Часть 1
13 февраля 2021 г., 18:28
Со стороны двери сквозило. Я немного поеживался. Была весна, с наступлением ночи стало холодать. Моя камера, хотя нет, хлев, в который меня посадили, был явно неприспособленным для того, чтобы в нем жить, человеку так точно. И тем не менее в нем, полуразрушенном неизвестной бомбой, я сидел уже трое суток. Меня дразнил озноб, и я порой вздрагивал в попытках согреться, но в целом не было ничего такого, с чем бы я не мог смириться, чего бы не мог выдержать. Так мне думалось или хотелось думать.
Американцы пришли внезапно. Они добрались к нам с такой оголтелой скоростью, что еще пару недель назад никто и вообразить себе такого не мог. Все, конечно, говорили о их скором появлении и о том, что ждет после. Но нас, да что нас, меня они застали врасплох. Полностью выбили из обыденной рабочей колеи. Я перевернулся с одного бока на другой. Я пытался спать, но глаза мои не могли закрыться.
С одной стороны, я был рад тому, что попал в плен именно к янки. У меня просто так и стынет кровь в жилах, когда я думаю о том, что со мной стало бы окажись я в плену у русских. Впрочем, а не все ли равно теперь. Разве что-то особенно изменилось, попади я к разным палачам? Разве хоть одна сторона бы пожалела меня, члена СС Фредерика Вебера. Хотя, меня ведь пока что не расстреляли. А если попал бы я к русским... Говорят, что те эсесовцев в плен и не берут.
Янки приняли меня не то что бы радушно, однако я был готов стерпеть любые удары прикладами об мою спину, холодный и полуразваленный сарай, лишь бы не пулю. В хлеву, хотя назвать это место хлевом не совсем правильно, я сидел, да и сижу, в одиночку. Я до сих пор не понимаю, почему на одного меня, хоть и члена СС, они потратили пусть и плохенькое, а все-таки помещение. Я ведь видел, видел, пока меня конвоировали. У американцев есть и другие пленные. Я видел их, их лица. Их одинаковые серые и уставшие, словно сморенные болезнью лица. Так, словно чума вернулась на наши земли, как в средних веках. Так почему же меня не бросили вместе со всеми, ко всем, в одну кучу. Бежать-то нам теперь все равно некуда, да и какой смысл? Ни один, даже самый фанатичный служака нацизма во всем Третьем Рейхе, не может даже и помышлять о спасении.
От страха я закрыл глаза, раскинул руки в разные стороны, и они громко шлепнулись о землю. Мне захотелось кричать, но слова встали комом, окаменели. Они застряли около самого излета глотки.
«А может, может они знают, им все известно, именно поэтому, поэтому»
Сердце колотилось как бешеное. Мне сдавило грудь. Зачем, зачем же еще выделять для меня целое отдельное помещение, не знай они всего? Глаза мои зажмурились, в них ударил тонкий лунный свет. Он проходил сквозь изрешеченную крышу сарая. Столько маленьких и зернистых отверстий.
Свет приободрил меня. Я приподнялся, сел, уперся спиной о стену и задумался. Нет, нет, все не так. Знай они все наверняка и точно, я бы уже давным-давно бы лежал в земле. А как иначе, должно быть иное, иное объяснение почему эти полужиды-янки так долго томят меня тут, в полном одиночестве.
Я смутился, мне показалось что я слишком некрасиво высказался об Американцах. В конце концов, солдаты были со мной не так уж и строги, да, порой сильно били прикладами, но некоторые даже позволяли мне курить их сигареты. Мою единственную отраду в эти дни. Я не курил никогда в своей жизни. Мне еще с гитлерюгенда растолковали весь вред курения, да и сам фюрер тоже был некурящим. Я приобрел эту вредную привычку в последний месяц, когда даже самые крепкие из нас, те, кто еще мог трезво смотреть на все происходящее вокруг, стали ломаться, просто не будучи в состоянии вынести собственные же фантазии по поводу своего будущего и будущего родины.
Я таким не заморачивался. Некогда было, дел невпроворот, война шла войной, а работа у нас была постоянно, бесперебойно. Даже когда около Берлина грохотали канонады, мы не останавливались, не отступали от плана ни на йоту. Не выполняй мы свою работу добросовестно, на совесть, все бы рухнуло уже в сорок третьем. А так, еще два года мы гордо несли свое знамя. Мне показалось, что последняя моя фраза была какой-то неискренней. Слишком лозунговой. Впервые я произнес в сердцах эти слова: «Гордо несли свое знамя». И что-то внутри заставило меня усомнится в их искренности.
У двери послышался шум. Донесся крик на ломаном немецком.
- Эй, ты, встать, лицом к спине.
Я встал, пошатываясь, и чуть ли не упал на эту самую стену.
Дверь отворилась, послышался тяжелый грохот военных сапог. Ко мне подошли сзади, а после спина ощутила толчок винтовки.
- Выходи.
Я послушно зашагал к двери, там меня уже ждал второй солдат. Ночь сегодня была лунная. Всюду царила атмосфера разрядки, как мы это называли на моем последнем рабочем месте. Я видел многих людей в форме, самых разных. Это были и знакомые мне янки, уже отошедшие от своего пафосного амплуа героев-освободителей. Американцы всегда казались мне чересчур пафосными. Они мне представлялись, я даже не знаю, карикатурой что ли на самих себя. Теперь же они были веселыми, вели себя по-простому, шутили, смеялись, кто-то даже пел. Из разных мест то тут, то там слышны были песни. Кроме американцев, пока меня вели, я видел также британцев, более сдержанных, более печальных что ли. Я не очень правильно выразился, они, конечно, тоже сегодня веселились и отдыхали, но вид у них был какой-то сосредоточенный что ли? Если американец заливал в себя алкоголь в ту ночь, как игрушку, то англичане пили с некоторой серьёзностью, так, словно бы они все еще были на поле боя, или это пьянство для них сейчас таковым стало.
Я видел и немцев. Военнопленных, само собой. Гражданские почти не попадались мне на глаза. Оно и немудрено, попробуй выйди на улицу, когда тут такая орава войск гуляет.
Мои глаза встречались с глазами, серыми глазами пленённых. Некоторые просто сидели на земле за колючим забором временных лагерей для интернированных, кого-то конвоировали, как и меня, непонятно куда. Каждый раз, встречая своих коллег по несчастью, мы обменивались взглядами, будто пытаясь выяснить: «А тебя за что? Где, как взяли? К стенке?»
Но ни выкрикнуть, ни заговорить, никто из нас не решался. Мы старались держать взгляд друг друга до тех пор, пока сзади нас не отдёргивали прикладом по спине, и не напоминали о нашем месте. По пути я даже смог увидеть русских, единственных русских в военной форме, что я видел за все годы войны. Не в лагерных лохмотьях, но стоящих гордо выпятив грудь. Точнее, одного русского. Для меня они всегда были какой-то страшилкой, иудо-большевик из киножурналов министерства пропаганды. Что грозно машет факелом и желает сжечь всю Европу дотла, не оставив ни пылинки. И когда я видел русских или иных славян в лагере я только убеждался в изречениях пропаганды. Увиденный же мною теперь русский походил более на продавца хлеба, чем на то самое чудовищное нечто из плакатов и газетных статей.
Он стоял около машины, на капоте у которой была нарисована красная пятиконечная звезда. Это был офицер, он о чем-то переговаривался с американцем. Они стояли, обменявшись головными уборами, и весело дымили, как паровозы. Подумать только, русский солдат дымил сигарету вместе с американским солдатом. Мне не было понятно, о чем они разговаривали, мы быстро их прошли, но в тот момент меня обуяло любопытство. Мне впервые за все годы захотелось подойти к русскому и просто поговорить с ним. Расспросить его о всяком, просто по-человечески, из любопытства. Что он делает так глубоко в Германии, вдали от своих войск, откуда он, какие сигареты курит и что пьёт?
После я внутренне стегал себя, за такое постыдное желание. За такое низкое и слабое желание, как разговор с врагом, пусть и победившим, но все еще врагом. Мы дошли к какому-то зданию. Насколько я мог судить, раньше это была школа. Меня быстро впихнули внутрь и повели по коридорам. Мимо меня шныряли занятые люди, в руках у них томились папки с какими-то документами, распоряжениями, всюду слышался четкий директивный тон высших и низших чинов. Мне подумалось, какая перемена. Только что на улице царила расслабленность и праздник, за исключением конвоиров и конвоируемых, все веселились и отдыхали. А тут, в этих стенах шла работа. «Работа по покорению немцев» - подумалось мне.
Меня довели до какой-то двери. Кажется, на ней был написан номер. Тринадцать. Да, кабинет номер тринадцать, кабинет биологии. Один из моих конвоиров постучался и открыл дверь. До моих ушей донеслись крики, ругань. Я хоть и немного соображал по-английски, но не мог полностью разобрать всего смысла, понятно было только то, что говорящие были очень разгоряченными, они явно ругались. В день их триумфа, бранятся меж собой, о чем интересно?
- Это преступление, это вопиющее нарушение…
- Не смей мне говорить об нарушениях, эти утырки не заслужили того, чтобы прикрываться…
Конвоир отрапортовал, ему резко и грубо ответили. Дверь опять закрылась. Я недоуменно глянул на своих конвоиров. Те лишь переглянулись, один из них пожал плечами и сказал на грубом немецком.
- Жди.
Я повиновался, припал к холодной стене бывшей школы. Она была очень похожа на мою школу. В Восточной Пруссии. Все было тоже самое, те же коридоры, те же номера на дверях кабинетов. Интересно как эта школа выглядела до того, как ее заняли янки. Может быть её вообще нельзя было бы отличить от моей? Только запах. Запах теперь был другой. Он отбивал у меня всякую ностальгию. Каждое учебное заведение по обыкновению имеет такой стерильный, клинический запах. Клинический, потому что так, как пахнут школы и университет, обычно пахнут больницы. Теперь же все было иначе. Несло куревом, дымом, вместе с тем это перемежалось канцелярской вонью и духотой.
Меня тронули за плечо. Испуганно, как загнанный пес, я взглянул на руку, тут же отшатнулся от нее и, как припадочный, взглянул в глаза обладателю этой руки. Американец с суровым выражением лица, протягивал мне сигарету. А второй конвоир стоял, отвернувшись. Я потупил взгляд на эту руку. С чего вдруг мне, с чего мне дают сигарету?
Янки заметил мое замешательство. Это был здоровый, коренастый и усатый мужик. Он напоминал мне людей из моего села, таких же суровых, видавших жизнь, но весьма добродушных.
Он сказал пару слов на английском и снова ткнул в меня сигаретой. Я не притрагивался к ней. Он нахмурился, и сказал на немецком.
- Подарок.
И опять ткнул в меня. Мне стало неуютно, и я, как девушка, впервые пробующая закурить втайне от родителей, принял этот его подарок. Блеснула зажигалка, мне дали подкурить, после чего он отошел от меня, и как бы отстранился.
Я пару мгновений смотрел на него, как идиот, держа сигарету в зубах, я все пытался найти ответ в его взгляде. Зачем, с чего такая роскошь. Со мной делились куревом и до этого, это правда, но все это время мне приходилось просить, чтобы со мной поделились, а тут. Тут без единого намека с моей стороны я получил целую сигарету. Но попытки мои были тщетны, давший мне прикурить конвоир совсем не хотел даже и смотреть-то на меня толком, пусть сейчас это и была его прямая обязанность.
Я так и не успел разгадать этот шифр тогда, как и докурить. Из-за дверей послышался крик командного тона, ко мне быстро подскочили, выбили самую малость подкуренную сигарету из зубов, и, затушив ее чеботом, впихнули меня в кабинет.
Бывший кабинет биологии уже не был прежним. Я-то не знал, как он выглядел раньше, не думаю, что он особенно отличался от того, в котором проводили уроки в нашей школе. Посередине комнаты стояли в ряд два стола. За ними сидели три человека. Все в форме, при погонах, на столах лежали аккуратно сложенные кипы бумаг и документов. На краю, у окна, был еще один стол. Как я понял, он предназначался для секретаря, чтобы вести то ли стенограмму, то ли просто исполнять обычную адъютантскую работу. Там даже была печатная машинка. Только адъютанта не было.
Я стоял перед этими тремя господами, холодно рассматриваемый, как туша на разделочной доске.
- Имя?
Грозно рявкнули мне в лицо на немецком.
- Фредерик Вебер.
По-солдатски ответил я. Муштра вбитая в меня не прошла даром, и каблуки мои пусть и перед врагом, а все-таки щелкнули. Хотя мне и стало очень обидно, за то, что я поддался этой своей привычке, и, как послушная собачонка, щелкнул ими.
- Так значит, это вы служили в службе охраны концентрационных лагерей СС?
- В каком?
Стал было я что-то говорить, но меня тут же оглушили трехголосным криком.
- Четко отвечайте на поставленные вопросы, да или нет?
- Да.
Сказал я и вдруг меня охватила гордость, сам не знаю отчего.
- Это вы в период с ноября тысяча девятьсот сорок второго года и по май года текущего несли охранную службу в таких лагерях, как Аушвиц, Бухенвальд, Дахау и прочих?
- Да.
Меня и правда успело помотать по разным местам. Это всякий раз несло с собой, конечно, некоторые неудобства. Оно и понятно, знакомство с новым коллективом, вникание в нюансы нового места, привыкание к новому начальству. Но, с другой стороны, я исколесил в этих своих сменах почти всю Польшу, да и немало немецких земель. Живя в селе на отшибе Восточной Пруссии, я себе и вообразить особо не мог, что когда-нибудь повидаю половину Европы, пусть и переезжая от лагеря к лагерю.
- Это вы были отмечены начальством многими наградами, прибавками и бонусами за особо усердную работу, особенно в период сорок четвертого года?
- Да.
Что было, того не отнять, они все верно сказали, работал я хорошо. Кто знает, если бы все закончилось чуть позже, а не так рано, может быть, даже бы пошел на повышение? Эх кто знает.
- В таком случае, Фредерик Вебер, за свои тяжкие преступления, вы приго…
Один из сидевших тотчас же разразился горой возмущений на английском языке. Я не понимал ни слова, я так бы и ушел, наверное, оттуда, не поняв ни слова, но сидевший посередине офицер перешел на немецкий. Хоть и было видно, что у него это получается с трудом, но он словно хотел, чтобы я его понял. Понял каждое его слово.
- Плевать мне, какие там конвенции это нарушает! Ты был там? Ты видел те лагеря? Нет? А я сегодня видел, я был там, Бертрам! Если ты так ценишь эти твои липовые конвенции, то можешь настрочить после об этом рапорт куда надо. Я с радостью пойду и под суд, и под трибунал, и всю ответственность, как вышестоящий по званию, беру на себя.
Он стукнул руками по столу в припадке гнева.
- Завтра же, завтра же мы с тобой поедем туда, поедем, чтобы ты, Бертрам, лично увидел. Увидел плоды действий вот таких вот Фредериков, выхоленно и по-солдатски сейчас чеканящих да. А сегодня, сегодня...
Он чуточку успокоился, привел себя в порядок и продолжил.
- Фредерик Вебер, чрезвычайной комиссией ты приговариваешься к расстрелу, как пособник многочисленных военных преступлений и массовый убийца, приговор окончательный, документы о тебе и о твоих делах все у нас на руках.
Он ткнул рукой в какие-то папки. На титульных листах у них красовался имперский орел.
- Приговор привести в исполнение немедленно!
Я стоял, частично не осознававший происходящего, частично пытавшийся разобрать его ломаный немецкий. Я не слышал ничего вокруг, в ушах звенело слово.
Расстрел…
Мне что-то сказали конвоиры, но я не двинулся с места, на меня прикрикнули уже сами сидящие передо мной офицеры, но я не реагировал. Тогда меня взяли под руки и просто потащили прочь.
Уже возле самых дверей я выкрикнул:
- Я выполнял приказ! Я такой же солдат, как и вы! Я просто делал свою работу!
Меня опять вывели на улицу. Снова конвоиры вели меня куда-то. Теперь я понял, я понял, зачем мне всучили сигарету у самого входа. Это была последняя, последняя сигарета в моей жизни. А я ведь даже не смог и затянуться нормально, хоть разочек.
Дорога в один конец проходила для меня тревожно. Все тело телепало и трясло. Конечно, все получилось так, как и должно было получиться, неужто я всерьёз надеялся на что-то иное. Враг он враг – и то, что я попал к янки, а не к русским, по существу означало только одно – меня убьют чуть позже. Я злился, злился и сжимал дрожащие от ночного холода кулаки. Они снова дрожали у меня, как тогда в сарае, и эта дрожь бесила меня. Это ведь просто несправедливо, что за вопиющая беззаконность! Да, я проигравший, но ведь я же и человек! Не так ли? Какое право они имеют вот так, вот с бодуна объявлять мне меру наказания?! Да кто они вообще такие?! Да что они вообще понимают, а?! Они что, даже и не думают о том, что могут ошибиться, что все это может быть лишь ужасным совпадением, кошмарным сном, от которого просыпаешься в холодном поту, и после которого можно согреться в теплой постели под одеялом.
Да что знают, что знают эти напыщенные высокоморальные хари? Что они знают о Германии, о немцах? Что они знают о том, какой ужас мы пережили? Когда на улицах царствовал погром, а деньгами можно было топить печи. Разве могут они понять, эти полужиды, через что простому немцу, обкраденному, преданному, пришлось пройти, чтобы вернуть обратно себе свое величие и гордость? Как, как эти подлые твари, не знавшие даже и близко войны на своем далеком, вонючем континенте, смели меня судить? Меня, такого же честного и доблестного солдата Фюрера, который, как и все, просто выполнял свой долг. Разве в Америке не было лагерей для японцев, разве ни в одной из воюющих против Германии стран никогда не было подобных лагерей? И теперь, теперь эти стервятники просто слетелись на наш бедный и изрешеченный труп, глодают его, и еще смеют с высокоморальным ужасом выносить какой-то там приговор.
Враги есть враги. Верно вещали в газетах, верно говорил Фюрер. Германия перестанет существовать с его гибелью и падением рейха. И правда, ведь если эти так называемые победители уже бьют по такому, обычному и добросовестному служаке как я, просто исполнявшему свой долг, то что же будет, когда их молот упадет на прочих?
Что, разве рабочий за станком менее виновен, чем я? Что, он разве не клепал снаряды, самолеты, пулеметы, танки, что потом таранили, били и жгли? Что, учительница в школе не виновна? Разве не под ее чутким руководством и воспитанием, наши дети с улыбкой шли в гитлерюгенд, а после, когда время пришло, с криками Хайль Гитлер стрелялись на улицах Берлина? Разве не виновен, простой, самый обычный, самый никчемный гражданин Рейха? Виновен хотя бы в том, что радостно бросался зигами, кричал от возбуждения после бурных речей, и просто жил, работая на режим, давая этому режиму себя и своих детей. Как того требовало строительство великого государства. Строительство великой нации.
Они же не глупые, нет, совсем нет. Будь они кретинами, не стояли бы сейчас на нашей земле. Если они понимают, понимают то же, что понимаю и я. Как же они смогут пощадить немцев, да им придется распинать каждого обычного немца лет двадцать, беспрестанно. Как Христа на Голгофе. Каждую умную, тупую, буйную, спокойную, башку, за то, что жила, работала и любила в Германии. Как я, как я. Если я был каким-то необычным гражданином Рейха, то почему же со мной, как и прежде, ласково здоровались люди, почему бабушка, которую я навещал в отпуске, все также, как и прежде, начиная с самого моего детства, крепко-крепко обнимала меня? Почему моя сестра, как и прежде, беспокоилась о моем здоровье? Почему продавцы, служащие, солдаты вермахта, почему все они, все кого бы я не встретил, вели себя со мной одинаково. Как с обычным, ничем не примечательным немцем, как если бы я собирал машины на заводе? Если все, что я делал, было таким преступлением, за которое полагается расстрел, то почему никто из окружающих не замечал этого?
А если и замечали, и знали, и видели все, то почему они все еще живы? Почему их, могущих воспротивиться, но не сделавших это, ждет жизнь? Да, не лучшая, но и не расстрельная стена. Почему, почему эти тупые серые лица, смотрящие на меня сейчас, ведомого к стенке, эти изможденные, исхудавшие, увядающие лица не раскроены еще до крови, в мясо? Почему по полу не растекаются реки крови, их крови? Ведь, эти хари, эти хари не видели ничего плохого в том, чтобы вести дела со мной, когда я работал по лагерям, и загонял унтерменшей в газовые камеры. Почему сейчас гвоздить к стенке будут меня, а не вот этих вместе со мной? Разве он не заслужили…
Такие мысли занимали меня всю дорогу. Я не смотрел по сторонам. Я лишь опустив взгляд в землю шел, как зашоренная лошадь на скотобойне. Порой меня в спину тыкало винтовочное дуло, когда я чересчур уходил в себя и сбивался с пути.
Мы пришли, это была стена, стена сарая, но другого. Хотя со стороны особых различий не было заметно. В некоторых местах слезала краска. Внизу, под стеной, я мог разглядеть следы крови, разной крови. Поверх старых следов розовели новые красные бутоны. Меня выпихнули к стене, послышался вопрос.
- Глаза?
Один из конвоиров объясняюще вытянул вперед руку, в которой он сжимал повязку.
Я то ли брезгливо, то ли горделиво отказался. Меня переполняла злость, я не желал получать никаких подачек от оккупантов. Мне подумалось, что тогда, в школе, мне всунули сигарету в зубы для экономии времени, чтобы не предлагать ее мне теперь и не тянуть.
Я внимательно взглянул на лица конвоиров, уже заряжающих винтовки. Лица у них были похожи по усталости на лица пленных, только более румяные, более живые. Я улыбнулся. Еще бы, они, наверное, очень хотят покончить со всем этим побыстрее и присоединиться к празднику их победы как можно быстрей. Тяжело, наверное, когда вокруг столько веселья, а тебе еще надо пристрелить какого-то Ганса.
Мне вспомнился лагерь. Я стрелял там редко, только в случаях крайней необходимости. Пули нужны фронту, а расходовать их на заключенных экономически не выгодно. Так что газ, газ, и еще раз газ. Хотя было пару случаев, когда приходилось таки стрелять. В основном при попытках побега или подстрекательствах. Это было что-то вроде мелкой радости. Говорят же, что отдых - это смена деятельности. Ну и представьте себе, ты целый день шатаешься по лагерю, надзираешь, а тут, какой-то безумец решается выкинуть глупость. Ну тут-то и начинается самое веселое, как можно быстрее да наиболее лихо его приложить. Какая там стенка, тир, я бы даже сказал охота в вольном поле.
Через мушку на меня смотрели глаза американцев. Они уже зарядили свои винтовки, и были готовы дать залп. Мне вспомнился плакат агитации первых дней войны. На нем широкоплечий солдат шагал по Европе, победно выпятив грудь вперед и приветственно держа руку в салюте. Мне подумалось, что этот солдат, быть может, и не существовал в реальности, но все же, наверное, неплохо отражал суть, идею Германии. Он отражал то, чего я хотел, к чему я стремился. И мне подумалось, что тот бы солдат, поставь его к стенке, не струсил бы и не поник. А улыбнулся бы только, и в последний раз дал бы праздничный салют. Да и ни рыдать, ни показывать слабость, я не собирался. Ни страха, ни ощущения смерти не было. Оно прошло в сарае, я и сам не понял, но теперь увидел, что прошло, тогда, когда я лежал, глядя на зернистое ночное небо. Была только обида, некая злоба, но вместе с тем и какое-то ощущение нереальности, будто бы все было кошмарным сном. Ведь не мог я долгих три года заниматься делом, за которое полагается расстрел, и не чувствовать себя виноватым. Даже наоборот, все было очень комфортно и безопасно, не приходилось гибнуть на фронте.
Я улыбнулся и поднял руку. Я хотел кинуть Хайль, но вместо этого дурашливо помахал янки рукой, как мне махала моя бабушка, когда провожала меня на вокзале, уезжающего на новую смену. Я хотел было исправить это махание на нормальное приветствие. Но время не дало мне такой возможности. Тогда время для меня остановилось навсегда.
Так, закончил свою жизнь Фредерик Вебер. Он был расстрелян на второй день после окончания войны. Полковник, отдавший распоряжение на расстрел, и нарушивший таким образом Женевскую конвенцию, имел после определенные проблемы, связанные с таким своим решением. Впрочем, многие нарушившие в ту пору конвенцию по отношению к нацистам, не были ни строго наказаны, ни даже понижены в должностях. Командование закрывало глаза на такие перегибы, к тому же полковника знали, как отменного вояку, не раз проявлявшего себя с лучшей стороны. Так что списали ему такую лихость на то, что тот был сильно потрясен недавно увиденным в одном из освобожденных концлагерей. Так что все, чем отделался полковник, было прохождение краткого реабилитационного курса у психолога.
Тело Вебера долгое время не могли захоронить, и оно пропутешествовало по Германии чуть ли не больший путь, чем его живой владелец. Об этом пути можно было бы при желании написать целую книгу, но это как-нибудь в другой раз. Впрочем, в конце концов тело, уже истрепанное, было по иронии судьбы сожжено в крематории, в одном из городов Западной Германии. Во времена, когда в Европе гремели трибуналы над нацистскими преступниками и их пособниками, Вебера активно разыскивали как во-первых - ценного свидетеля, а во-вторых – собственно, как преступника. Документы о настоящей судьбе Фредерика затерялись где-то в архивах, хоть и были весьма свежими на то время. Так что Фредерика осудили заочно, и по сей день, он официально числится пропавшим без вести, вместе с сотнями и сотнями других, мертвых или избежавших суда после того, как горнило той страшной войны наконец зачахло.
В тысяча девятьсот пятьдесят седьмом году в ГДР умерла бабушка Фредерика. Она пережила своего внука на двенадцать лет.