***
— Они с отвагой надвигались на врага! — выпалил Мишка с энтузиазмом. — Пылали домишки сзади, огонь… съедал древесину как… как… как ты, к примеру, самый лакомый кусок пирога!.. — лепетал он. Даже несмотря на то, что пирога им давно не удавалось увидать. Ну и пусть. Алёша хорошо знал, что все-все в деревне любят пироги. Любят потому, что вкусно. Если они могут кусать, что аж крошки валятся, сметать их со стола, что едва держится от того, чтобы пустить зеваке-простаку занозу в палец — значит любят. И он тоже любил. Когда бабушка вдруг отдавала один, или меньше — он знал что это значит, что нужно очень долго благодарить. Так его Миша учил. А Миша никогда не скажет ничего плохого. Никогда не научит чему-то неправильному. Даже если бабушка будет ласково волосы трепать и говорить, что не стоит, мол, что ты, ей-богу! Всё равно нужно, и после радостно обнять. Это — правильно. Алёша смутился, представляя в голове картину. Подумать только! Огромные языки пламени сжирают сотни, не то дело, тысячи домов! Губят! Селяне в ужасе глядят, но знают — теперь их чужеземец тревожить не станет! — А потом? — спросил он, с интересом глядел на мальчика, что своим рассказом завлекал, увлекал, вёл по истории как караван ведут по переплетённой тропе. — А потом они долго-долго пировали в своих огромных, золотых, богатых и красивых почевальнях! — закончил Миша рассказ. Его волосы чёрной копной свалились на глаза, что он и сам уже устало потирал. Хотя, наверно, опять отправится куда-нибудь. Спать не любит. Мало спит, братец знал уж точно. Спит мало, работает, или, скорее, «бездельничает», как любили говорить все он много. Очень. Мишка посмотрел большими-большими глазами с широкой, ярко-янтарной радужкой на брата. — Пора спать, — только и сказал он, погладив того по плечу. Потянул одеяло выше и заулыбался, дожидаясь ответной лёгкой улыбки и тихого, едва слышимого сопения. Горшенёв любил брата, самой-самой большой братской любовью. Хотел дать ему то, что возможно ускользнуло аки змея, подставившая сначала непредусмотрительно свой хвост, мол, якобы, давай, руби! Толку мало, но ты этого сперва не знаешь. Хотел окружить его той заботой, которой мог. Хотя бы когда-то и немного. Справится. Он справится. Они справятся. Вместе. Ибо даже ежели не видать хорошего на горизонте, — что уходит сверкнув коварным взглядом своим из-под тёмных тканей капюшона, они его увидят. Миша увидит. Скажет, что надежда есть. Как он всегда говорил. Он должен.***
Воск плавился… как и надежда Миши на то, что женщина, которую любит отец хоть когда-нибудь здесь будет кем-то большим, чем просто тень, ползущая по стенке, ползёт, ползёт и следит за тобой, за превеликими тайнами, которые ты хочешь скрыть, ибо они находятся близ сердца и дороги тебе. Замок к ним подобрать непросто, но что же ждать от теней? Они повсюду. Они везде, они — владыки ночи, и разве будет сложно владелице ночной глуши добраться до самой страшной твоей тайны? Вряд ли. Плавится, жжётся… Стекает и плюхается большой каплей на пол. — Чёрт с тобой! — шепчет Горшенёв, поставив свечу. Тише ночи. Тише кошки, что крадётся, чтобы стащить кусок мяса у жирного и неприятного купца у дома, рядом с мостом, который часто звался местными «Мост утопцев». Ибо часто слышали легенды и проказы про то, что оттуда по ночам ползут трупы. Утопцы ходят у моста, до деревни доходят, а кто увидит одного — в тот же миг ощутит такой всепоглощающий ужас, что ползёт под кожу, округляет глаза, сжимает челюсти, кулаки и ноги в судорогах, мерещится у глаз и топит всякую надежду на спасение. Тот удалой чудак-счастливец, которому удастся увидать такое диво — упадёт в смертельном страхе в ту же секунду, ибо кровушка в жилах стынет, гнилые зубы крошатся, а глаза едва не выпадают из глазниц от всего ужаса, что способен настигнуть этого мученика коварной злодейки судьбы!.. Миша всегда обходил Мост Утопцев стороной. Старался. Алёшка всегда волновался, что когда под ночь Мишка опять сбежит — наткнётся на мертвеца, что восстал из преисподни, восстал из небольшой речушки, хочет достать твою жизнь, сжать глотку противной, длиной, мертвецкой рукой. Рукой с волдырями, синюшной и склизкой охапкой желает сгрести, сдавить горло так, чтобы ты там и свалился без жизни. Но Миша знал, — Мост Утопцев никогда не причинял никому вреда своими сказочными легендами, а те, кто якобы видели этих мертвецких тварей — просто выдумщики и глупцы. Как можно верить, например, Сашке, Сашке — нашему местному дурачку Сашке, что рассказывать такие истории ой как любил? Сашке, что в честь свалившейся судьбы несчастливой, из-за коей на него единожды свалилась телега, с возом его старинного прадеда — звался Ренегой? Чаще — Ренегатом. Дед с клячей тащил возы по тропе около леса, того, что ближе к деревянной дощечке, говорящей — туда поедешь, — до города доберёшься, ехал, ехал, кляча пугливая была, коли учуяла смердящий душок лесных тварей, тут же сгорбатилась, забушевала так, что и дед, и телега, и возы напару со внуком рухнули на пыльную дорогу. Ну и чёрт с ними, телегой и возами с пыльными банками-склянками. Или что там было в захудалых мешках с заплатками, торчащими нитками и едва сохранившими первозданный вид мешками? Впечатление он своими деяниями, что слыхала уже вся округа, достиг Ренега незамысловатой, конечно, но паршивой славой. Ибо даже подружиться с таким негрубым, однако подлым человеком не сумел никто. Разве что пёс местный, что облюбовал лавку большой тётки Гарнет. Она же в свою очередь облюбовала себя звать прекрасной девицей-красавицей, поскольку имя, значиться, благородное, царское! От великого, старого рода досталось оно ей, о как! Но мужик всякий, что рядом с ней по неясному разъяснению мог оказаться, мог только приголубить её простые до одури овощи, что таскала она со своего огорода, что, казалось, засох ещё лет сто назад. Ну, али пирожки сальные, что уплетать она и сама с радостью любила.***
Никто уже не смог бы поверить в проказни мальчугана, что плутал по деревушке с именем в честь рухнувшей телеги. Кто бы с замиранием сердца хотел в очередной раз услышать от этого черновласого и курчавого оболтуса присказку о том, как ночью недавнешней, он, один-одинёшенек совсем, плёлся за сучками да ветками по наставлению прадеда, споткнулся, обернулся, и схватили его руки чьи-то ужасные, и затрепетал он в сей же миг. Руки, говорит, лицом к лицу развернули, и заставили глядеть в глаза краснющие. Из них кровушка алая лилась, лицо синюшное страшило Сашку, а рот с разорванными щеками, треснутыми зубами, и гнилым языком, Сашкино имя произносит. Говорит, что недолго селению процветать осталось! Только, по правде говоря, процветания тут и в помине не видать, но «Сашка не дурак, знаете, он лучше всё понимает!..». «Сашка, знаете, не пальцем, это самое, деланный! — говорил каждый раз Сашка. — Я вырвался, схватил булыжник что около меня валялся, стукнул его по его голове разбитой, и победил трупа!». Подобной сказкой уже и трёхлетнего от роду не напугать.***
Мишка смелым был. Алёша и сам это доказать мог! Кто, по-вашему, кусок мясной, по принуждению отца али судьбы этой злодейки окаянной стащить, не побаиваясь расплаты, да ещё так, что никто пропажи и не заприметит? Кто, по-вашему, скажите на милость, в конце-концов, ходил на речку каждую ночь, а речка, между прочим — река, где был Мост Утопцев, что даже взрослых, вонючих и дряхлых, тех, кто схож с теми самыми мертвецами был, пугал, а вот Мишку не пугал ни разу? То-то! Ветер разгневанно окутал Горшка, тот пятился к двери, но отступать было поздно. Глянул он в последний раз на окно, где почти-почти догорела свеча и в одной рубахе, потрёпанными временем штанами, на босу ногу спустился по холодным ступенькам.***