка оказывается светлее, чем он помнит. Следует быть осторожным. Осторожно приблизиться, осторожно опуститься на корточки, осторожно дотронуться — — плевать. Томас срывается. Бросается к нему, падает на колени — суставы отзываются неприятным; с пола поднимается тяжелое облако пыли — то, что осыпалось с его души? Тоже плевать; на все сейчас плевать, кроме того, что вот он, рядом, наконец-то, после всех этих лет. Томас тянется. Дотрагивается — локти, плечи, шея; в самом деле под его руками, не сон, не галлюцинация. Другой судорожно втягивает воздух. Вздрагивает, каждый раз, когда Томас дотрагивается — от боли; ему больно, очень; под перчатками неровные края, словно его рвали кусками. Томас должен хотеть отвести руку — его душа, его сущность, его часть; испытывает боль, прямо сейчас, потому что он касается. Томас хочет сомкнуть пальцы крепче; прижать к себе, врасти, стать одним целым — это сильнее его, его мыслей, его разума; это что-то древнее и инстинктивное, как дыхание. Другой никогда не был мазохистом; он должен отстраниться — но вместо этого тянется навстречу. Кривится; что-то позади трещит и явно рвется, пахнет мокрым пеплом и кровью — врос, с заминкой понимает Томас. В нем настолько мало жизни, что он уже начал врастать. Другой сжимает зубы и окончательно отрывает себя от края постели, и кровью пахнет так, что кружится голова. Томас цепляется за его плечи — то ли поддерживает, то ли попросту не может заставить себя разжать пальцы. Вдруг понимает, что руки дрожат. Его всего колотит, будто в лихорадке. Другой жмурится и давится выдохом, и наконец-то оказывается совсем близко. Слепо шарит ладонями — локти, плечи, шея. Точно так же как делал сам Томас до этого. Замирает пальцами на шее, плотно, словно вслушивается в пульсацию вен под кожей, ритм сердца — живой, здесь, рядом, наконец-то, после всех этих лет. Томас тяжело сглатывает. За годы накопилось столько слов, а сейчас на язык не идет ни одного. В голове пусто. В груди тяжело и громко. Он смыкает ладони на пояснице Другого. Тут же становится мокро; один из рукавов пропитывается и влажно липнет к запястью; то ли кровь, то ли гниль, затекает под перчатку — плевать. На все. Его душа. После всех этих лет. Томас даже не осознавал, насколько мертвым был. Насколько пустым. Такой же высушенной бабочкой. Другой почти нежно гладит его по затылку. Направляет пальцами — и он слушается, без споров, без вопросов, покорно наклоняет голову, десятилетия назад разве мог бы хотя бы представить. Другой чуть подается навстречу. Прижимается лбом ко лбу. Они сцепленные, вжимающиеся друг в друга, делящие дыхание. Как человеческая клетка с одной из тошнотворных картин Ричарда. Томасу плевать, как это выглядит со стороны. Он не знает, какая сила способна заставить его сейчас разомкнуть руки. Существует ли такая вообще. Впервые за все эти годы чувствует связь. Часть, которую из него вырезали — вырвали с мясом, с невозможной агонией — наконец-то начала возвращаться на место. Не так, как раньше; это по-прежнему нить, тонкая, так легко перерезать — но теперь ее конец закреплен. Его последние годы состояли из ожидания, поисков, слез Лили, ее боли, его боли, тоски, ненависти к себе, желания сдаться — — еще немного, он хочет чувствовать нечто, похожее на счастье, еще немного; он не заслужил, он знает, но если сейчас отстранится, то просто развалится на части. Другой гладит его кончиками пальцев по затылку. Не нужно говорить; он знает, что Томаса это успокаивает. На губах тепло от дыхания. Постепенно замедляется, становится размереннее и ровнее. И сердце тоже. Если время в этом мире ничто, то пусть оно застынет прямо сейчас. Пусть они врастут друг в друга, закостенеют и застынут, как другие души. Если смерть ощущается так, то Томас — он согласен. Марианна справится. Все так или иначе кончится. Томас… нет, он не заслужил ничего из этого, ни покоя, ни мира, но — он хочет. Он так хочет. Хотя бы немного. — Я искал, — говорит Томас хрипло. — Все эти годы. Пальцы чуть плотнее прижимаются к затылку. — Я знал, что ты не исчез, ты где-то там, я просто не могу дотянуться, — ладони на пояснице против воли сжимаются крепче. Влажного становится больше; Другой давится выдохом, но так и не отстраняется. — Знаю, — так же хрипло отвечает. — Марианна рассказала мне. Все, и про твои поиски тоже. Пальцы спускаются ниже, на шею. Тоже смыкаются плотнее, до боли. Жаль, что они оба в перчатках — хочется кожа к коже, чтобы полностью, до конца; необходимо. Больная мысль — пьяная от запаха крови, нежности и перекрученности мира. Даже не так. Хочется не просто кожа к коже, еще больше. Кончики пальцев в раны, и потом глубже, по костяшки, по самую ладонь; человеческая клетка. — Я не чувствовал тебя, — продолжает Другой. — Когда вернулся. Я вслушивался, но не находил, тебя нигде не было, и я подумал… Они оба вздрагивают. Тело без души; душа без тела. Отвратительно. Ненормально. Больно. — Я ушел, как только Марианна оказалась в Ниве, — он машинально поглаживает большим пальцем. — Она?.. Другой едва уловимо качает головой. — Не знаю. Я дал ей время и ответы, но… Мало. Как же этого мало. Томас заставляет себя звучать уверенно: — Значит, она справится. Его душа выдыхает шумно и неровно — благодарно. Вопрос бьется внутри живой бабочкой. Неважный. Глупый. Несущественный. Но Томас просто человек; старый, усталый, положивший годы и годы на спасение своей дочери. — Как это было? И Другой болезненно вздрагивает. Не нужно пояснять; знает, о чем он говорит. Отнять руку для Томаса сейчас просто немыслимо; он ведет, неотрывно, от поясницы к топорщащемуся осколками боку, к костяному солнечному сплетению. Туда, где, кажется, крепится эта связь. На выцветшей куртке остаются рыже-красные следы; пальцы действительно оказываются перемазанными кровью-гнилью — неважно. Они оба опускают взгляд. Оба задерживают дыхание. Прижатая к солнечному сплетению ладонь; пальцы к связи; тело к душе. Сакрально, как причастие и вес новорожденной дочери в его руках. Интимно, как признание в своем то ли даре, то ли проклятии и губы на губах. Чувственно, как сцепленные на пояснице лодыжки и стоны на выдохе. Томас обращает внимание — светлой радужки за широкими зрачками не разглядеть; глаза у них, должно быть, сейчас почти одинаковые. — Больно, — все-таки отвечает его душа. Сдавлено, почти разбито. И Томас прикрывает глаза от того, насколько ему хорошо от этих слов. Неправильно; так не должно быть; он не настолько эгоист, чтобы — — они оба это чувствовали. Им обоим было так больно, что хотелось затянуть вокруг шеи петлю. Другой тоже ведет ладонью — неотрывно, в кои-то веки выступая правильным зеркалом. Очерчивает лопатку, почти щекотно гладит по ребрам. Останавливается на том самом месте. — Я чувствую тебя, — говорит, чуть плотнее прижимая пальцы. Обозначая: «тебя» значит «нашу связь». — Но очень слабо. — Это уже лучше того, что было у меня на протяжении всех этих лет, — он в неровной насмешке дергает углом губ. Чувствует прижатой ладонью неритмичный глубокий вдох. — Она окрепнет, — просто знает, безо всякой причины. — Со временем. — Сделаю вид, что тебе поверил, — бормочет Другой, и Томас скалится в ответ. Неожиданно приятно знать, что тот остался такой же язвительной сволочью, которой был. Томас многое знает об этом мире, но с духом ему не сравниться. Другой рассказывает: — Я не исчез только потому, что смог доползти сюда, — оглаживает стену кончиками пальцев, почти нежно. — Комната еще хранит твое присутствие. Не связь, конечно, — он смазано жмет плечами. — Но от небытия спасло. Томас не отвечает. Не может — горло болит от мысли, что мог не успеть; что его душу спасла такая мелочь. — Мне нужна энергия, — говорит Другой, выразительно касаясь глубокого, щерящегося костяными осколками провала на плече. — Та, что несут в себе эмоции, — короткий выразительный взгляд. — И тебе теперь тоже. Его душа слабая. Выцветшая, покрытая ранами-впадинами. Не способная накормить себя сама — и значит, это задача Томаса. В первый раз он не уходит далеко. Рядом, на кухне, оказывается удивительное сосредоточение печального тепла. Принятие, воссоединение, грусть — ими веет от исковерканными этим миром пепельницы и столешницы. Томас не умеет обращать это в силу, но у него нет выбора (как всегда). Он представляет, что это то же самое, что проникновение в мысли, только наоборот: надо не войти внутрь, а впустить в себя. Делается сложнее, чем говорится. Энергия вьется тонкими светлыми нитями вокруг запястий. Заполняет изнутри, там, где связь, в солнечном сплетении. Только если связь — недостающий фрагмент, который делает целым, то энергия — тряпичный лоскут, которым можно на время забить эту пустоту. Томас, кажется, начинает понимать зависимость духов от эмоций. Он приносит энергию своей душе. Не знает, что делать, но инстинктивно протягивает руки, раскрывает ладони — и тот вкладывает в них свои. По спине электрической волной; связь внутри становится плотнее и тяжелее. В висках привычно пульсом: врасти — навсегда — до конца — одно целое. — Попробуй поделиться со мной, — говорит Другой, разглядывая их сцепленные ладони. Поднимает взгляд. — Вряд ли получится сразу. Придется потренироваться, — еще один взгляд, только более щекотный. — На этой стороне так редко делают. Томас пытается протолкнуть ластящиеся к запястьям светящиеся нити дальше. — Каждый сам за себя? — для проформы спрашивает он. Другой знакомо — как же этого не хватало — ухмыляется. — Видишь того, кто слабее, сожри его. Ухмылка хищная. Опасная. Когда-то Томас испытывал стыд и неприязнь — вот эта тварь его душа? Озлобленная, беспринципная, готовая убивать за них? С годами у него стало хватать смелости признавать, что да, они действительно такие. Другой крепче смыкает пальцы. Тянет энергию на себя — словно выдирает изнутри. Томас сжимает зубы. Было хуже. Его били, пытали, ставили на нем опыты. Это ничего. Это… Он давится воздухом. От рывка будто ломаются кости в запястьях; то теплое, что собралось в клубок там же, где и связь, выдирается, кажется, вместе с кусками мышц. Кормление в самом деле подходящее слово; его как будто жрут заживо. Томас терпит. Сжимает зубы, считает вдохи, сосредотачивается на связи. Все еще нитка — пока что; эти вырываемые заживо куски как раз нужны, чтобы она стала крепче. Чтобы как раньше. Цепь. Светлые нити с запястий переползают на не-чужие. Другой размыкает ладони. (мысль почти привычно бьет пощечиной: нельзя — неправильно — верни — нам надо) Томас чувствует себя… не опустошенным, все-таки нет, тот не взял больше, чем нужно. Скорее больным. Ноют запястья, ноют ребра. Мелко потряхивает от пережитой боли — у него взяли силой; было ли это похоже на то, что пережила его дочь? Он растягивается на постели, прикрывая ладонью глаза. Рядом движение — его душа зеркалит. Они лежат близко, но не соприкасаются. Временно. Это что-то сильнее их; по-прежнему так же жизненно-необходимо, как дышать. Томас наклоняет колено, словно невзначай соприкасаясь с не-чужим. Другой чуть подвигается навстречу, оказываясь плечом к плечу. Меняет положение руки, чтобы задевать ребро ладони своей, и пальцы тоже; наклоняет голову, чтобы дыхание ложилось на щеку — какая разница кто, если их обоих тянет. Прикосновение стали их уязвимым местом. Они никогда не дотрагивались друг до друга раньше — физически не могли, находясь в разных мирах; не считать же всерьез те глупые касания к зеркалу. Да и Томас раньше не считал себя особенно контактным. Он брал на руки дочерей и целовал жену, и мог приобнять за талию, проходя мимо. Он был обычным, ни больше, ни меньше — хотя бы в чем-то. Сейчас же это потребность. Касаться — постоянно, всегда, снова и снова, не получается насытиться. Чувствовать — тепло, здесь, рядом, наконец-то, после всех этих лет. Словно дышать. И так же губительно, когда пытаешься идти против. Томас выбирает для себя: может потому, что это его душа; может потому, что они никогда не должны были оказаться в одном мире. Какая разница. Он никогда не был нормальным и уже не будет. Все попытки привели к катастрофам. Рядом движение. Томас поворачивает голову. Наталкивается взглядом: лопатки, проступившие шейные позвонки. Хмурится — неправильно; потребность соприкасаться жрет их обоих заживо; Другой бы никогда, не по своей воле. Он обеспокоенно приподнимается на локтях. Пытается понять: что не так, что случилось, почему он — дыхание. Неправильное. Слишком неровное, будто тяжелое. Томас не знает, может быть, оно и должно быть таким после кормления, он в этом не разбирается. Но волоски на шее встают дыбом; он предчувствует — что-то, что ему не понравится. Лопатки вздрагивают — коротко, спазмически. Другой рывком подвигается к краю постели — неправильно, далеко, нельзя — и свешивает голову. Звук сухой, шелестящий — будто его рвет мертвыми бабочками. Томас бы не удивился; духовный мир все больше отнимает у него эту способность. Наверное, стоит сделать вид, что ничего не происходит. Откинуться обратно. Закрыть глаза. Подождать, пока спазмы кончатся, и Другой упадет рядом, теперь уже совсем близко. И только после этого спросить: что, черт возьми, происходит? Должно было стать лучше; Томас ведь поделился — энергией, силой, кусками себя. Что опять пошло не так? (жизнь. вся его сраная жизнь с детства катится в дерьмо и не планирует останавливаться) Вместо этого Томас протягивает руку. Дотрагивается между лопаток. Уязвимое место; даже в зеркалах Другой старался лишний раз не поворачиваться спиной, ни к кому. И сейчас вздрагивает — коротко, страшно; будто это не легкое прикосновение, а удар. Внутри тянет, привычно, Томас хорошо знает это чувство. Осточертелая беспомощность. Не смог уберечь, не смог защитить — девочек, его-себя. Вообще ничего не смог. Напряжение уходит из позвоночника так же внезапно, как и появляется. Другой сам чуть подается назад, и Томас понятливо прижимает ладонь полностью. Плотно; чтобы можно было почувствовать вес и тепло, и присутствие. Натяжение связи. Держит так, пока Другого выкручивает спазмами — все с тем же шелестящим звуком. Только теперь немного влажным. То ли возможные бабочки до крови царапают горло своими шершавыми брюшками и крыльями; то ли смачиваются слюной. Спина Другого в маленьких — трипофобных — отверстиях, с редкими торчащими капиллярами-нитками — следами врастания. И сейчас они поблескивают влажно, почти маслянисто — Томас наклоняет голову, прищуриваясь (с годами зрение стало сдавать). Сочатся. Он подвигается ближе, чтобы дотронуться второй рукой. Наверное, не стоит; в духовном мире это может оказаться все, что угодно, буквально, от цветочного сока до гноя. Но Томас касается; растирает между пальцев, по-прежнему в перчатках; хмурится. Это словно… та самая энергия, только жидкая и перебродившая. На перчатке быстро высыхает до ржавых пятен. Между лопатками под ладонью тоже есть, но Томасу все равно. Он гладит — неловко, медленно, заземляюще. Уязвимому месту бережные прикосновения. Можно почувствовать неровность позвонков, следы сутулости, не-чужое доверие. Связь, словно чем-то пропитавшуюся, и оттого разбухшую. Томас жмурится и вбивает себе в память это чувство. Десятилетия. Он даже не может вспомнить, ощущалась ли она так когда-нибудь раньше. (может. никогда. просто не хочет об этом думать. врать себе — одна тех вещей, что у него получаются лучше всего) Другой откатывается от края. Дышит часто, загнанно, и в углу губ такое же рваный потек, как у него на пальцах. Томас бездумно стирает подушечкой большого. В затылке щекочет отстраненным любопытством: подтолкнуть открыть рот, дотронуться до языка, посмотреть, остались ли чешуйки с крыльев. Томас отдергивает ладонь. Да, он ненормальный (сумасшедший, потерявший рассудок, заперевший дочь в бункере на годы и годы, и одержимый собственным отражением). Но даже для него существуют пределы. (пока еще) У Другого растрепанные волосы, темные глаза — снова из-за зрачков. Подрагивающее горло. Голос хрипит и ломается, когда он пытается говорить: — Не подошли. — Что значит «не подошли»? — Томас хмурится. Другой так же естественно разглаживает линии между бровей подушечками пальцев. — Души тоже разные, — слегка пожимает плечами. Отводит руку только затем, чтобы снова прижать, теперь уже к шее. — Кто-то легче впитывает радость, кто-то печаль, — шумно выдыхает. Томас бессознательно прижимается к его ладони. — Видимо, я еще слишком слаб, чтобы брать любые. — И что же тебе подходит? Другой знакомо ухмыляется. — Боль. Гнев. Страх, — именно так он смотрел из зеркала годы назад. — То, из чего мы состоим, Томас. Связь внутри дрожит от звука имени; от интонации. Томас зеркалит ухмылку и коротко жмется лбом ко лбу. Спят они тоже вместе — конечно, как иначе. Томас не уверен, что они бы смогли вовсе, если бы разбрелись по разным комнатам, даже просто углам. Все та же человеческая клетка, клубок из крысиных хвостов. Они могут лечь на разных краях, но все равно рано или поздно не выдержат. Тело тянет к душе; душу к телу. Если задуматься, это самое нормальное, что происходило в жизни Томаса. Они жмутся друг к другу. Путаются ногами, будто случайно, а не потому, что нужно, их тянет, если не зацепиться лодыжкой и не просунуть колено между не-чужих кажется, что потеряешь остатки рассудка. Укладывают ладони — на ребра или бедро, или бок; чтобы можно было почувствовать ритм дыхания. Всегда на одежду, не снимая перчаток. Ничем не подкрепленная уверенность, что если иначе — то предохранители выбьет, останавливать себя больше не получится. Томас запрещает себе думать, от чего именно. Чувство трухлявой доски над пропастью зашкаливает. Иногда он просыпается уткнувшимся носом в выемку между ключиц (пахнет мелом и затхлой кровью; на губах — не думать — привкус пепла). Иногда — прижавшись лицом к макушке, и волосы липнут ко рту, и сонное дыхание гладит по шее. Иногда вжимаясь лбом между лопаток, и тогда на языке оказывается отчетливая (алкогольная) горечь перебродившей энергии. Но всегда они просыпаются вросшими друг в друга. Тонкие нитки, словно бахрома на старых тяжелых шторах из Нивы. Капилляры, по которым бежит — что? подобие крови? энергия? Соединяют их друг с другом там, где соприкасаются; делают одним целым, как и должно быть. Даже Томас понимает, что в этом врать себе бесполезно. Звучит слишком глупо и фальшиво, почти смешно. Ему нравится чувствовать капиллярную сетку-грибницу, которая натягивается между ними. Ее наполненность. Ток крови или энергии, что там по ней бежит. Другого на том конце связи, не только морально, еще и физически, пусть и слабо (пока еще). Лежать в сонной полудреме, когда разум еще толком не очнулся, когда нет ничего, кроме ощущений — никаких запретов, никаких тревог. Никакой необходимости разрывать грибницу. Правильно. Тепло. Хорошо. И между ними едва ощутимо пульсируют словно самые взаправдашние сосуды — в едином сердечном ритме. Возможно, это именно то, что Томас всегда хотел. В чем нуждался. Возможно, остаться вот так навсегда — лучшее, что может произойти. Разрывать грибницу больно. Обоим. И физически — она живая, она чувствительная, она продолжение их самих. И морально — наверное, именно так чувствовали себя те, кого они рвали силами на части. Они одинаково сжимают зубы и сдерживают дыхание, до боли смыкают ладони в кулаки. Делают вид, что это нормально — отделять тело от души. Вся постель в ржаво-красных потеках — впитываются, засыхают, а потом царапаются неприятно-острой крошкой. На ладонях, коленях и щиколотках — пятнами по всему телу — остатки грибницы. Она становится похожей на мох, когда мертвеет; веточки делаются хрупкими и бледными; осыпаются от любого движения. Томас ищет эмоции. Заставляет себя — с каждым разом уходить все труднее и труднее, даже ненадолго, даже зная, что скоро вернется. Ловит себя на мысли, все чаще: хочет остаться. Здесь, в этой комнате, в этой залитой напоминающим кровь постели. Со своей душой. (однажды у него перестанет хватать силы воли сопротивляться) Весь Бункер — сосредоточение боли. Отчаянья Лили, страха самого Томаса. Их одиночества. Он забирает энергию, что хранится в этих эмоциях. Он приносит ее Другому. Кормит. Через боль. Через ощущение, что из него дерут куски заживо, кости ломаются, кровь поднимается по горлу. Через голод в зрачках Другого, который в эти моменты словно забывает, где он и у кого берет. Через страшное чувство, что он — любой из них — может наклониться и коснуться губами кожи. Однажды Другой предлагает: — Снимем перчатки. Тебе будет проще пытаться отдать. Они одинаково спускают глаза на сцепленные руки. Другой невозможно естественным жестом оглаживает основание ладони. — Проще и сложнее, — с неохотой отзывается Томас. — Мы справимся? — тот наклоняет голову. Вокруг глаз та самые поддразнивающие линии, по которым он скучал (как же он скучал). Томас выразительно поднимает брови. Справятся? С каждым разом все сложнее рвать грибницу и не вязнуть во всей этой совершенно невозможной целостности. В глазах Другого появляется упрямое — тоже знакомое, тоже скучал. Он тянет за манжету — и Томас едва успевает перехватить его руку. — Нет, — говорит так жестко, как только может. — Не смей. И голос вздрагивает. Ломается. Выдает с головой, насколько ему больно; до чего же сильно он хочет обратного. Его душа ухмыляется. И снова тянет за край перчатки. Кожа обнажается. Запястье. Ладонь. Пальцы — Другой бережно выпутывает каждый. Томас не может отвести взгляд. Неосознанно задерживает дыхание и срывается на судорожный вдох, когда тот берется за манжету на второй. Это не должно быть таким интимным. Не должно восприниматься как прелюдия. Но оно воспринимается По спине электрическая волна, которая оседает в основании позвоночника. Томас бездумно пялится на свои голые ладони в игольчатых следах грибницы. Знает, конечно же он знает, что произойдет, но все равно оказывается не готов. Горло пересыхает; он тяжело сглатывает, когда Другой начинает стягивать собственные перчатки — и успевает заметить, как взгляд жадно дотрагивается вздрогнувшего кадыка. Перчатки даже не снимаются — отслаиваются, как сгоревшая на солнце кожа. С характерным шелестящим звуком; с неловкими случайными надрывами. Словно не одежда, такая же часть его, как известковые наросты на предплечьях и тонкие косточки из груди. А может, так и есть — и тот сейчас снимает для него не перчатки, а собственную кожу. Другой протягивает раскрытые ладони — в этом мире от этого жеста веет слишком большим доверием; слишком глубоким; почти невозможным. Томас вновь шумно сглатывает. Задерживает дыхание, словно перед погружением в чужой разум. Касается подушечками центра раскрытой ладони. И не сдвигаются стены, не превращается в цепь связь-нитка, мир не начинает распадаться на пепел и лоскуты. Просто — они оба вздрагивают. Но не отшатываются. В глазах Другого мелькает что-то болезненное; почти голодное. Ладонь смыкается, словно пасть хищника, резко, до боли в пальцах — наверняка на инстинктах. Томас морщится. Медленно тянет вторую и вкладывает ее точно так же; сначала мазнув подушечками по центру, потом прижимая плотно. Ладонь к ладони. И связь внутри тяжелая и почти горячая. Слишком чувствительная. Они синхронным жестом смачивают пересохшие губы. — Попробуй снова отдать, — сбито произносит Другой; Томас еще помнит, что так он звучал после тяжелой, выматывающей охоты в чужом разуме. Он смазано дергает плечом. Пальцы успокаивающе оглаживают по тыльной стороне ладони. — Не получается. — Как будто прорываться в голову к другим у тебя получилось сразу, с первой попытки, — закатывает глаза тот. Нажимает, тоном и пальцами. — Пробуй. Томас раздраженно дергает щекой. Пробует. Ожидаемо не получается. Другой привычно уже берет сам. Снова рвет из него куски. Наклоняется ближе, словно хочет вцепиться еще и зубами, но с каким-то усилием все же балансирует на той самой доске через пропасть. Ладони печет. Больно — не сильнее, чем раньше, нет, это можно терпеть, и Томас будет, но. Ощущение кажется ярче. Четче. На грани с чем-то — он даже не может подобрать сравнение (не хочет. оно внушает ему ужас). Он сжимает зубы, но что-то все-таки прорывается — звук. Скулеж. Невыносимо стыдный, почти собачий, Томас не звучал так, даже когда ему ломали кости. Зрачки у Другого ширятся, словно пятна от пролитых чернил. Он клонится ближе. И дерет еще сильнее. После Томас не может найти в себе силы даже чтобы пошевелиться. Каким-то отчаянным усилием опрокидывает себя на постель, а после — бездумно пялится в потолок. Больно. Больно дышать. Больно двигаться. Даже просто лежать — больно, только немного меньше, чем остальное. Томасу хочется опустить руку и проверить, точно ли в груди нет дыры; сочащейся рваной раны. И даже если вдруг есть — он не то, чтобы будет сильно расстроен. Нитка-связь кажется толще. И на том ее конце как никогда ощущается присутствие. Яркое. Сытое. Еще не сильное, но это только пока — Томас восстановит их. Принесет еще энергии и накормит, немного позже. Как только отдохнет. Другой заслоняет собой тусклый, истекающий с потолка свет. Нависает, опираясь на руку. Взгляд внимательный; вокруг глаз морщинки — не из-за насмешки, они просто становятся все больше и больше похожими друг на друга. Другой смотрит. Потребностью внутри: поднять руку, коснуться виска, погладить теперь уже седую прядь (хорошо, что у него нет на это сил). Томас рассеянно думает: никогда не воспринимал лицо в зеркале своим; хотя оно никогда и не вело себя, как отражение. А тот вдруг наклоняется ближе и упирается лбом в солнечное сплетение. Он задерживает дыхание, ожидая боли, но ее нет. Раны в действительности не существует, она в его сознании. Есть только ощущение тепла и не-чужого веса. Ладонь подрагивает от усталости, когда он все-таки укладывает ее на не-чужой затылок. Другой льнет, словно тот пес, который прибился к Фрэнку, и он ответом запускает пальцы в волосы. Гладит — хотел бы сказать, что бездумно, но нет, Томас знает, что делает, Томас хочет это сделать, даже если это заберет остатки сил. — Спасибо, — говорит тот тихо, на грани слышимости. Томас чуть сжимает пальцы, оттягивая волосы; жестом говорит, что услышал. И неровный выдох после тоже. — Я знаю, насколько это, — он запинается, подбирая слово, — невыносимо. Мысли режут: откуда, он тоже делился с кем-то вот так, рвал себя на части ради другого — Томас вовремя прикусывает воображаемый язык. Почему в его голове это, желчное и злое, почти — сложно произносить даже мысленно — ревнивое. Другого самого недавно сжирали заживо, когда он пытался выиграть время для Марианны, наверняка поэтому. И даже если нет — это его право. Томас, когда был моложе, закрывался в соленой комнате; был отдельным и единственным. Почему Другому такого не позволено? Потому что это неправильно. Тело без души, душа без тела — невозможно и неестественно, и… Томас с трудом отталкивает эти мысли. — Кажется, я чувствую что-то на том конце связи, — Другой поднимает голову. Угол губ вздрагивает. — Неужели это ревность, Томас? Павловский рефлекс: имя этим голосом — электрическая волна от затылка до поясницы. — Выдаешь желаемое за действительное, — отзывается показушно расслабленно. Другой фыркает — конечно, поверил. — Я не говорил, что мне не нравится, — он опускает голову обратно. Только в этот раз прижимается не лбом, а щекой. — Просто это бессмысленно. — Вот как. — Никто даже в больном уме так не подставится. Трудно сопротивляться. Словно корочка на ранке, которую невыносимо тянет содрать. Словно укус насекомого. Только в голове. Томас долго не выдерживает — снова поглаживает по затылку. — Дай угадаю. Потому что сожрут? Другой едва ощутимо дергает плечом и говорит почти с нежностью. — Я не просто так повторял тебе год за годом, что доверять можно только друг другу. Касаться обнаженными ладонями странно. Почти интимно, после всех этих лет, когда он снимал перчатки разве что на ночь и надевал с утра. Томас забыл. На самом деле умудрился забыть все эти ощущения: теплой кожи, колкой щетины, подрагивающих ресниц, проскальзывающих между пальцами волос — как же их много. Другой, кажется, тоже. У него такое же потерянное и болезненное выражение, когда дотрагивается в ответ. Без перчаток действительно хуже. Сильнее, невыносимее, сопротивляться невозможно, тянет так, что почти больно. Чем крепче связь, тем больше они похожи друг на друга. Годы порознь стираются. В волосах Другого седина — тусклыми бесцветными прядями, даже там, где у него самого только намечается. Углубляются линии на лице, особенно вокруг глаз и губ. Томас засматривается — значит, так он сейчас выглядит; после потери не-себя стало слишком трудно смотреть в зеркало. Он очерчивает эти линии подушечками; словно изучает и запоминает очередной чертеж из книги по архитектуре. Пальцы сами магнитятся (невозможно сопротивляться). Другой наклоняет голову и прикрывает глаза. Подставляется. Иногда зеркалит движения Томаса — кончиками по резким линиям возле глаз; потом по тем, которые между бровей и на лбу; костяшками по складкам в углах рта, словно пытается разгладить. На другом конце связи Томас чувствует — да, это похоже на печаль. Горькую, отчетливо-сожалеющую. Сколько же лет. Иногда Другой оглаживает шрамы, которые прорезываются на Томасе. Длинные и тонкие; страшные и рваные. Оставшиеся от больного разума Генри — как же их много, теперь у них обоих. Ненависть, которая за эти годы уже смирилась и улеглась, вспыхивает снова. Поехавший ублюдок, что он делал с ним? С ними обоими? Его душа чувствует, точно так же, как сам Томас улавливает печаль; может, даже лучше — из них двоих он всегда был более чутким. И усмешка у него злая и в самой глубине болезненно-довольная. Понемногу Другому становится лучше. Провалы зарастают мелкой нервной костью; расходящиеся края соединяются известняковыми чешуйками. Он кажется живее. Понемногу у Томаса начинает получаться отдавать. Странное ощущение. Он захлопывается сразу, как только чувствует впервые; Другой тоже — вздрагивает и давится дыханием. Реверсивность. Вместо боли — что-то противоположное. (Томас не хочется произносить это слово даже в мыслях) — Ты уверен, — спрашивает, и голос хрипит как старый приемник, — что нам стоит это делать? Хватка на ладонях делается крепче и жестче. Зрачки уже по-привычному большие; такие же глубокие, как тот моральный колодец, в который падает Томас. — Нам, — специально выделяет. И голос точно такой же, хрипит и идет неровностями, — стоит. И вспоминается — вдруг, как же давно не приходило в голову — что это именно Томас всегда хотел отделиться. Быть нормальным. Смотреть в зеркало и видеть послушное отражение Его душа всегда хотела противоположного. И находясь здесь, на этой стороне, Томас понимает его — еще больше, чем начал, когда остался один. Это как ритм сердца. Как ток крови и дыхание — так же естественно и необходимо. Хочется спросить: как уживался с этой невыносимой потребностью годами? Как терпел и не сошел с ума окончательно? Томас думает, что лучше пусть тот продолжит брать силой. Да, больно, да, невыносимо и с каждым разом все тяжелее приходить в себя (слабость такая, что иногда кажется, что если закроет глаза, то больше никогда их не откроет). Пусть — так у него хоть бы пока еще получается находить в себе силы размыкать руки и рвать грибницу. Но Другой отказывается. — В этом больше нет необходимости, — говорит, прослеживая пальцами вену в основании запястья. — У тебя начало получаться. Я возьму только то, что ты сможешь мне дать. Томас сжимает зубы и качает головой (не находит в себе сил отнять ладони). — Своим упрямством ты тормозишь собственное выздоровление, — выталкивает он, и получает только выразительно поднятую бровь. Что-то вроде немого «и чье это упрямство еще». Томас пробует по-другому. — Хочешь, чтобы стало хуже? Тебе, — кивает на не до конца заросшую впадину на плече; все такую же выцветшую, словно присыпанную пеплом кожу, — нам обоим? Взглядом на солнечное сплетение, где мешанина ткани и кости, где связь — которая в ответ звучит чем-то смазано напоминающим сожаление. Другой пожимает плечами. — Вряд ли может быть что-то хуже, чем причинять боль своему соулмейту. Томас раздраженно качает головой. Упрямец. А лучше, чтобы вот так, да? Чтобы обоим хорошо, чтобы погрязли еще больше и глубже? Чтобы однажды не смогли отстраниться и так остались бы, сцепленными и вросшими? Бросившими дочерей, остальной мир — вообще все, кроме друг друга. Его душа, видимо, улавливает. Смотрит — почти так же, как десятилетия назад из зеркала. И вдруг раздраженно толкает плечом, Томас от неожиданности откидывается назад. А тот нависает. Скалится, почти одержимо сжимая ладони: — Думаешь, мне легко брать у тебя силой? — Томас упрямо поднимает подбородок. — Чувствовать себя тем же самым, что и Ричард? Вздрагивают оба. По связи — холодное, спазмическое, плеснево-отчаянное. До сих пор больно вспоминать. Порыв: приподняться, коротко тирануться носом о скулу, рухнуть обратно. Чувствую, понимаю, разделяю (одно целое). Томас упрямо сжимает зубы, оставаясь на месте. Ничего нового. Каждый из доступных им сейчас вариантов дерьмо. — Так что, Томас, — он чуть запрокидывает голову из-за ощущения по позвоночнику. — Сможешь теперь попросить меня это делать? Как же сложно, черт возьми. — Ты сам знаешь, — неохотно выталкивает он, после долгой и тяжелой паузы. Поворачивает голову: топорщащиеся узорами желтоватые кости, камень, словно пронизанный венами. Отвратительно, но лучше это, чем выражение не-чужого лица. — Скажи вслух. Другой сжимает ладони сильнее — больно, теперь уже однозначно. Пытается вернуть внимание. — Не смогу, — огрызается Томас, упрямо пялясь в стену. — Доволен? Хватка на руках слабеет. Напряжение — звонкое, отчаянное, на самой грани — уходит из связи. Они оба давятся выдохом — настолько это хорошо. Томас прикрывает глаза. Хочет ненавидеть себя за то, что сдался. Проявил слабость, не смог причинить боль — себе же, какая разница, они пережили гораздо хуже. Не может. Другой наклоняется, теперь совсем близко, дыханием по щеке, очередной электрической волной от затылка и вниз. — Да. И касается губами виска, слегка оцарапывая щетиной. Так Томас целовал ту, что стала его женой, но тогда еще не была, прощаясь после свидания в парке. Марианну, перед тем, как отдать навсегда, ради ее блага; Лили, когда она просыпалась после кошмара с мокрыми глазами и кровоточащими лунками от ногтей на ладонях. Так — но иначе. Словно клеймит. (пути назад нет) И Томас снова пытается. Раз за разом, с переменным успехом. Иногда ему удается что-то отдать. Иногда нет — чаще всего. — Ты голодаешь, — неохотно замечает, привычно сжимая не-чужие ладони в своих. Другой пожимает плечами. Отзывается с непривычной для себя лаконичностью: — Лучше так. Томас шумно выдыхает. Упрямый засранец. Пробует снова. Чтобы теплое и тканевое, забившееся под ребра, пошло к кончикам пальцев и дальше. Дерьмо. Почему же так сложно. — Потому что ты не тренировался этому всю жизнь, — любезно комментирует Другой. Добавляет в ответ на поднятые брови. — У тебя все на лице написано. — А ты, значит, тренировался, — бормочет рассеянно. Теплое и тканевое пытается выскользнуть из-под его внимания и забиться обратно, рядом со связью. — А что мне еще было делать? Ты-то со мной общаться не хотел. В словах нет упрека, только констатация, но Томас все равно поднимает голову. — Иногда мне было нужно побыть одному, — на всякий случай добавляет. — Полностью. Связь вздрагивает. По ней, уже больше похожей на канат, нежели нитку, виноватое и болезненное. Его душа отводит взгляд. — Я знаю. Томас проницательно наклоняет голову. — Но? — Но что? — Тебе есть, что сказать. Я чувствую. Другой шумно выдыхает. — Надо же, а было время, когда ты всеми силами пытался заставить меня заткнуться, — дразнит, но почти мягко, без привычной жестокости. — Столько лет в тишине показали, что я был не прав. Другой ухмыляется — оценил. По связи теплая, едва ощутимая вибрация. — Возможно, не всегда. Иногда я действительно был, — тот проводит языком по зубам, подбирая слова. — Слишком навязчивым. Это неважно, после всех лет пустоты за ребрами. Но все равно приятно. И Томас еще помнит, о чем они говорили. — Давай, — он внимательно наклоняет голову. — Теперь я слушаю. Другой едва уловимо поднимает уголки губ — печальный жест. — Сколько бы я отдал, чтобы услышать это десятилетия назад, — бормочет себе под нос. Покусывает щеку изнутри, словно пытается выбрать. Беспомощно пожимает плечами. — У меня кроме тебя ничего не было, — сразу поясняет, не дожидаясь. — Ты же видел местные души. Мертвецов обычно переклинивает напрочь, твари из подсознания попросту опасны. Сновидцы, — он морщится, словно от внезапной зубной боли. Томас машинально трогает больную восьмерку языком. — Мой характер тоже не сахар. В связи прохладное и неуютное — память об одиночестве. В пальцах — физическая потребность, почти необходимость, погладить запястье с отстаивающимися лоскутами то ли кожи, то ли ткани. В затылке мигренью: неправильно — больно — душа — больше никогда. — Знаешь, чего я хотел, когда мы были моложе? — продолжает Другой задумчиво. Сколько же лет назад это было. Томас прищуривается, пытаясь вспомнить. — Чтобы не пришлось ночевать на улице и стоять в очередях на раздачу еды бездомным? Его душа ностальгично ухмыляется. — Да, в том числе, — Томас коротко кивает, подталкивая продолжать. — Но больше я хотел существовать в твоем мире. Отдельно. Томас невольно хмурится. Не совсем понимает. Отдельно — как в комнате с солью? Как хотел он сам до того, как получил желаемое и почти сошел с ума (нет. не почти. уже окончательно)? Связь спазмически дергается. Не ему судить и упрекать, не после того, что говорил и делал раньше, но почему-то все равно берет за горло. — Не чтобы быть нормальным, не подумай, — на лице Другого какая-то невозможная смесь веселья и болезненности. — Чтобы иметь возможность быть с тобой рядом. Стать действительно близким. Другом, — взгляд магнитный, острый. Знакомый: так он смотрел на тех, чьи души собирался рвать. — Семьей. Большим. Вдруг щурится и добавляет: — Но не в женском теле. Нет. Точно нет. Томас невольно фыркает. Полностью в его духе — и поддразнить, и обозначить, что именно значит это самое «большим». — Глупо, — пожимает тот плечами. — Но это было, — добавляет, с почти невыносимым самодовольством. — Потом понял, что большим, чем мы с тобой, быть просто невозможно. И это настолько отдает им прежним, еще до всех лет порознь, что Томас смеется. Негромко, хрипло, коротко — но впервые за последние годы. Другой улыбается в ответ — непривычно мягко; теплые линии вокруг глаз; довольство в связи. И Томас вдруг замечает — карие пятна на голубой радужке. Со временем — каким? сколько прошло? так и не научился считать — у них начинает получаться. То немногое, что у него выходит отдать добровольно, отзывается в затылке. Будто ощущения транслируются напрямую; приятная, немного щекотная волна, как если бы оглаживали почти невесомо, на самой грани (по доверительно обнаженной коже, чувствительному месту). Только усиленное в разы. Как ответ на все те годы, что он посвятил Лили и поиску другого себя. Годы одиночества, ладоней в перчатках, зацикленности — почти одержимости — сенсорного голода. Когда получается передать одну из нитей на запястье полностью, он чуть не откусывает себе кончик языка. То, что начинается приятной волной, вырастает, словно цунами. Становится ласковым, почти томным теплом, которое давит там, где связь. Разрастается в удовольствие — будто от нежных пальцев по затылку; от языка по нижней губе, а потом по кромке зубов; от легко царапающих ногтей по животу — обрывается. И они снова делают это синхронно: захлебываются дыханием, дрожью, слетевшим сердцебиением где-то в горле. Только если Томас дергает плечами, пытаясь стряхнуть, то его душа прикрывает глаза и запрокидывает голову — словно погружается в ощущения. Связь поет. Струна, которая звучит чисто и громко. Проводник, который транслирует присутствие и ощущения, оттенки и полутона. Цепь, еще не та, тяжелая и якорная, но уже крепкая и металлическая. Все разом. Томас хочет, чтобы это прекратилось (чтобы не заканчивалось никогда). Нужно разжать ладони, отстраниться, дать себе время, но Томас, кажется, физически не способен. Все равно пытается; представляет: грибница плотнее и крепче, уже не разорвать так просто, нужно резать; слабеющая воля, невозможность найти силы, чтобы просто чтобы подняться с кровати. Ну же. Просто разжать ладони (никогда, ни за что, вместе, правильно, как и должно быть). — Так-то лучше, — улыбается Другой; непривычно, незнакомо, никогда его таким не видел. Потребность — дотронуться до линий в уголках глаз и губ, узнать их, запомнить. Внезапная мысль: у Другого никогда не было ничего для себя. Все доставалось Томасу, делалось ради Томаса и его мира — ради них обоих, да, но никогда только для Другого. Это впервые. Его душа не глядя откидывается назад, на постель, и тянет за собой. Тоже непривычно — обычно именно Томас смотрел на него снизу-вверх, вжимаясь лопатками во что бы то ни было. По связи теплым и почти смущенным. И во рту пересыхает, потому что он вдруг понимает, что вот это все — доверие. Почти звериное, дикое, в уязвимости и подставленной шее, но откуда бы ему знать другое. — Когда ты уйдешь? — спрашивает Другой, серьезно и спокойно, но болезненная линия между бровей выдает. Впечатляет, что у него хватило сил вообще задать такой вопрос. Томас тревожно проводит языком по губам. (никогда. только теперь все правильно. как должно быть. одно целое. до конца) Он пытается вспомнить, зачем вообще пришел в этот мир — и находит только смутные образы. — Как только, — тяжело, слова приходится выталкивать с силой, будто они жмутся к горлу. Не хотят быть произнесенными. Не должны, — ты восстановишься, — переводит дыхание выталкивает дальше. — И наша связь. Взгляд напротив — болезненный. Радужка в обоих глазах располовиненная: часть привычная, голубая, часть каряя. Другой кивает. Связь молчит — словно он придерживает ее, не дает звучать болью или невыносимостью, или чем там еще, Томас не знает, возможно ли это вообще, но он бы не удивился. Его душа всегда училась быстрее. От связи со стороны Томаса, наверное, разит отчаяньем. Неприязнью к тому, что говорит. Потерянностью. Той еще дрянью — он хотел бы уметь так же прижать связь, просто чтобы не причинять еще больше боли (хватит. уже и так слишком много). Потребность внутри звучит просто невыносимо. Чешется, сбивая мысли; как белый шум из неисправного приемника, кажется, еще немного, и окончательно сведет с ума (куда уж больше). Томас слабый. Он был сильным все эти годы, ради Лили и Марианны, своих девочек. Защищал, искал, переступал через себя, падал и вставал, снова и снова, заставлял себя жить дальше. И теперь, когда все это так далеко, он больше не может. Другой смотрит, доверительно обнажая горло, и Томас поддается. (кому от этого плохо. почему он должен думать о других. разве не заслужил, после всего, что было. разве они оба не заслужили) Не отрывая ладони ведет выше. Укладывает на горло. Кожа к коже; они больше не вздрагивают от каждого прикосновения, но ощущение расходится такой же волной; ни капли не притупленное. Томас смыкает пальцы. Слегка, чтобы не больно, не страшно — просто близко. Другой сглатывает; кадык коротко жмется к ладони. От всего этого доверия — под ладонью, под кожей, в связи — трудно дышать. Как на высоте; будто слишком много кислорода, и с непривычки кружится голова. Томас сосредоточенно проводит указательным пальцем по уязвимому месту под челюстью. Просто кожа — без костяных и каменистых наростов. Хрупкая. Доверительно подставленная. Томас знает, как легко можно ее разорвать; как просто сжать ладонь сильнее, до судорог и хрипов, и придавить собой для надежности. И Другой знает тоже. И подставляется. Томас гладит уязвимое горло, от выемки между ключиц, топорщащейся тонкими — словно птичьими — косточками, по ребристой гортани, до треугольника под челюстью. Ласка. Очень нежный, личный жест — никого другого больше не смог бы коснуться так; не касался все эти годы; даже не хотел. Осторожно трогает связь — это представляется чем-то вроде струн под пальцами. Пытается передать в ответ — чувствую, понимаю, ценю (вручаю себя тоже). Лучше сломаю себе эти самые пальцы, чем сделаю больно — снова. Наверное, в этом нет необходимости. Другой знает, иначе бы просто не подставился — всегда был осторожным, на грани паранойи; берег и защищал до одержимости, от всего, и от самого Томаса в том числе. Но разговоры явно идут им на пользу. Поэтому Томас говорит — через связь и ласку, как может. Отдавать получается все легче. Чем крепче связь, тем естественней этой выходит. И тем сильнее бьет по чувствам. Томас отдает. Светящаяся нитка скользит с его запястья дальше, по их соединенным пальцам, к не-чужому запястью. И уходит внутрь. И удовольствие раскаленными иглами вбивается в позвоночник. Словно он не кормит свою душу на залитой кровью постели в иномирье. Словно в реальности запрокидывает голову, опуская ладонь между ног, воображая связь на месте пустоты в груди — эти годы порознь что-то сделали с ним, превратили желание снова стать целым в одержимость. Между лопаток влажно от пота; в мышцах остатки дрожи — приятной, тянущей. Томас прикусывает щеку, пытаясь отрезвить себя; напоминает, что здесь вообще происходит — необходимость, кормление. Хочет зажмурить глаза, но не может. Заворожен: как Другой запрокидывает голову и ловит воздух раскрытыми губами, и вздрагивает, мелко, прогибаясь в пояснице, пытаясь не сводить колени — из головы выбивает все мысли. Томас как бабочка на пламя, бездумно тянется к связи — выдерживает только пару мгновений, отшатывается. На том конце — горячее, яркое, почти слепящее. Чистые эмоции-ощущения, никаких мыслей. Словно Другой даже не пытается себя одергивать, «как потом», «врастут навсегда», «не смогут остановиться». Просто упивается тем, что они делают. У него красивая улыбка — когда искренняя, по-настоящему расслабленная. Почти счастливая. Он отстраняет ладони — как, почему у него получается, Томас вздрагивает от потери, пальцы костенеют, как у трупа. Тот отводит липнущие ко влажным от пота вискам волосы. Снова тянется — пальцами на шею, Томас потребностью чуть запрокидывает голову, подставляя горло. А Другой тянет на себя; снова вжимается лопатками в постель, снова смотрит снизу вверх. Выглядит — Томас пытается подобрать другое слово, но не получается — цельным. Наконец-то нашедшим свой мир и покой. — Давай, — улыбается довольно и сыто; словно они любовники; словно подначивает на еще один раунд. — Сделай так еще. Томас спазмически дергает головой. Доска через пропасть; с каждым разом все тоньше и неустойчивее. А он зачем-то продолжает пытаться держать равновесие. Другой закатывает глаза его упрямству. Подается вперед, коротко, сбито, естественно — слизывает пот в выемке между ключиц. Томас шипит, запрокидывая голову. Словно удар током; насквозь интимное прикосновение после долгого тактильного голода. От слюны на коже прохладно. Томасу не хочется брезгливо стереть; хочется, чтобы Другой сделал так снова. А тот — видимо — ощущает. Связь невозможно чувствительная и восприимчивая. Тянется снова — Томас улавливает его порыв: от соленой выемки ключиц и выше, по горлу, в конце чуть прихватить зубами. Крепко прижимает за плечо. Другой недовольно морщится. Наклоняет голову, вглядывается в лицо. — Что это, Томас? — спрашивает с охриплой, по-приятному вымотанной мягкостью. Ассоциация с расслабленностью после долгого и хорошего секса становится почти невыносимой. — Стыд? — добавляет, с недоверием приподнимая брови. — Серьезно? И как только он это произносит, затапливает изнутри. Горячо, неловко, неправильно. Он десятилетия существовал ради других; ради Лили и ее демонов, ради Марианны и ее нормальной жизни. В попытках помочь, спасти, найти выход — сделать хоть что-нибудь, совершенно позабыв про себя, задвинув куда-то далеко, в темноту и пыль, и —  Тот ловит ладонями его лицо. Заставляет смотреть в глаза: — Послушай меня, — Томас пытается отодвинуться, но он не позволяет. — Послушай. Разве мы не заслужили? Мы сделали все, что могли, от нас больше ничего не зависит, — добавляет мягко, глядя в глаза; смешение голубого и карего отзывается волной по спине. — Настало время отдохнуть. Горло пересыхает до боли, и Томас сглатывает. — Что может быть стыдного в том, — продолжает тот, четко отделяя каждое слово, — чтобы любить себя? Заботиться? Доставлять удовольствие? — Мы совершенно иной случай. Другой упрямо качает головой. — Тело и душа, — настойчиво выделяет он. — Что, черт возьми, может быть естественнее? Внутри вспыхивает горячим. То ли от слов, то ли от инстинктов: правда — одно целое — должны быть вместе — всегда — нет одного, нет второго. Другой поглаживает большими пальцами по скулам. Говорит: — Что с того, что мы существуем отдельно друг от друга? — Томас невольно наклоняет голову к прикосновениям. — Разве это что-то меняет? Мы ведь по-прежнему одно. И может быть, бьющееся в висках «нет — вместе — всегда — одно» и есть ответ. У Другого вздрагивает уголок губ. Чувствует, как зверь кровь, его неуверенность; желание сдаться. Смотрит — приглашающе, и Томас ощущает на том конце связи, чего он ждет. Доска под ногами ломается. Томас наконец-то падает в пропасть. Целует в приоткрытые губы. Языком по нижней, по кромке зубов и дальше. Почти забыл, как это. И будто последний фрагмент мозаики наконец-то встает на место. Томас чувствует себя целым. На языке теплое, перечное ощущение. Энергия — понимает — которую тот передает обратно. И у нее, оказывается, есть вкус: горечь сигарет и крепкого черного кофе без сахара, металлического из прокушенной щеки и жжения водки. Вот она какая, их боль. Ощущения кажутся еще сильнее. Сжимающие бока колени, тепло рта, шершавость пальцев на шее. Удовольствие, раскаленными иглами вбивающееся в затылок: от каждой из этих вещей, от сворачивающейся возле связи энергии. Никогда в жизни он (они) не чувствовал(и) себя настолько хорошо. Другой отстраняется, улыбаясь как сумасшедший. Спрашивает: — Правильно? И у Томаса не получается соврать. — Да. В этот самый момент он проиграл. Не будет никакого «уйду, когда тебе станет лучше» и «ради девочек», нет. Будет кормление не только с рук, но и языка, и пальцы, возящиеся с ремнем, и крепнущая все больше и больше грибница. Человеческая клетка — однажды, все придет именно к этому. Единое целое, как и должны были быть всегда, с самого рождения. Тело и душа. Душа и тело. Самое правильное, что вообще может быть.
По желанию автора, комментировать могут только зарегистрированные пользователи.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.