Часть 1
22 февраля 2021 г., 06:49
Примечания:
*у меня кинк на Николая Яновского🥺 (у реального Гоголя фамилия при рождении — Яновский)
*Александр Шульгин открыл экстази, а Альберт Хофман — диэтиламид лизергиновой кислоты или ЛСД. Да, Коля употребляет психотропы при написании музыки, ему нужно как-то формулировать свои мысли, а без трипового вкида не получается; а Федор умело кидает мизерные дозы для продуктивной работы.
Федор увидел его впервые в каком-то подвальном клубе, когда пришел на деловую встречу со своим коллегой. Неожиданно там проходила какая-то тематическая вечеринка психоделиковых или порошковых наркоманов, Федор, особо не вникал, но встречу пришлось перенести: намечалось что-то покрупнее. Дешевое освещение напоминало о себе с каждым морганием кривых LED-лампочек, ненормально живая публика создавала своими одеждами особый грязный колорит, чрезмерно суровые охранники совершенно не вписывались в художественную постановку и идею, но все это затухало, и затмение обеспечивал человек на сцене. В такой обстановке сложно было разглядеть что-то кроме его тощего, гнущегося во все стороны силуэта, но он даже так приковывал к себе взгляд и слух. Парогенераторы через время перестали работать, и дым постепенно рассеивался, открывая безбашенного певца далекому слушателю. Микрофон словно был сломан, и колонки выдавали странный звук, как только парень подносил микрофон ко рту, но все эти агрессивные и раздражающие звуки так плавно ложились на такую же враждебную и безумную музыку, голос звучал то абсолютно спокойно, то срывался на истерический, душераздирающий крик. Федор восхитился.
Заиграла следующая песня, чуть более спокойная, и в ней было больше слов и меньше эффектов, больше чувств и меньше помешательства. В холодном синем свете блестели длинные жемчужные волосы, обмотанные вокруг шеи петлей, потом вокруг шеи был обмотан провод, и стягивался вместе с волосами, а парень не заканчивал петь — и пел так, будто не скакал на сцене как самый угашенный здесь, будто не гнулся как бумага под пальцами мастера оригами. Неизвестный наклонялся вперед, целовал губами микрофон, хватал наичистейшие высокие ноты, как робот, пел об убийствах и крови, о любви и обожании, о зависимости и свободе — все слова смешивались в единый ком, собравшийся в этом парне. Его лопатки касались массивной колонки, а поясница — нет; он укладывался головой вниз, подтянув к себе одну ногу, и волосы подметали пол, поп-фильтр льнул к раскрытым губам как вокзальная фея, а он смотрел на перевернутую толпу сквозь неуместные в таком помещении солнечные очки. Федор восхитился дважды.
А потом выцепил его в подворотне, на выходе из клуба, схватив за руку из-за угла и, не размениваясь на любезности, говорил:
— Привет, я менеджер, и могу подарить тебе небо в алмазах, хочешь?
А отвечали ему с моментально возникшей ухмылкой и взявшимися из ниоткуда искрами в зрачках:
— Привет, небо в алмазах — так клишированно. Мне больше по душе доставать звезды руками, сможешь?
Тогда он увидел его нереальные глаза, один из которых был расчерчен неподдельным шрамом — позже он рассказал, что его пырнули ножом какие-то гопники за прикид и гетерохромию. Увидел вблизи подвижные ноги и тонкую талию, увидел за несколько мгновений пять вариантов улыбок, взглядов и театральных поз. Николай Яновский, предпочитающий называться фамилией Гоголь, был ходячим мешком с еще не заработанными, но видимыми деньгами, и Федор был так рад, что уцепился за него первым. Стараться, конечно, надо было, но Федора такое условие никогда не пугало.
За полгода он успел намучиться, и результат был налицо. Гоголь работал в своем темпе, Федор в своем, и работа шла хорошо — царствие небесное Шульгину, вечная память Хофману. С первого альбома было заработано много денег, а потом начались проблемы в виде скуки Николая Гоголя: было ожидаемо, но было сложно, особенно с непривычки, но вскоре доставать Гоголя из дебильных ситуаций стало обычным делом, а отсутствие с ним связи уж подавно повседневным.
За полгода аудитория выросла с трех тысяч до одного миллиона, и навряд ли кто-нибудь, кроме него, смог бы убедить этого парня в том, что такое возможно.
Селебы даровали Федору Достоевскому восхищение и аплодисменты, потребители отдавали Николаю Гоголю сердца и души. Артисту, правда, вся эта мишура в виде признаний совсем была не интересна — как, в общем-то, и его хладнокровному менеджеру, — но определенную выгоду она все же приносила. И Николай все спрашивал: где же она, не вижу! И много ссор было по этому поводу, Достоевский не любил объяснять, Гоголь был упрям, и в итоге все вылилось в ссору вселенского масштаба, в которой даже для них двоих уместны обиды друг на друга. Конфликт, конечно, был разрешён уговором, очень сомнительным уговором, но слов не вернёшь, точно так же, как не восстановишь нервные клетки. Когда дело касалось нервов и всего, что с ними связано, Федор привык быть мстителем, тем более, что Гоголь был не прав больше, чем он, и так просто он не отступится. Обижаться на такого человека, как Гоголь — значит вести себя по-детски глупо, думал Федор, но перебороть себя не мог.
И сидел сейчас в пустой светлой гримерке без возможности вызвать абонента, который в край охренел и рисковал отклониться от предполагаемого времени. Иконка контакта, со смазанной фотографией того самого охреневшего, невероятно сильно мозолила глаза и своим существованием сводила большой палец правой руки, занесенный для отважного нажатия по экрану. Принципы не отступали тоже, и борьба длилась гордые десять секунд, пока Федор не прикрыл глаза, повторяя в мыслях свои последние слова, сказанные не так давно, тому самому охреневшему:
— Если тебя не будет ровно в пол десятого вечера в гримерке, я разорву все контракты к чертовой матери, отсужу у тебя половину твоих денег, отрежу волосы, а после волос отрежу голову, и поставлю в стеллаж с твоей дискографией.
… закурил сигарету, и после первой большой тяжки его совесть была чиста. Предупреждение было озвучено, условия свои он выполнил, до назначенного времени оставалось тринадцать минут; Федор знал, хоть одна минута, хоть одна секунда будет упущена, и его ярость будет обрушена на эту криво-косо адаптированную версию Джокера — он совершенно точно не промажет угольком сигареты и выжжет ему глаз. Тот, что темный, а голубой пусть остается.
Было бы вполне в его духе опоздать на пару минут, заблаговременно сбив на телефоне часы, и сыпать свои ехидные отмазки, просто из своей вредности и желания кого-нибудь взбесить ради собственного веселья — Гоголь такое любил. Но, неожиданно, появился в назначенном месте за рекордные пять минут. Непостижимо, думал он, как такое могло произойти?
Федор чуть ли не забыл о своих обидах, и даже хотел похвалить, но не успел.
Дверь еле слышно открылась (не прикрытая на защелку), в проеме блеснула растрепанная челка одиннадцатого оттенка ультраблонд, неожиданно заломились руки куда-то к голове, а зашедший резко развернулся и исчез, захлопнув с оглушающим грохотом за собой дверь.
Федор, оторвавший голову от телефона с открытым бизнес-аккаунтом, сидел как вкопанный, не в силах даже обозначить как-то это поведение. Целую вечность он пронизывал дверь нечитаемым взглядом, пока в гримерке не приглушился свет. Спустя некоторое время дверь снова распахнулась и Николай вошел нормально, ну, насколько ему позволял его привычный образ. В правом углу мигало время: двадцать восемь минут десятого, а Достоевский даже немного огорчился. Сигарета зашипела, задушенная об стекло неглубокой пустой пепельницы.
— Хаю-хай, токсик, — высокий певческий голос (Федор, откровенно, сейчас не хотел слышать этот голос где-то, кроме песен) звучал пренебрежительно-весело, пока Гоголь вышагивал в полумрак большого помещения — до этого он покопался в щитке неподалеку, и теперь светили только неяркие лампочки у зеркала, и в комнате даже можно было находиться — не удержался от нескольких радостных прыжков вокруг себя. Иногда с ним такое случалось: он без причины делал что-то импульсивное, не в силах себя остановить, а иногда причиной была какая-то приятная мелочь, которая показалась Гоголю огромным счастьем.
— Собирайся, выступление через полчаса.
— А что петь-то? — спародировал парень своего тезку из рекламы, но шутка не была удостоена справедливой оценки.
Федор снова не справлялся. Где-то в глубине сознания уже слышался тот самый звук ошибки легендарной Windows XP, знаменующий срыв хлипко прикрепленной крыши с его непоколебимого храма. Для артиста совершенно непозволительно быть таким, как Гоголь. Федор позволял ему обходиться без репетиций, полагаясь на его талант к импровизации, но абсолютное незнание плана выступления обескураживало, и он никак не мог думать, что когда-нибудь столкнется с безответственностью такого уровня.
— Ты хочешь сказать, что три дня даже не притрагивался к телефону? Я сбрасывал тебе в сообщения отредактированный список.
— Федюня, я даже дома не был, какой тут телефон? — ответил Николай как-то преувеличенно нежно и устало, наконец уселся в невысокое парикмахерское кресло напротив менеджера, развалился в полулежачей позе и начал играться с макияжными средствами. Слышать о николаевских похождениях было уже привычно, как и иногда видеть их своими глазами. Так, однажды, Федор вытаскивал Гоголя из притона, причем Гоголь там был единственным трезвым, и отказался рассказывать, что он там делал. Таких историй было не то чтобы много, но Достоевский был уверен в том, что Гоголь львиную долю умалчивает. Как сейчас. Даже задавать вопрос не было смысла, Николай умел изящно посылать к черту, умел изящно соскочить с темы, а еще он умел изящно врать, поэтому смысла в этом не было для обоих.
И еще в начале их совместной работы парень сказал ему — я очень плохой и непростой человек, если хочешь легких денег, то ты не по адресу! — и звонко засмеялся. С Федором такие фокусы не канают, он с первого взгляда на него понял, что это за человек, проблема была в том, чтобы перетерпеть его подростковую спесь.
Федор внимательно оглядел его оценивающим взором, уложив подбородок на ладонь, и заключил:
— По тебе видно.
Николай, уже взявшись за черный карандаш, тыкал себе им в глаз и оттягивал веко, не роняя ни слезинки, обрисовывал свои большие и наглые глаза по контуру, в перерывах между рисованием небрежно размазывал все это пальцем. Вид у него был самый что ни на есть бродяжный, за полгода он не изменился совсем, несмотря на то, что аудитория стремительно росла, и пора бы уже немного привести себя в порядок (хотя, кажется, его поклонникам нравилось, да и Федор откровенно не мог представить его в других образах). Ненавязчивая мечта поиграться с его стилем оставалась далекой, как и перспектива найти с ним общий язык, понять его, принять его — на эти мероприятия не было времени, и популярность пришла так быстро, организация дел не оставляла даже намека на хороший отдых, что уж там на свободное время.
Волосы его были взлохмачены так, будто он облил их чем-то и неправильно высушил, привычных причесок в виде косы или пучка не наблюдалось — заломанные, кудрявые на концах пряди, струились по плечам, просвечивающим водопадом прятали руки, шли вдоль линии выпирающего сквозь ткань позвоночника. В теплом полумраке гримерки он выглядел настоящим инопланетным гостем. Такого, как он, не найдешь ни в одной социальной сети, не найдешь похожего на картинках в ленте, и в поиске будет вылезать совершенно не то, что ты ищешь. Даже в музыке это прослеживалось, и он не стоял на месте, будучи первым в своем жанре, затмевал всех последователей и пародистов, стоял среди них на возвышении двухметровой высоты — завистливые руки тянулись к его ногам, а он со смехом прыгал, не давая себя схватить, и навряд ли прикладывал какие-то усилия.
Поддавшись секундному порыву ассоциаций, Федор очнулся от своих мыслей, и максимально спокойно протянул парню телефон со списком песен. Николай, теперь с черными кругами вокруг глаз, мимолетно коснулся его пальцев своими, забирая гаджет, и принялся тем же самым карандашом переписывать список на свое запястье, закатав левый рукав старой водолазки.
Гоголь одевался непонятно во что — это если брать отдельно одежду; и выглядел просто потрясно — это если брать всего его целиком. Он был будто одновременно одетым и нагим: обрезанная ниже пупка водолазка непонятного темно-красного цвета обтягивала его тощую талию, плечи, длинную шею и руки, в пространстве между штанами и водолазкой маняще выглядывали сетчатые колготки, и в их клетке сидела кривая татуировка какого-то мультяшного персонажа; свободные штаны в еле заметную полоску — к таким парень испытывал особую любовь, и скупал любые подобные, как только они окажутся в его поле зрения — плотно обхватывали поясницу, болтались на бедрах, и опять плотно охватывали его тощие голени, внизу снова пестрили вульгарные сетчатые колготки; обувь же была непримечательна — красные кеды, в которых он ходил уже шесть лет подряд, и когда они изнашивались, он покупал другие, точно такие же. Еще где-то в углу, на шкафу, валялась его ярко-бордовая короткая куртка, изрисованная странными рисунками вдоль и поперек. Неожиданно заметилось, что на водолазке выпирают проколотые соски.
— Не глазей на меня, я стесняюсь, — провоцирующе спокойно и четко проговорил Гоголь, со скрытой насмешкой в спрятанных за челкой глазах.
Писать полные названия песен было бы муторно, поэтому на руке красовались понятные только ему одному наборы символов, как у списывающего контрольную школьника, главное разобрать что-либо из написанного в темноте или в мерцании мощных разноцветных софитов — организатор обещал, что будет очень темно и эпилептические припадки будут обеспечены даже тем, у кого заболевания нет.
Федор глаз не отводил чисто из принципа, продолжал бессовестно пилить его, и Гоголь, расправившись со списком, принял вызов.
И проиграл — в гляделках Достоевскому не было равных.
— Кстати, — начал Николай после непродолжительной сцены горечи поражения, когда Федор снова уткнулся в возвращенный телефон, решая какие-то рекламные вопросы, — я пришел в назначенное время в назначенное место, теперь твоя часть сделки.
Николай сполз в кресле так, чтобы дотянуться стертыми носками грязных кед до черных лакированных ботинок, и легонько пнул Федора куда-то в середину ступни. И еще раз. И еще.
— Ау. Слышишь меня?
Воспаленные глаза грозно поднялись на неугомонного парня, продержались считанные секунды, и вмиг лицо менеджера разгладилось, стало спокойным, как у святого с иконы. Бледные тощие пальцы подтянули портмоне поближе, умело рыскали по карманам, пока Федор не отвлекался от экрана, и, наконец, нащупали нужный предмет.
Зиплок проскользил по длинному столу и был прихлопнут точным ударом ладони Николая, который тотчас засиял как Сириус, стоило оторвать руку от стола. Он быстро открыл пластиковую застежку, аккуратно принюхался к белому порошку, и, потерев между пальцами вещество, попробовал на язык.
— Эй, Михайлович, да это же почти полностью чистый кокаин! Откуда ты его достал? А ну, делись номерочком.
Уговор был простой, и Федор не понимал, почему Николай в таком восторге от увиденного. С артиста была необходимость явиться в нужное время, с менеджера — хороший кокс, а Гоголь все продолжал:
— Слушай, а ты, оказывается, не такой душнила, даже знаешь, откуда наркота берется. Я-то думал, ты весь такой из себя набожный и правильный, работа — второй дом, бла-бла-бла… Так что, дашь циферки барыги?
— Нет. И не ори так.
— Надо чаще тебя шантажировать, — не унимался светловолосый, улыбался так, будто он сытый щеночек сиба-ину, и аккуратно высыпал порошок на стол. — Дай купюру.
— Я одного не понимаю, тебе что, без наркотиков плохо выступается, или как? — спросил Достоевский, желая получить ответы на свои вопросы до того, как Гоголь обнюхается. Николай же крутился на стуле, забравшись на него вместе со своими длинными подтянутыми ногами, горбил спину, как-то по особенному заворачивал полученную купюру в трубочку и слушал своего менеджера неожиданно спокойно, хотя в другой ситуации уже бы спорил. На самом деле Гоголь настраивался — никакой претензии в чужом вкрадчивом голосе не звучало, чтобы раздувать привычную клоунаду, и перед употреблением (и выступлением) лучше не делать себе нервы. Он знал, чем может обернуться его расшатанное состояние, если замешивать это в шейкере с наркотиками. — Раньше ты перед выступлениями даже не выпивал. И все равно нравился людям. Думаешь, что сейчас не справляешься?
— Не в этом дело, — беспечно заверил Гоголь, состряпав две короткие дороги, и теперь с ленивой улыбкой смотрел на свое отражение в зеркале, на отражение порошка, зацепился взглядом за выделяющийся на его общем образе карий глаз, вытянул одну ногу на стол и теперь скользил взглядом по ее отражению; позже переместил внимание на Федора — залипал на его волосы, изящный профиль его лица, пока сам объект внимания замечал только лишь свой телефон или то, что в нем отображалось. Мысли потихоньку настроились на нужную частоту, зарождалось что-то приятное и грешное в изгибе бледной шеи и ключиц в арке расстегнутых верхних пуговец, страшное и темное в складках чужой темной рубашки и брюк, за это было отрадно цепляться, особенно под веществами, и парень остановился на этом варианте.
— А в чем? Если ты удумал каждый раз снюхивать, — Достоевский, замявшись, на миг поднял взгляд с экрана на стол, — по две дорожки, далеко мы с тобой не уйдем. Эта сцена — далеко не твой предел. Ты дописываешь новый альбом, а после него начнется тур по городам. И так по кругу. Люди, даже выпивая алкоголь, очень сложно переносят такие поездки. Поверь мне на слово, наркотики худшая поддержка в таких моментах.
— Федор, не в этом дело. Совсем, — приготовив купюру, жалостливо усмехнулся Николай. Желание сейчас же свернуть эту тему в комок ненавязчиво свербило в груди — ему никогда не нравились ролевые игры в жанре пациент-психолог. Но Федор продолжал, заинтересованно поднял голову, выгибая бровь, сказал:
— Тогда объясни, в чем.
— Мне скучно. И ты знаешь, почему. Эта сцена, эти люди… Они — ничто. Они никак не влияют на мои желания — я живу своей жизнью и имею свои прихоти. И этот концерт никак на мою жизнь не действует, я бы и без него захотел вкинуться. А так, трезвый я там всех керосином оболью и подожгу. Живым никто не выйдет. Пусть знают, что такое «мое творчество». Даже ведь в слова не вникают, придурки… Понимаешь, о чем я?
— Откуда ты возьмешь керосин?
— Это не проблема. Сейчас вот, уйду по-тихому от тебя, солью с левой тачки бенз (ладно, не керосин!), со сцены всех оболью, типа водичкой, чикну зажигалкой — и все!
— Твой план провалится. Я ведь не тупой. Думаешь, я не контролирую бутылки с твоей водой?
— Мой план не провалится. Мой план уже успешно выполнен, — Гоголь несколько раз тыкнул пальцем в воздух над двумя белыми полосками. — И насчет бутылок я учту, дядя Федор!
Достоевский впервые за их встречу улыбнулся.
Через секунду все купленное было благополучно и без дискомфорта снюхано, пришла певица на разогрев, все близилось время его выступления — а ему хоть бы хны, думал Федор. Даже он волновался за певца больше, чем певец за себя, учитывая то, насколько Федор неволнительный человек. У Гоголя под кайфом окончательно слетели тормоза, он потерял значение слова «стул» и выгибался, пытаясь лечь на него как на кровать; в итоге забил на это гиблое дело, и просто выгибался в спине, тянул руки к низкому потолку, улыбался как-то искушенно сам себе в зеркале, общался сам с собой разными голосами. Собранная в зале толпа шумела громче колонок, начинающая певичка, очень безвкусно копирующая стиль Гоголя, кричала в микрофон под музыку. Эффект на звуковой дорожке микрофона был подобран не совсем удачно, и мелодия состояла всего лишь из четырех аккордов, слегка разбавленных другими семплами — девушка наверняка не разбиралась в существующих секвенсорах, выбирала звучания наобум, хотя что-что, а текст был неплох.
Гоголь залез на стол, закатывая глаза, руки путались над его головой, путались в пальцах его распущенные густые пряди, в свете тусклых ламп отблескивающие дорогим жемчугом, масляная пленка прятала за собой огроменные шайбы зрачков. Федор заметил, как чужие губы открываются вместе со словами песни, и беззвучно выговаривают каждый звук, спросил:
— Ты знаешь ее?
Гоголь медленно слез со стола, будто хищник высматривая что-то в отражении, плавно отошел на два шага назад, и начал придирчиво себя осматривать. Когда ожидание ответа превысило десять секунд, менеджер уже хотел мысленно отметить, что зря повелся на его условия — разве он способен будет что-то адекватно спеть?.. хотя аудитория у него такая, что схавает все, лишь бы вставило. Делать так, чтоб вставило, Гоголь умел безупречно.
— Кого? — запоздало не понял парень.
— Песню группы, которая сейчас выступает.
— А, да. Я к ней текст писал, — тут Федор осознал, почему песня не провальная.
— Я думал, ты плевать хотел на своих коллег по жанру, а ты им даже тексты пишешь. И давно ты так?
Гоголь снова замолчал, позируя перед зеркалом, а через минуту медленно приплыл к креслу, в котором спиной к нему сидел явно уставший менеджер, уперся ладонями в мягкую кожаную спинку и повернул голову так, чтобы видеть зеркало; и продолжил, нацепив на голос интонацию безмятежной сплетницы.
— Да мне не важен ее жанр. У нее красивое лицо и тело, поэтому я с ней, — говорил он, словно совершенно не задумываясь над своими словами, мысли его были где-то не здесь, дымка мрачного безумия покрыла его глаза полностью. — Она просила меня написать ей текст за то, что я жил у нее неделю, и я написал.
Теперь не понял Федор. Вот и всплывает все, о чем Гоголь молчит.
— Так вы встречаетесь?
— Ха-ха, нет, мы трахаемся, — неожиданно задорно ответил парень, склоняя голову над чужим затылком, и белесые длинные пряди смешались с плотно-темными блестящими. Экран чужого телефона мелькает на периферии внимания в руках Федора слишком ярко, и Гоголь немного щурится.
— А почему я об этом только сейчас узнаю? — холодно и чуть обиженно спрашивает Достоевский, почти швыряя смартфон на ближайшую поверхность в виде длинного стола, и запрокидывает голову, смотрит строгим и злым взглядом — Гоголь был главным раздражителем, но его нельзя было устранить, и это выбешивало. Федору казалось, что он не выдержит и задавит этого несносного мальчишку раньше, чем перетерпит его максимализм. Глаза сверху смотрят в его глаза совершенно бессовестно и игриво, Федор уже готов к едкой фразе.
— А что, хочешь быть третьим?
И остается непоколебимым. Гоголь был по-своему предсказуем, и похоже, что он сам это знал. Его можно было просчитать на два шага, на три, на четыре. А на десять — уже невозможно. Особенно это проявилось в их недавней ссоре и в том, что в итоге он под кайфом, а Федору — вся эта морока. Не дай Бог, он еще на сцене что-то выкинет.
— Мы с тобой еще в начале договорились, что если у тебя какие-то отношения или намеки на это, то ты предупреждаешь меня в первую очередь, — спокойно говорил менеджер.
— Зачем?
— Затем, — сиюсекундно ответил на наитупейший вопрос Федор, не испытывая никаких приступов гуманности — сюсюкаться ни с кем, а тем более с Гоголем, он больше не хотел. Последствия бессонницы и тридцатичасовой непрерывной работы подступали снежной лавиной, и совсем не хотелось объяснять, почему отношения двух артистов так важны для людей за их спиной, и почему потребители бывают жестоки и предвзяты.
Николай смотрел на Федора, Федор смотрел на Николая, и блондин снова проиграл в гляделки.
— Ты что, до сих пор на меня дуешься? — совсем тихо, почти шепча, зажаловался Гоголь, наклоняясь ближе, к чужому уху, но Федор отодвинул его лицо ладонью. Даже при всей николаевской безбашенности, что-то упрямо сворачивало не на ту тропинку. Об этом, конечно, было бы необычно и интересно подумать, но не сейчас, когда до начала осталось пятнадцать минут.
Гоголь перехватил сопротивляющуюся руку за запястье, чутко отслеживая малейшие реакции тела и лица. Не упирался, а решил зайти с другой стороны — обошел кресло, крепко держал чужую ладонь в своей, и встал на колени перед сидящим напротив Федором. Границы дозволенного стирались под вялый смех проститутки бальзаковского возраста (аллегории на кокс), и под взглядом глубоких и холодных, прищуренных ультрамариновых глаз (аллегории на грех) ничего не становилось лучше — замерзшая ладонь застряла в его горячей, в ушах шумело от свободы и безумия его действий, а на грудь давили еще не стертые отголоски норм морали. Его внимательно просчитывали, и Гоголь, под расстрелом напряжения, с насмешкой думал на понятном только ему языке: все тщетно, я тебя уломаю, обольстительный ты дьявол, и тебе точно не скрыться от меня сейчас, идеален момент, место и ты, а кокаин идеальнее всех.
— Прости меня за все, что я тогда наговорил. Я был неправ. Твоя работа не напрасна, ты много для меня сделал, и я тебе очень благодарен.
Николай говорил голосом змея-искусителя, спокойно и доверительно даруя свои извинения Достоевскому, сжимал его пальцы с невесомой силой на уровне своего лица, и придвигался все ближе и ближе, продолжал более откровенно (куда уж откровеннее?):
— Ты действительно важен для меня, а я иногда поступаю, как дурак. Простишь меня?
Федор еще в начале этой речи думал, что сейчас, дослушает все эти ненастоящие слова, и с праведной улыбкой погладит парня по затылку, обламывая его, зажравшегося суккуба, коронной фразой «я прощаю тебе все грехи, сын мой», но он сам не заметил, как бесповоротно завис. Как увяз в глубине расширившихся донельзя зрачков, под аккомпанемент сладкого тихого голоса, и если до этого Федор предпочитал вообще не пересекаться глаза в глаза с другими людьми (кто бы то ни был), то сейчас даже заминки не возникало. Достоевский не был уверен, говорит это все Николай или кокаин в его носоглотке, но точно знал: человек перед ним сейчас что-то задумал. И, скорее всего, его задумка в какой-то из вселенных накладывалась на задумки человека напротив без особых просветов.
— Нет. Не прощу.
Николай тянется вверх, безмятежно накрывает чужие губы своими, упирается ладонями в ткань темных брюк, и его ресницы дрожат от нетерпения — он выглядит словно неопытный падший ангел, и это завораживает, но видно, что неправда. Поцелуй выходит легким и невинным (со вкусом клубничной жвачки и сладкой гигиенической помады), не как в композициях Шопена, а как в начале жесткого порно, думает Гоголь и улыбается своим мыслям, с тихим чмоком отстраняется от чужих губ, и ему так не хватает собачьего хвоста — дополнить невинный взгляд и высунутый язык, облизывающий губы.
— А так?
— Нет.
Упрямый.
Они, конечно, оба понимали, к чему идет — Федор был просто взрослым, а Николай был просто слишком опытным для своего возраста; упрямо хотел потянуть время, чтоб красиво исчезнуть в начавшемся выступлении, отдать себя всего музыке после такой близости; горячо выдыхал в шею, долго целовал яремную впадину, шептал, уже не отстраняясь:
— Ну?
— Нет. Поторопись.
Николай лениво перехватил все еще застрявшее в его пальцах федоровское запястье, оторвался от бледной худой шеи и всмотрелся в непонятный циферблат дорогущих часов: до выхода одиннадцать минут. Выступление не ждало, рука была мягко отброшена на подлокотник, рычажок регулировки высоты под сидушкой кресла — быстро нажат, и ловкие руки уже выправляли рубашку из брюк, расстегивали ненужные застежки, убирали с тела ненужную ткань. Николай засматривался на то, как Федор проводит ладонью по тыльной стороне шеи, разминает позвонки и блаженно прикрывает глаза, запрокидывает голову назад, сползает на кресле… В этот момент он не выглядел состоятельным мужчиной, да и в принципе он всегда выглядел намного моложе заявленной им четверти века, будто всего на год-два старше только-только девятнадцатилетнего Гоголя, а сейчас — без всего напускного пафоса и престижа — выглядел совсем как школьник.
Целовать бледную, почти белую кожу под самой темной тканью в мире было так волнительно и возбуждающе, и если бы не наркота, Николай бы не держался бы так долго. Тело отвечало ему короткими выгибаниями, сокращениями мышц у начала ребер, а Федор выдыхал в потолок так сладко, что в штанах становилось совсем чуть-чуть (спасибо любимому фасону брюк), а тесно. Федор советов понапрасну не раздавал, действительно надо было торопиться.
Бледные пальцы скользнули в платиновые волосы, чуть пригладили мешающую челку, за что Гоголь мысленно поблагодарил его, нежно намотали длинные пряди на кулак и потянули вверх. Поцелуй уже был глубоким, и Федор, чувствуя напор не хуже его напора, зацепился зубами за какую-то железяку, резко отстранился, непонятливо нахмурив брови, и Николай улыбнулся ему совсем по-дьявольски — выудил из недр карманов маленький тюбик лубриканта со вкусом вишни и ментола, высунул длинный язык с маленькой блестящей бусиной посередине и выдавил немного смазки прямо на украшение.
Федор хотел что-то сказать по поводу прокола, либо что-то по поводу смазки в кармане, или о том, что у него закрадываются смутные сомнения по поводу личной жизни парня, но все слова, как и мысли, были обезглавлены безжалостным языком. Николай провел языком от основания до головки, обвел ее контур покрасневшим кончиком, и насадился ртом полностью, не испытывая никакого неудобства.
Федор не был любителем издавать какие-либо звуки во время секса, но сейчас молчать не хотел, да и не получалось — все сомнения и все проявления здравого смысла были смыты штормом чужого языка и металлической сережки, и это была самая сладкая смерть, которую Федор наблюдал. Все вокруг погрузилось во тьму, и даже бездарная музыка на фоне перестала иметь значение, Фёдор будто стоял по пояс в теплой и спокойной воде, обдуваемый ветрами из собственных стонов и чужих горячих выдохов в пах. Пальцы судорожно сжимались на его затылке, и парень послушно брал еще глубже, и глубже. Вскоре голову направлять не было нужды — Гоголь понял, что именно нужно — и время вмиг остановилось. Сознание превратилось в настоящее минное поле, а Николай ходил по нему, так и не наступив ни на одну, он знал, где заложена каждая, специально прыгал в миллиметре от взрывчатки, и затерялся в хронологии тот момент, когда все подлетело на воздух.
Федор растворился в похотливом и навязчивом чувстве оргазма, сжимая одной рукой чужие пальцы на своем бедре, а другой стискивая светлые волосы, и медленно прогнулся в спине — навстречу этому чистому наслаждению, и закусил губу, молчал, не издавал ни звука, и только спустя несколько секунд расслабился, тихо выдыхая. Снизу его ожидало довольное лицо.
— Ну че как, норм извинился? — тихо спросил Гоголь, уставше уложив щеку на чужое колено.
— Вообще супер, — без сомнений ответил Федор, почти успешно восстановив дыхание.
Улыбнулся Николай более искренне, чем когда-либо, как обычный и веселый подросток, чуть игриво куснул сильно выпирающую тазобедренную кость, и натянул черные трусы обратно, застегнул ширинку, похлопал по ней, пробормотал что-то вроде «до новых встреч». И в это время за тремя стенами громко заиграла знакомая мелодия, и была она написана самим Гоголем. Выступление началось, и по плану, он уже должен стоять за кулисами и проверять микрофон, но до сих пор стоял на коленях и проверял совершенно не то, что нужно. Федор укоризненно хихикнул, когда Николай смазано поцеловал его на прощание и пулей вылетел за дверь.
Появление Николая несложно отследить, крик обезумевшей толпы будет слышен даже через самые толстые стены — а еще он наверняка замутил на сцене что-то неадекватное, например, двойное заднее сальто с разбега, или влетел ногами в какую-нибудь криво стоящую, по мнению артиста, технику, которую обязательно нужно было расхерачить к чертям собачьим, конечно, как же без этого. Федор твердо решил, что вмешиваться и выходить ближайшие полтора часа он никуда не собирается, так что посмотрит все в записи. Сквозь шум публики пробивался нечеловеческий высокий крик, ввинчивался в мозги к каждому человеку в помещении; от его голоса, текста, звука не было укрытия и не было защиты, и его поклонники находились в плену у него, или он был в плену у них, как небутореный, чистый кокаин, приносящий концентрированный кайф.