Часть 1
11 февраля 2021 г. в 17:37
— Мама сказала, что с тобой играть нельзя, — говорит Адам, не поднимая глаз. Как будто в липучках на сандалиях в самом деле есть что-то интересное.
— Почему? — все-таки спрашивает она.
Хотя и так, наверное, знает, что он скажет. Но, может, в этот раз все-таки из-за чего-то другого. Из-за случайно испорченного рисунка Алиции или пятен краски на платье, или попавшего в окно камня — чего-то, что она сможет поправить, и все будет как раньше. Все будет хорошо.
— Она попросила тебе не говорить.
Внутри как будто что-то сжимается — точно оно, то самое. Края платья сами лезут в ладони, мнутся под пальцами. Лили знает, что это плохо. Мама всегда расстраивается и спрашивает, что произошло, а папа — он просто смотрит, но у него при этом такие морщинки между бровей, словно это он виноват во всем, что случилось.
— Это потому, что я странная?
Адам молчит. Только водит носком ботинка по трещине на плитке, и Лили уже достаточно взрослая, чтобы понять.
— Мы можем поиграть возле старого форта, — говорит она.
Пытается звучать так, будто ее это совсем не задевает, ни капельки. И сначала даже получается, правда, словно ей в самом деле не обидно; ей хорошо одной; у нее много друзей, и какая разница, что их никто не видит. Но потом все ломается. Каждое следующее слово почему-то звучит неувереннее предыдущего. Как будто она не предлагает, а просит.
— Там нас никто из взрослых не увидит, — совсем робко заканчивает Лили. — А если твоя мама не узнает, то и ругаться не будет.
Пожалуйста.
Пусть он согласится.
Да, с ним не всегда интересно, и он носит очки, и иногда наступает ей на ноги, и настаивает на том, чтобы играть в войну, даже когда ей самой этого не хочется —
— но у нее почти не осталось друзей, которых могут видеть все.
Адам жмурится и качает головой.
Нет.
И Лили неожиданно для себя злится.
— Ну и катись тогда к Алиции, — говорит она громко. — Только ей с тобой не интересно. И мне тоже. И очки у тебя глупые, на пол-лица, и…
В горле что-то твердое. Как будто она проглотила слишком большой кусок маминого медовика, и теперь он застрял и мешает выйти остальным словам. И в глазах почему-то щиплет.
Лили разворачивается. Поднимает подбородок — это не ему запретили с ней играть, это она сама не хочет.
И уходит. Куда-то.
Сама не знает, куда. Нет, знает. Подальше от Адама.
Платье, наверное, совсем измялось. Теперь не разгладить над раковиной с кипятком — мама и папа увидят, и дядя Ричард потом тоже будет спрашивать. Дурацкая привычка. Лили пытается так не делать. Она правда не хочет, чтобы они знали и расстраивались — но это что-то вроде дождя и встающего по утрам солнца. То, на что она вообще никак не может повлиять.
Она проходит через левое крыло и служебные помещения, спускается по технической лестнице и поворачивает в дальний коридор — куда-то. Не к маме; сестренка должна совсем скоро родиться, и она все время усталая. И не к папе — нет, он всегда найдет на нее время, но… его самого еще надо найти. Лили пока не умеет так, как он, чтобы прислушаться к чему-то внутри и точно сказать. И не к дяде Ричарду, разговоры с ним про воображаемых друзей, для которых она уже слишком взрослая, всегда очень-очень неловкие.
Она чуть приоткрывает дверь и протискивается в комнату. Номер, только ничейний — сколько Лили себя помнит, в нем никого не селили. Наверное, папа просил. Она видела, как он тоже сюда заходит, иногда.
Здесь есть зеркало. Большое, почти во всю стену. И Лили садится прямо на пол, даже не разглаживая платье — какая разница, все равно уже мятое. Может, вообще скомкается настолько, что станет не понять, она сама или случайно.
В зеркале совсем не комната. Вернее, комната, но не такая. Из костей и камня в дырочку, а мебель будто вот-вот развалится от старости. Наверное, если бы она не видела такое каждый день с детства, ее бы это пугало.
— Лили, бабочка моя.
Она улыбается, как всегда. Он пришел. Он всегда рядом, когда нужен — в отличии от всех остальных.
Там, в зеркале — папа. Только другой. Лили не может объяснить, просто знает, что это он и не он одновременно.
— Что случилось?
Он садится напротив. Почти как правильное отражение — так же, на пол, и так же, скрестив ноги. Лили подвигается немножко ближе.
— Адам больше не будет со мной играть.
Не-папа тяжело выдыхает. Между бровей тоже морщинки, но другие. Будто то, что говорит Лили, вызывает у него не вину, а беспокойство.
— Ему мама запретила. Потому что я странная, — она невольно опускает глаза на искомканное платье. Спрашивает все-таки, не сумев сдержаться. — Я правда странная?
— Нет, — его негромкий мягкий голос заставляет ее поднять голову. — Ты просто особенная.
Он говорит с ней серьезно, будто со взрослой — и это одна из тех бесконечных вещей, за которые Лили его обожает.
— Как папа?
Он улыбается — совершенно по-особенному. Лили не может объяснить, в чем разница. Просто когда они говорят о ней или маме, или сестренке, для которой только недавно выбрали имя, он делает это иначе.
— Да, бабочка, — он звучит так, что Лили кажется, будто ее заматывают в теплый и совсем не колючий плед, и вручают чашку какао. — Как папа. Именно в него ты такая особенная, — чуть щурится, словно собирается поддразнить, и действительно дразнит. — И как же ты только догадалась?
И у нее против воли подрагивают уголки губ.
— Это было очень сложно, — тянет она с преувеличенной усталостью.
Улыбка в зеркале становится смешливее. А внутри нее — легче. Ей по-прежнему обидно и больно, как если бы расшибла коленки до крови, только вместо коленок что-то в груди. Но — уже меньше.
— Он единственный смотрит правильно, — признается она.
Сама не знает, зачем; просто так, наверное, потому что хочется поделиться. Ему вообще можно говорить все, что угодно, он всегда слушает, никогда не ругается. Ни разу: ни за разбитые коленки, ни за разрисованную скатерть, ни за вылитый за ворот задире-Берте суп.
Не-папа вопросительно поднимает бровь, и Лили продолжает.
— Когда я играю с другими друзьями. Все остальные смотрят мимо, даже когда говорят, что тоже видят. А он прямо на них. А еще…
Он кивает, подталкивая ее говорить дальше. Лили подвигается еще немного ближе, чтобы соприкоснуться коленями с зеркалом.
— Он разговаривает сам с собой. Громко, как будто ругается, — не-папа отводит глаза. Лили знает то, что у него во взгляде. Неприятное и давящее, и немного прохладное, как бывает на озере перед дождем. Виноватое. — Это с тобой, да?
Она всегда так чувствовала. Папа никогда не повышал голос, даже когда ругался с мамой; даже когда Лили делала что-то такое, за что приходилось извиняться перед другими взрослыми и говорить «вы же понимаете, она просто ребенок». Только когда думал, что остается один. И когда запирался в своем кабинете — а потом Лили слышала его голос, громкий и злой, и иногда пьяный. Почти страшный.
— Ты очень наблюдательна, бабочка моя, — он все еще улыбается, но по-другому, словно у него внутри тоже ноет.
— Почему он на тебя ругается?
Ей очень хочется помочь. Чтобы папа больше не звучал так, незнакомо и неправильно. Чтобы не-папа не улыбался и не смотрел, словно он точно так же расшиб коленки внутри.
— Это… трудно объяснить.
Лили кривится. Понятно.
— Снова сложные взрослые вещи, да? — с неприязнью спрашивает, и он ухмыляется.
— Снова сложные взрослые вещи, — подтверждает.
Лили пренебрежительно фыркает. Это простые вещи, которые взрослые почему-то делают сложными, и если так, то вырастать ей не очень-то и хочется.
— Это неправильно, — все-таки говорит она. Пытается подражать тому, как звучит дядя Ричард, когда объясняет ошибки на уроках по рисованию. — Вы же один человек, вы не должны ругаться.
Хотя она не совсем понимает, как это работает. Просто чувствует: тот папа и этот папа говорят по-разному, двигаются по-разному, ведут себя совсем по-разному, словно действительно разные люди — но на самом деле они одно.
— Надо же, — он нарочно громко бормочет. — Не только наблюдательная, но и умная, — и вокруг глаз снова те самые поддразнивающие линии. — Даже умнее, чем отец.
И Лили фыркает — конечно, подмазывается — но потом не выдерживает и смеется. Волосы лезут в лицо, и она заправляет их за ухо; тоже здесь, только несколько дней рождений назад, она спросила умеет ли он плести косы — и до сих пор жалко, что не умеет. И еще больше, что не может даже потренироваться на ней.
— А мама? — спрашивает она, и получается немного хрипло от смеха и, почему-то, застенчиво.
Хотя на самом деле ей, скорее, печально. Лили догадывается — как с тем, почему папа повышает голос, когда остается один. Мама смотрит мимо ее друзей и не вздрагивает, проходя мимо зеркал. Не оборачивается на промелькнувшего в отражении не-папу и не приходит в эту комнату. Но, может быть, она просто другая. Тоже особенная, только иначе.
— Нет, бабочка. Она не такая, как мы.
Лили шумно выдыхает.
— Жалко, — в голову приходит мысль, и она вскидывается. — А Марианна? Ты можешь почувствовать?
Не-папа рассеянно постукивает по желтоватым птичьим косточкам на груди.
— А ты?
Лили смущенно пожимает плечами. Он старше, он должен знать лучше. Но все равно отвечает — потому что смотрит так, будто ему действительно интересно.
— Мне кажется, что да. Ну, я так чувствую. Будто она тоже.
Он удовлетворенно кивает, словно она ответила правильно. Внутри вспыхивает теплым и ярким, как салют — будто ее похвалили.
— Мне тоже так кажется, бабочка, — и в голосе почему-то почти болезненное. Словно его это расстраивает.
— Было бы здорово, — говорит, даже не задумываясь. — Мы бы тогда обе смогли играть с моими друзьями, которые в масках. Потом, конечно. Когда она вырастет.
Не-папа тяжело выдыхает. Смотрит — как мама, когда Лили раньше спрашивала про бабушку с дедушкой. Или как папа, когда она призналась, что иногда разговаривает с ним-другим в зеркалах.
— Ты и за ней будешь присматривать? — спрашивает, чтобы прогнать это выражение с его лица.
Кажется, получается. Вокруг глаз появляются те же самые теплые линии, что и когда улыбается.
— Конечно, — без всякого сомнения. — Как я могу этого не делать. Вы ведь обе мои драгоценные бабочки.
Он поднимает взгляд над ее головой, хмурится. Линии вокруг глаз снова делаются резкими.
— Кажется, тебе пора.
Лили оборачивается на часы за своей спиной. Сводит брови, высчитывая — она еще не очень хорошо определяет время, особенно по таким вот, старым, с римскими цифрами. Хотя не-папа тоже — и по-честному, ее это немножко успокаивает.
— Я еще вернусь, — говорит, поднимаясь на ноги и одергивая платье. Хорошо помялось, будто она снова лазила по форту.
— Конечно, — мягко отзывается. — Только…
— …не говори папе, — продолжает за него, и он кивает. — Я помню.
Сложно забыть, когда он просит каждый раз с тех самых пор, как Лили однажды рассказала. Кажется, влетело тогда им обоим. Папа не кричал — на нее; на него, наверное, все-таки кричал, и, наверное, все-таки сильно. Просто очень расстроился. И, кажется, испугался — и взял с Лили обещание быть осторожнее и держаться от него-из-зеркал подальше. По крайней мере, пока его-настоящего нет рядом. Лили пообещала — она же не могла расстроить его еще больше — но скрестив пальцы за спиной. А значит, что пообещала, но не по-настоящему.
Правда, не-папа тогда начал от нее прятаться. Лили видела его краем глаза, как цветные круги после солнца: они есть, и ты знаешь, что они есть, но посмотреть прямо не можешь. Она пыталась его поймать, но у нее ни разу не получалось. Папа, наверное, тоже заставил пообещать, а он не догадался скрестить пальцы, даже мысленно, так тоже бы сработало.
Потом, правда, пришел сам. Когда Лили плакала от страха и обиды в темной душевой, где ее закрыли те, с кем она просто хотела играть.
— Хорошо, — говорит она неохотно. Все-таки не удерживается. — Но это все равно неправильно.
— Это неправильно, — соглашается не-папа с тем-самым-взглядом. — Но это нужно. Сложные взрослые вещи, помнишь?
Лили пренебрежительно фыркает.
Тянет руку — чтобы прижать кончики пальцев к стеклу. А он — с той стороны — прижимает свои.
Их жест.
И жалко, что получается почувствовать только поверхность зеркала.