Чистый звук

G
Завершён
2
Фэндом:
Размер:
4 страницы, 2 215 слов, 1 часть
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
2 Нравится 0 Отзывы 0 В сборник

Часть 1

Настройки
Теплое небо. Какое же теплое, но пустое небо. Мне кажется, мир закрыт стаканом с оранжевым дном, и за ним я ничего не слышу. Это был огромный партер или обычный зрительный зал кинотеатра. Я не помню точно, был ли там огромный экран на всю стену или же сцена. Я помню, что было много людей и ощущение некой пустоты оттого, что я совершенно один. Я впервые пришел один сюда. Холодно, очень холодно. Когда ходишь в подобные места с кем-то, не запоминаешь дорогу, не теряешься, не отвлекаешься на свой голос и мысли, но чувствуешь свежий разум, впитывающий все нужное, не мешающий, разрушающий суету внутренней организации. Сейчас же я тут совершенно один, в этой мертвой толпе больших камней с глазами и раскрывающимися пустыми ртами – таковыми казались незнакомцы. Эти камни меня толкали около входа, около гардероба и около туалета, в котором я мыл руки несколько минут, чтобы избавиться от чувства причастности к какому-то возникшему в голове преступлению (я не знаю, осуществлялось ли оно когда-то). Тогда вода показалась такой же каменной, такой же пустой, как их рты, и вовсе не мокрой. Ее струя лишь из-за некоей условности падала на, вероятно, очень грязную кожу, ударялась об нее таким шипящим взрывающим звуком и стекала по локтям, именно на рукавах обретая эту поганую «мокрость». Именно с капли воды, что прозрачным блестящим шрамом прошлась от самого запястья до локтя, а далее – вниз, на плитку пола, началось мое наблюдение за звуками. Звук упавшей капли не был громким, но оттого, что я смог уловить ее точечное приземление, разум отвлекся, экран моих мыслей переключил нежелательную программу. «Надо же, — думал я, одним мизинцем двигая ручку смесителя, чтобы выключить воду, — как капля смогла отвлечь меня от автоматизма действий, отвлечь меня на такой жалкий звук?» Ясно же! Причина моего чуткого слуха – чистота! Из кабинок выходили другие люди, потирая мерзкие ладони, которые издавали звук, похожий на тершиеся друг об друга опилки, смешанные с грязью и углем. Их наружность не была похожа на ту, что я привык видеть в театрах. Большинство мужчин проходило мимо раковин, своими огромными ладонями хватались за дверную ручку, а потом терли глаза, красные от усталости или аллергии. Я заметил, что при всей своей отвратительности и неопрятности звукового уровня, их камни с глазами и пустыми ртами, называющимися у людей кривым и однобоким словом «лица», выглядели красивыми и даже, наверное, привлекательными. Пока я, слушая эти мелочные звуки, рассеянно повесил взгляд на своем подбородке в помутневшем большом зеркале с беловатыми разводами и парой капель, рядом встал другой незнакомец, принявшись усердно натирать свои руки каким-то кремом или собственным мылом. Он мимолетным полетом бумеранга зрачков охватил все мое тело от носков до двух волосинок, торчавших из общей массы волос, и вновь, поджав плечи, тупо уставился в свои руки. Казалось, пена уже сжигает ему кожу, вонзается уже не мыльными, а стеклянными пузыриками, я чувствовал и чувствовал ушами эти склизкие звуки, его руки стали похожи на полную дешевым средством для мытья посуды губку. Зато в этом случайном образе его «лицо» (как больно думать об этом слове, как больно произносить его в этой мысли) не казалось каменным – оно было пупырчатым, дырявым, мягким. Закончив намывание, он задел меня своим плечом так, что мне показалось, внутри моего скелета заурчала та же пена сжимающейся губки, показался звук, лишь показался, что кто-то помял мое сердце, являющееся центром скопления комка раздражения. Я не сказал этому человеку ни слова, а он, показалось, хотел. Передо мной дверь. Холодно, очень холодно. Я знал, что сейчас я выйду из относительно маленькой комнатушки в огромное фойе, усыпанное множеством шумных камней. Я уже слышал их гулкий смех, голосистые междометия, старческие покашливания, высокое женское пустословие и перекатывание тембра. Я аккуратно толкаю дверь краем ботинка и моментально оказываюсь в этих каменных турах. Ни одно лицо я не вижу, я только чувствую их одежду на своей, слышу и слышу их голоса, слышу и слышу топот, завывания, я слышу всё. Кажется, схожу с ума. Впервые я в этом месте один, впервые в фойе мой взгляд не закреплен на одном дружеском лице – передо мной огромное пугающее множество лиц, не воспринимаемых как лица, передо мной взрыв множества голосов, либо тысячи, либо сотни, да хоть единицы – мне страшно перекатывать каждую ноту смеха в своих чистых ушах и экспозиции слуха. Эти голоса не имеют носителя, и этим голосам не нужна определенность. Их задача – слиться в громогласный гул, щемящий внутри меня все, обвязывающийся вокруг ребер, создавая решетку. Я должен перекрыть страх толпы и услышать каждого человека, увидеть в нем жизнь и опыт. Это движение научило меня удивительному навыку фокусировать свой слух. Звуки, где бы те ни были, имели несколько слоев: от самого поверхностного до глуби неуловимого писка где-то за стенами, пленяющих толпы колес на асфальте; от близкого шепота над ухом до шелеста пестрых деревьев в соседнем городе. Фокусировка слуха сначала казалась мне иллюзорной глупостью, попыткой спастись от толпы, найдя нечто манящее и загадочное в почти неслышимых звуках. Казалось, я хотел закрыть дверь снова, наткнуться на мерзкую плитку, отражающую искаженное тело полужелтым-полусерым пятном, в отвращении отказаться от зрения, полностью сфокусировавшись на слухе. Я сделал несколько шагов в сторону лиц, отстраняя векторы их голосов от себя, с болью и неконтролируемым напряжением переключаясь на посторонние шорохи, не доставляющие столько неприязни. Каменные плечи становились всё крупнее и жестче, заполняли все пространство вокруг. Я ленился их обходить. Позже пришлось идти в еще более плотной толпе – двери в партер открылись. Когда поток людей, словно водный, пробивший дамбу, направился к дверям, позабыв об этике, я снова почувствовал себя частью безвольной массы, частью одного громкого, целого, несамостоятельного, но в этой массе значительного звена человечества, социальной группы, представляющей из себя не совокупность элементов, а однородный комок. Да, сейчас это стремящееся к дверям сборище не имеет мыслей, лишь общую цель – занять свое место, но как же прекрасно единение с массой, вот она — легкость бытия. Поток дотащил меня до входа в партер. Это были две огромные старые деревянные двери, какой-то странный повторяющийся коридорчик и старый капельдинер, просящий мой билет. Лишнее движение показалось мне утомительным, поэтому я как-то проскочил через него, слившись с толпой. Это, всё-таки, был ужасный театр, какой-то неправильный, связывающий в себе все массовое, но никак не элитарное. Никого не контролировали, капельдинер слеп и хил, его трясущиеся немытые ручонки тянулись от рук к рукам, лицо блестело жалкими пылинками, а губы постоянно подергивались, будто хотя что-то сказать, но боясь выронить последние полужелтые-полусерые зубы. Еще более утомительной задачей стал поиск своего места. Я отделился от массы, стал одноклеточным, перекатывающим свои псевдоподии. — Это мое место, — не успел я усесться, как ко мне подошел какой-то незнакомец и влепил чуть ли не в лицо своим замызганным билетом. Я, вообще-то, не стал спорить, ибо тот был прав, а своего места я не знал. И билета у меня не было, но это я понял только сейчас. — Извиняюсь, — вообще-то так неправильно говорить, невежливо, тем более здесь, а я обычно очень тщательно подхожу к выбору слов. Другой случай. «Извиняюсь» — так кажется, что я сам себя уже простил, а на деле никто меня никогда не прощал. Мне не стыдно перед камнем с глазами, я почему-то почувствовал себя выше него, ведь тот наверняка не мыл руки столько же, сколько мыл их я. Через некоторое время почти вся толпа была распределена по своим местам. Я продолжал шляться, а подошва становилась главным препятствием для передвижения на этих хилых неэффективных псевдоподиях, подошва словно стиралась с каждым шагом, становилась тоньше, становилась жидкой, точно слизь или манная каша. И я все еще чувствовал, что причастен к какому-то созданному в голове преступлению (и все еще не знаю, осуществлялось ли оно когда-то). Холодно, очень холодно. Нет, я точно не мог что-то перепутать, я должен здесь находиться, но почему-то для меня здесь не было места. Публика в сумрачном освещении вечернего спектакля световых эмоций больше походила не на интеллигенцию, даже не на простых людей – она походила на семечки, на рассыпанные семечки, выскочившие из подсолнуха, найдя суррогат легкости бытия в этом помещении. Важно скакать из массы в массу, чтобы найти его и больше никогда не проникать глубже своей лузги. Ко мне подходит какой-то величавый мужчина. Он был похож на собирательный образ всего большого и важного. Взгляд освирепел, закраснел, в испуге или ярости: — Что ты здесь делаешь? — Я всего лишь иду в уборную, — не понимающе ответив, я поспешно пошел в ее сторону. — Куда?! – он обезлюдел голосом, зарычал, словно царь зверей, царь этого театра. Свет и изображение перед глазами быстро сменялись, как быстро забилось мое сердце. Я ловил ушами каждый стук и каждый шаг, звучавший особенно громко от этих ботинок и мраморного пола (если не дерево показалось мне таким жестким и гладким). Он рванул за мной, соблюдая мнимые нормы каких-то театральных невеж. Ворчал, выкидывал слова неясным ревем, почти хватал меня за плечо, а я и не понимал, в чем провинился, если не был пойман еще у капельдинера. И мне стало так отвратительно, так, словно грязь всего мира легла под один мой ноготь большого пальца, и грязь эта пела созвучием всех нот сразу – то есть хаотично, премерзко. Так же звучал его голос: — Куда ты смеешь уходить! В фойе все еще были люди, мелькавшие мозаикой грубых морщинистых лиц с огромными сумками и странными костюмами, прическами и бледными рисунками на лице. И все они разом обернулись на меня, когда я проскользнул сквозь их толпу, надеясь, что таким образом скроюсь от того одичавшего незнакомца. Я поймал ушами столько негодований, столько угнетающих оскорблений, сколько не слышал за всю свою жизнь от себя самого. И рев продолжил бить меня по перепонкам, пока я, наконец, ни скрылся за дверью уборной. Глаза той толпы все еще стреляли в мою сторону. Снова плитка полужелтыми-полусерыми пятнами засверкала со всех сторон. Рисунок губы шевелился едва слышными движениями, и я падал от той тревоги, что продолжала бить мое сердце в нещедром отчаянии испуганных глаз. Грязь казалось испуганной, безбилетный просмотр ли так не угодил этим людям? Я слышу выстрелы их глаз до сих пор, слышу, как они попадают в дверь, я слышу, я все слышу! Слышу, как они выбивают этими глазами дверь, и так страшно становится, холодно и темно, и слышно темноту, как она дергает струны двухэтажной арфы чувственного и рационального мира, задевая мои нервы, завязанные на пальцах. — О, неужели? Ты тоже здесь! – незнакомый человек, которого я видел здесь же ранее, тот самый чудак, долго намывавший руки, сидел на полу этой мусорной комнаты, опершись спиной на гадкую стенку вымаранной гадкой кабинки. Рядом с ним лежал тюбик антисептика, из карманов пальто краями торчали запачканные салфетки и помятые сигареты без коробки. Лицо его уже не было похожим даже на губку, теперь он только кусок грязной монтажной пены. Мое лицо не понимало его. Я молчал. — Ты тоже, — он вдохнул через сопли свой голос, на выдохе закончив, — так не хочешь играть Раскольникова? Его робость предательской пулей попала в разумные опасения, уничтожив все нужное мне. А ведь впервые я позавидовал этому человеку, подумал, что тот почти на одном уровне чистоты со мной, возможно, он так же чист, что может слышать все в этом мире, может быть так внимателен к деталям бытия, и ему так же трудно отстраняться от массы. — О чем ты? — Ты актер, сейчас должен выступать. Ты это, вместо меня, кстати, должен… Ты здесь это! – я мог фокусировать свой слух, словно тюнер, определяя каждую ноту. Наверное, если начертить звучание его голоса, получится очень странная искаженная линия, изображающая несвежий хрипящий голос пьяницы. — Я пришел зрителем, — не думая, бросаю я, звуча позорно, тошно. — Зрителем ты не мог! Тяжесть топора потянула мои руки, силуэт падающей старушки показался в полужелтых-полусерых пятнах. Я снова почувствовал какое-то созданное в голове преступление (и мне почудилось, я все же совершил его, боже!). И тут же я чувствую, что дверь открывается, разломивши замок, и тут же я чувствую, как меня переносит за выход, за весь выход массы, перехватывает не только на уровне чувств, но и на физическом, меня тащат! Но я забываюсь в этом движении и полностью переключаю свой слух лишь на выдумках глупого подсознания. В голове всплывает что-то из прошлого: Меня держат двое людей (они были в фойе, когда я выбежал), я ломлюсь к какой-то старой женщине, лежавшей передо мной и истекавшей кровью или чем-то искусственным. Холодно, очень холодно. Справа – много кресел, зрительский зал, высокий потолок. Ноги скрипят деревянным полом, и только на него я обращаю свое внимание, потому что чувственно снова один, фактически же — в массе актеров, которых не хочу слышать, и продолжаю ломиться. Перед ботинками с багровыми пятнами лежит огромный топор, и мелькает все справа лица да лица, огромными камнями – то есть, то нет, не пойму. Сейчас я понял, что это была сцена, репетиция, преступление… А я все ломлюсь и пытаюсь найти опору для слуха. Дрожу. Не слышу. Рукам холодно, они трогали лезвие. — Зрителем ты не мог, слышишь? — меня приводит в чувство тот же незнакомец. Чтобы спастись, нужно отделиться от массы, отделиться от группы, совсем бросить место. Я вспоминаю, как меня держали те люди, как сильно сжимали мои руки, пока я ломился в неясном направлении, теперь же меня ничто не держит, и никакой я не актер, и баба эта не умерла вовсе! Но теперь меня вновь схватили, грязные гигантские ладони... Меня тащат на выход. Здесь вечернее небо. Я слышу, как дверь открывается и закрывается, а голос ее звучит приятнее голосов людских. Вымыть руки, хочу вымыть руки (точно ли преступление было создано только в голове?) Меня тащат через улицу, наконец, меня тащат, не я сам себя, не я свое тело – меня тащат. Я кусок чего-то, я часть, я принадлежность. Кажется, только теперь, когда моим телом ведут, когда сознание не имеет смысла, я точно ничего не слышу. Я фокусируюсь только на тишине, и это первый и последний в моей жизни чистый звук. Теплое небо. Какое же теплое, но пустое небо. Мне кажется, мир закрыт стаканом с оранжевым дном, и за ним я ничего не слышу.</center>
2 Нравится 0 Отзывы 0 В сборник