Слой пепла

R
Завершён
1
автор
May 15 бета
Фэндом:
Размер:
8 страниц, 3 665 слов, 1 часть
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
1 Нравится 0 Отзывы 0 В сборник

Часть 1

Настройки
      Грянул звон, и из аудиторий высыпались заспанные студенты. Среди многих сливающихся с халатами лиц плетется один черноволосый, с редкой юношеской щетиной. В руках он бережно несёт исписанные бумаги, сжатые голубоватыми переплетами учебников.       В сверкающих морях листов плескались рядками буквы-касатки, приятного бежевого солнца былого мира им здесь предостаточно. Не то, что на листовке рядом… Там земля изливается кровью. Там, как пиявки, присосались тяжелые военные машины, возведенные костями и на костях. Там толстая кровавая пелена залила водную гладь, ослепила и задушила бедных касаток. Листовка эта совсем мелкая, да и запрятана неплохо — никто ее не замечает… или не хочет заметить…       Только вчера оперившийся Ворон уселся на лавочку у ректората. Со стены напротив на него ядовито и тупо смотрели с надменной прикрытостью век повешенные: со свинячьими рылами, с переломанными шеями, с мертвецки пустыми глазами.       По бокам стали толпиться другие студенты. Они о чем-то увлечённо рассказывали, улыбаясь своими больничными лицами, но Ворон плыл в гоготании, не отводя глаз-бусинок от зверинца. И чем дольше смотрел, тем сильнее кривились их рыльца в грязной ухмылке. Первый — коронованный жирный хряк с порванным ухом, челюсть которого пробита насквозь ржавой саблей — оскалил синие зубы. Вторая — улыбчивая краснолицая женщина с испуганными глазами — кокетливо наматывает на палец локон издохших змей. Третий — грозного вида усатый суслик — поднял вверх ювелирной работы огромные часы со сдохшей кукушкой. Хиленькие лапы суслика искривлены, точно не единожды ломались под весом этого окровавленного золота.       Бумаги в руках Ворона вспыхнули и во мгновение сгорели дотла ледяным пламенем — все, кроме уже опаленной листовки. Ее чернила растеклись по полу, въелись в белизну досок. Высокие окна застелила чумная сажа, лица и халаты студентов посерели и оживились, но тут же пошли инфернальными трещинами и рассыпались пеплом. Следом рассыпался и насквозь пропитанный миазмами мора небосвод. Все в пустоте обратилось в единородный прах, но только масляная Кунсткамера своими зубами-глазами упивалась апокалиптическим зрелищем. Перед Вороном, как перышко на ветру, опустилась листовка. Теперь уже в ней чего-то недоставало. Он так и не узнал бы наверняка чего именно, если бы его предплечье не обожгло касание когтистой лапы — округлый чернильный символ пронзил кожу, оплел вздувшиеся вены. Дьявольский палец, окольцованный ржавой сталью, распорол дрожащую плоть до груди. И тогда боль стала куда острее, стала вязкой, сладкой, будто осязаемой, будто знакомой, будто… настоящей…

***

      Маркуса разбудил крик. В первые секунды после пробуждения, как это обыкновенно бывает, человек слепо верит ночным грезам. Так и Маркус верил, что крик вырвался именно из его замерзших сухих губ.       Послышался уже не крик, но сдавленный, а при том громкий стон, который и выдернул врача из цепкой хватки кошмара. Но когтистая боль никуда не ушла — жутко ныло слева, под ребрами.       Михайлов поднялся на скрипучей кровати, выдавил из пластинки на тронутую еле различимой дрожью руку пару таблеток, одним глотком залил их водой, что была приготовлена еще с вечера. Вода потушила внутренний пожар и показалось даже, что Маркус выдохнул струйкой пара.       Через минуту Маркус уже бежал по коридору скатавшегося линолеума. На ходу он закатывал рукава халата, но от того они не становились менее огромными и менее нелепыми. На ходу закуривал помятую сигарету.       — Седьмая палата. Юдин, — наскоро пробормотал недавно прибывший молодой врач Зинин.       — Всех в палате разбудил, распугал, уже вывезли в коридор, — продолжал он, поспевая за Михайловым и безуспешно пытаясь маневрировать между клубами табачного дыма.       Сразу за поворотом — палата номер семь, в палате номер семь — единственная кровать в углу, у открытого окна. За дверью — шумиха, возмущенные вздохи раненых. Юдин стонет, совсем слабо пытается освободиться от ремней на запястьях и лодыжке. Маркус даже не взглянул на измерительные приборы, хотя те и горели, как «Олимп» тринадцать лет назад. Окурок нелепо жирным светлячком вылетел из окна и разбился где-то далеко внизу о бетон широкого карниза.       «Иглы… Сука… Нога!..» — бессильно бредил Юдин со слезами на обезумевших глазах. Та боль, то отчаяние, с которыми он утопал в собственных мучениях, задели даже Михайлова, повидавшего немало кошмарных картин за все годы службы военным врачом. Маркус коснулся его холодного лба, отвел в стороны короткие взмокшие пряди тёмно-русых волос и стал нашептывать что-то с сострадательной нежностью.       Маркусу вообще было свойственно разговаривать с пациентами, пребывающими в бессознательном состоянии, с пациентами, которые лишились разума. Он разговаривал не как медсестры: не бубнил убаюкивающим высоким голоском, что всё обязательно будет хорошо — лишь сейчас в первый раз позволил себе такую слабость. Мог говорить о событиях в мире, перепалках между сотрудниками и главврачом, мог рассказать местные слухи или зачитать заголовок желтушной газетенки. По молодости на него из-за этого косо смотрели, считали это какой-то странностью. Но в чем же разница между такими разговорами и разговорами с ушедшими в пустоту, к примеру? Только лишь в том, что с усопшими разговаривает еще пара миллиардов людей, а с пациентами — один Михайлов? Не то, чтобы я приравниваю раненых к умершим, не подумайте дурного обо мне. Дело ведь совсем в другом:       Разве нет у человека права иметь странности? Кто-то не вытаскивает ложку, когда пьет чай. Кто-то в пустом автобусе стоит, вцепившись в поручень. Кто-то вздрогнет даже не от испуга, а просто от прикосновения незнакомого человека. Кто-то нарочно, без зонта выйдет под тёплый летний дождь. Пускай промокнет до нитки и продрогнет до костей, пускай. Пускай даже заболеет на следующий день, что с того?       Заслуживает ли любой из них осуждающих взглядов незнакомых ему людей? «Плохо» ли хоть что-то из этого? Нет, конечно же нет! Не бойтесь своих странностей, если вам проще и, что важнее, лучше живется с ними, чем без них, прошу и умоляю!       Маркус наконец опомнился и тут же юркнул за дверь. Вернулся уже с игольчатым пистолетом из мерцающей стали в руке и стеклянным патроном светло-желтой жидкости меж пальцев. Этот «пистолет», конечно, не ровня тому трофейному, что у Юдина на тумбе лежит, но одного выстрела из него — пусть в руку, не в голову — было более чем достаточно, чтобы через два хриплых вдоха Юдин уснул мертвецким сном.

***

      В кабинете Маркуса все было подчинено какому-то ему одному известному порядку. Рабочий стол посередине, но чуть левее неправильно врезанного окна. Обычно на столе ничего лишнего, но растёт он из вьющихся электронных корней. Огромный шкаф за долгие годы набил себя тоннами бумаг. Карточки пациентов, распоряжения главврача, какие-то давние военные дела и много чего подобного — все сложено так, будто стоит открыть дверцу, и тут же захлебнешься в этой бюрократической волне. Однако, если Михайлову нужно было взять какую-то бумагу, он находил ее тут же, не бегая взглядом ни секунды по мясистым коркам.       — …Симонова С.П., Палата №3, 22:16. Инфекционная гангрена. Запросить пенициллин. Это не записывать, — оторвался от долгой диктовки Михайлов. Он умудрился подавиться дымом от неожиданного даже для самого себя резкого вдоха.       — Я поняла, Марк Викторович, — Маша кокетливо подняла острые уголки мягких пунцовых губ.       — Готовить операционную к седьмому числу на третий сеанс. На тот, что после Кравцова, — торопливо поправил себя Маркус.       — Простите, Марк Викторович, — он только ей позволял так к себе обращаться, — подождите. Вначале запрос на лицензию снабженцев: вчера просрочилась, подать не успели. Затем предоставить третий пакет, только потом запрос пенициллина, — Маша растерянно стала качать головой меж чуть приподнятых рук.       Михайлов, конечно, знал порядок подачи документов не хуже любого другого доктора или медсестры. Но все же никогда не мог отказать Маше повторить очередную бюрократическую схему. Так у нее от этого глаза горели, и улыбка сама по себе появлялась на милом рябом личике.       — Это ведь неделя, не меньше, — наконец возразила она и уставилась на Михайлова округленными глазами.       — Уверен, ты сделаешь все возможное, — он продолжил. — Юдин М.В., Палата №7, 5:03. Первый приступ фантомно-болевого синдрома. Предположительно в следствие ПТСР. В скобках укажите: предварительно вторичный бред. В «специалистов»: необходимо наблюдение психиатра без отмены закрепления за сигма-постом военного госпиталя.       — Бедный…       — Прошу прощения?       — Ампутацией спасли от заражения. А ему все равно до ужаса больно. Как избавиться от боли, если нет того, что болит?..       — Ну, без сердца люди ведь как-то живут.       Маша чуть опустила голову, свела брови, будто принявшись о чем-то глубоко размышлять. Но уже совсем скоро погнала от себя тяжелые темные мысли и снова заулыбалась.       — Пока что это все.       — Отлично, Марк Викторович. Сегодня всего за три часа двадцать восемь минут управились.       Она распухшими руками собрала в стопку бумаги и за три раза переложила на тележку. Уходить, однако, не торопилась.       — Как ваше легкое, Марк Викторович?       — Ноет что-то сильнее, чем обычно… Я вот что понять не могу: ты далеко не глупая. Но в таком возрасте, — осёкся, проклиная себя, но продолжил, — и до сих пор старшая медсестра. Почему? Со своими способностями давно могла бы стать и врачом.       — Не знаю, Марк Викторович.

«Не знаю, как понимать ваши слова» / «Не знаю, что на вас нашло» / «Не знаю, куда деться от вашего леденящего взгляда».

      Она не говорила, но Михайлов слышал.       Все куда-то торопятся. Нужно доделать еще вот это, успеть еще чуть-чуть. Убежать дальше, даже если бежать по головам, влезть повыше, устроиться поудобнее, даже если устроиться на чьей-то шее. Настолько это стало нормой, что человек, которого все устраивает кажется… странным…       Маркус глубоко и больно вздохнул, а когда Маша толкнула переполненную тележку к двери, хрипло неуверенно проговорил:       — Будь добра, выпиши мне еще трамадол.       А она в ответ лишь кивнула с понимающим таким выражением лица.       «Надеюсь, не обидел», — думалось ему. — «Снова толкаю ее на это. Ладно хоть пенициллин для дела, а трамадол… Нет, не могу всё-таки без него. Слишком больно».       Тусклое свечение солнца делало его кожу еще бледнее, а черную бороду, припорошенную сединой, еще чернее. Глаза тянулись к солнцу, но не выносили его.       «Что-то не то со мной в последние дни. Она заметила. Да вообще все, наверное, заметили… Чего философствовать решил?.. «Без сердца» … Чего только в голову не взбредет. И о ком это я так? Сам понять не могу. Да и в каком «таком» возрасте? Идиот… Она меня на пять лет младше, а выглядит так, будто младше на десять», — короткий смешок. — «Ну и ужасный кошмар. Надо выспаться в кои-то веки. Просто поспать. Да, отпрошусь сегодня пораньше. Хотя бы на полчасика».

***

      Позавчера вот был день до ужаса напряженный — две операции (пускай и не самых сложных) и с десяток раненых. Бета-батальон попал в засаду под столицей, а живыми вышли только этот десяток. Ночь выдалась не лучше, как вы уже знаете. Не дали даже дотерпеть до будильника. И первый, кого увидел Маркус, был Зинин. Далеко не самое приятное для него зрелище, уж поверьте.       Вчера — карточки пациентов. Эти «всего три часа двадцать восемь минут» можно было уместить в четырнадцать предложений — по одному на каждого раненого. Это не то чтобы сложно, скорее нудно, долго и бессмысленно.       И так практически каждый раз. Всегда есть причина тому, что Маркус просыпается с плохим настроением. Не то, чтобы уставал за день от стонов раненых или суеты коллег, как то у многих бывает, нет с утра — и сразу измученный. Вот и сегодня отдохнуть не удалось: и быстро все дневные рабочие дела переделать удалось, и отпроситься пораньше. Вот только напала на него какая-то жуткая меланхолия.       Поставил греть чайник на газ. Тут же в стакан насыпал кофе, капнул молока, в то же мгновение залил все водой, а как пить сел — не может понять почему кофе холодный. Или вот:       Стоял на кухне у окна, курил. В окно особо при этом не смотрел, больше привлекали внимание решетки за стеклом. «Вода дрогнула», — подумал он, обратив внимание на стакан неподалеку. — «Бомба где-т взорвалась, что ль?..».       Еще два часа лежал на кровати. В бок упиралась вечно выскакивающая пружина койки, но поправить ее не хотел, как и сменить позу. Где-то между часом и двумя ночи оказался на приеме у самого себя: стал описывать, что именно чувствует; вспоминать, когда симптомы проявились в первый раз, были ли какие-то кардинальные изменения в образе жизни, прописывались ли новые препараты. Единственное, что понял — трамадол ни при чем, принимает его уже четыре года; недосып тоже — он уже стал таким же обычным явлением, как, скажем, чистить зубы или подкуривать.       Перебирал все элементы, по-разному пытался скомбинировать, анализировал, вспоминал, так в раздумьях и заснул.

***

      — Маркус Викторович! — выкрикивал Зинин, проглатывая на бегу половину букв. — Маркус Викторович, подождите!       Михайлов дёрнулся, а, увидев Зинина, сунул руку во внутренний карман: «Не хватало еще, чтоб он заметил. Расспрашивать же начнёт».       — Что такое? Опять кто-то разорался на всю палату?       — Да ладно вам, — отвечал Зинин, давясь отдышкой. — Можем поговорить?       — Возможно. Смотря о чём.       — О вас, Маркус Викторович.       Михайлов нахмурился, но все же продолжил:       — Объяснитесь, молодой человек.       — Ну, я в Вашем отделе уже два месяца и… — сверкающая улыбка во все тридцать два, — практически ничего о вас не знаю.       Надо ли говорить, что Маркус не любил о себе рассказывать. Тем, кому надо было, знали достаточно — из личного дела, характеристик, сертификатов, да даже из слухов.       — У меня много работы. Раненые, знаете ли, ждут.       — У Вас на сегодня операций не назначено, карточки Вы с Вяземской вчера заполнили. А те два запланированных пациента — работа на пять минут даже для студента первого курса. Сделанная работа, к слову.       Маркус принялся разглядывать Зинина. Худощавый, он был чуть выше старого врача. Острые и выразительные скулы. Глаза хитрющие, притом добрые. «Как же надоедала эта самодовольная улыбочка», — думалось Маркусу каждый раз, когда Зинин решался с ним заговорить. Но было в его лице что-то, что даже не раздражало Михайлова, а что было просто странным. Что именно — до сих пор вопрос для Михайлова. Руки в перчатках, ногти на жилистых пальцах аккуратно подстрижены. Суставами пальцев он, к слову, любил хрустеть, а руками активно жестикулировать, чем выводил Маркуса. Единственное, что роднило его с Михайловым — халат не по размеру.

***

      Серое небо в последние дни разошлось трещинами белого тумана, который просачивался густыми лучами сквозь холодные фасады домов поблизости. Где-то там, не очень-то и далеко, облака залиты свинцовым огнём. И неизвестно еще, где лучше сейчас — здесь или там. Газеты и радио уже слишком долго молчат. Нет, они говорят, конечно, об очередных очень нужных новых законах и постановлениях. Говорили когда-то о победах — естественно, они не могут молчать, когда армия оттесняет бунтовщиков. Только военных операций меньше не становится, судя по количеству раненых. Неужели…       — Нет, этого не может быть… — прошептал Михайлов.       — Что? Не расслышал, — всё еще слепил Зинин.       — Ладно, говорю. Рассказываю.       Болезненный вдох — и в лёгких оказывается густой сладкий воздух, разъедающий изнутри. Михайлов уселся на стуле, поправил халат и постарался не замечать запаха вареной рыбы с кухни.       — Я выпустился из медакадемии, закончил с отличием, сразу устроился в хирургию. И года не проработал, когда взорвали и обстреляли «Олимп». Всех медиков тут же призвали на фронт. Где-то года полтора меня переводили из госпиталя в госпиталь, с одного конца страны в другой. Потом — штурм Пирра. Меня, как хорошего специалиста, к счастью или к сожалению, туда направили.       — Вы там были?! — воскликнул Зинин, даже немного взвизгнув.       — Н-да, — Михайлов поразился такому ребячеству, но более удивился тому, что Зинин даже не открывал личное дело своего наставника. — Только так не радуйся. Я был в первом батальоне.       Улыбка медленно стекла с лица Зинина липким пятном куда-то в область желудка. Маркусу невероятно понравилось это зрелище, он даже решил не сдерживаться и недвусмысленно усмехнулся.       — Медиков после атаки взяли в заложники. Троих успели убить, а остальных, в том числе и меня, эвакуировали. Как оправился, закрепили здесь, за вторым по важности военным госпитале в стране.       Михайлов говорил спокойно и сдержано, несмотря на самовосхваление. Он будто вступил тогда в схватку с Зининым — кто кого перещеголяет — хотя заведомо знал, что (или кто) проиграет.       — Поверьте, теперь у меня на одну причину больше для ненависти к этим фашистам, — он приоткрыл рот, чтобы добавить что-то еще, но тут же поджал губы. — Я понимаю, как сложно для вас вспоминать всё это, но если бы вы…       — Да, ты прав. Вспоминать нелегко, — перебил его Маркус. — Спасибо за прекрасную беседу.       Михайлов удалился, оставив своего собеседника наедине с пустой бравадой, недоумением, громом чугунных кастрюль и хлюпаньем поварих.

***

      «Буду полностью откровенен. Я хороший врач, и тогда был достаточно хорошим врачом, но некоторые кандидаты были всё же получше. Я был на хорошем счету у главврача, тот — на короткой ноге с министром. Так что, на штурм Пирра я попал больше благодаря этому, чем из-за своих способностей. Чувствую ли я вину за это? Да. Хотел бы я что-то изменить? Определенно, нет. Если бы я вновь оказался в такой же ситуации, всё равно не уступил бы места».       Михайлов сидел в окружении исписанных косым почерком листков. Компанию ему составил уже на половину пустой стакан. Трамадол нельзя мешать с алкоголем, но Маркус почему-то был уверен, что не проживет больше еще лет пяти или семи. Так что он просто порешил, что нет особой разницы от чего помирать — от проблем с легким или с печенью.       «Город стоял на возвышении, так что отстреливаться от него было проще простого — подходившие достаточно близко солдаты были как на ладони. Наших укладывали штабелями. Тогда командование решило разбить полноценный военный лагерь неподалёку. Выйти из города для бунтовщиков тоже было крайне опасно, так что нападения мы не ждали.       К нам тогда шли подкрепления, чтобы уже уверенно устроиться на месте. Видимо (не уверен), эта информация как-то попала к восставшим на Холме. Мы знали, что эти два взвода придут утром, поэтому с вечера были удивительно спокойны. Медики легли спать.       Проснулись от стрельбы около трёх часов ночи. Толком ничего понять не успели, как в госпиталь залетели солдаты. Нас положили на пол, раненых расстреляли прямо в кроватях. Через пару минут всё утихло, и в госпитале остались только двое. Первый жирный, как боров (судя по всему, кто-то вроде старшего офицера), а второй — тонкий, с высоким голоском. Они стояли далеко, боров отчитывал тонкого. Я успел выхватить из перепалки только одну, самую громкую фразу: «Указано зачистить! Тебе объяснять, что значит «зачистка»?!». Тогда он подошел к нам и по очереди выстрелил в трех медсестёр слева от меня. Те умерли сразу — целился в головы, и я уже приготовился быть следующим, когда он передал пистолет рядовому: «Продолжай. Я проверю, что там за шум».       Потом в тишине бесконечно долго раздавалось тяжёлое дыхание этого солдата. Казалось, он вот-вот заплачет. Мне тогда удалось чуть повернуться, чтобы видеть его. Парень прицелился мне в голову и, закрыв глаза рукой, отвернулся. Он уже слишком долго так стоял и в итоге стал медленно опускать пистолет. В этот момент дверь слетела с петель (подкрепление прибыло куда быстрее, чем мы рассчитывали). Этого рядового от испуга сильно дернуло, и он выстрелил. Пуля попала в грудную полость, пробила легкое насквозь. Парня тут же после этого застрелили.       Потом, через пару лет, я стал узнавать из документов: все солдаты-революционеры оказывали вооруженное сопротивление, поэтому были убиты (но перестрелки я не слышал, если только ровно на те пять минут не лишился слуха), а этого рядового нарекли безжалостным карателем.       Михайлов тяжело выдохнул ядом-паром, почесал затылок, тряхнул головой, уже было встал и решил уйти, но продолжил:       «Не понимаю, если четно, для кого это пишу. Цензура ни за что такие мемуары не пропустит с формулировкой причины отказа вроде «за глорификацию революционных движений в любой форме». Для своего успокоения пишу, видимо…»       Он яростно смял какой-то из листков, кинул его за спину, залпом выпил оставшееся и тяжелым неровным шагом ушел в спальню.       На работу Маркус на следующий день не вышел. Конечно, по привычке начинал собираться — погладил халат, выровнял короткую бороду, уже оделся — но, когда встал перед дверью, колюче вдохнул и сорвал колпак, бросил его куда-то в сторону.       — Да там какие-то дела столетней давности, инструменты гнилые. Ровесники мои в общем, — отшучивался Михайлов (что ему было совсем несвойственно), когда гости спрашивали про узенькую дверцу в его кабинете.       Тусклое капающее мерцание свечей. Пустые ободранные стены окружили студентов. Не видно солнца — тут его нет, тут его заменила перегоревшая ядовито-зеленая лампа. Белые халаты стоят в кругу: кто улыбается, кто серьезен, кто глазами хватается за каждого другого, кто смотрит куда-то в сторону, и все молчат. Все недвижимы. Все покойны. Все — песчинки в еще тёплом слое пепла Земли.       Похоже на недавний сон, правда? Маркус бы отдал всё, что у него есть, чтобы это всё сейчас же обернулось сном. Чтобы он сейчас дёрнулся, холодно вдохнул, резко раскрыл глаза и подскочил в кровати. Он опустил веки, и к подбородку скатилась солёная горечь: «Ну же. Пусть я проснусь. Дайте мне проснуться…».       Он открыл глаза, и его грудь сжали тугие тиски. Ничего не изменилось. Нет в голове той приятной дымки пробуждения. Нет вялости в руках и ногах. Нет ощущения теплоты в мёрзлую погоду. В этой комнате единственное, что связывало его с реальностью — тусклый капающий блеск свечей. «Во снах огоньки не дрожат. Там они как ровные веретёнышки».       Голова опущена — стыдно было смотреть друзьям в глаза: все беды войны легли на его сердце тяжкой ответственностью. Многие лица пожелтели, потрескались, местами выцвели. Он уже не находил никаких отличий между ними и тем, что увидел с утра в зеркале. «Так вот какой еще может быть смерть…»       Зинин… еще такой молодой. Проведи пальцем по лицу — останется еще тёплая типографическая краска. Еще так горит делом, а у Маркуса — одно пожарище. «Когда-то и для тебя туту будет место, дружище», — обращался к нему Михайлов. — «Ты уж прости, что я так груб. Только сейчас ведь всё понял. Надеюсь, сейчас же забудешь всё, что я рассказал тогда в столовой. Не повторяй моих ошибок главное. Верь себе».       «Чего всё это стоит, если по итогу мы имеем треснутую скорлупу зданий, взрытую шрапнелью землю, гору гниющих тел, тысячи захлёбывающихся в слезах девушек и миллионы прославляющих всё это кровавое безумие?       Я так рвался вперед. Как и мы все, друзья… Не завидуйте, не проклинайте меня. Поверьте, я погиб не ненамного позже вас. Погиб, когда остановилось от пули сердце первого. Тебя, Ян», — Маркус провел дрожащими жёлтыми пальцами по его ссохшейся щеке.       «До чего ужасная смерть… На четвертый день войны. Я поначалу проклинал того ополченца. Если б сбылись только все мои проклятия… теперь уж и не знаю, что было бы. Не оправдываю его, но ты сам подумай: ты — солдат, и тебя утаскивает куда-то врач врага. Ты бы не сделал того же?..       Знаю, что не сделал бы. Ты всегда был слишком добрым для этого мира. Но многие сделали бы. Не знаю, что стало потом с тем солдатом, но надеюсь, что вы оба сейчас спокойны. Был бы верующим, помолился бы за вас».       «Хотя, что это, если не молитва?»       «По обе стороны линии — люди. Это самое важное. Шаг вправо или влево не забирает человечность. Всё та гнилая отрубленная рыбья голова. Две гнилые головы, конечно. Обе хороши. Глаза ничего не видят, а пасть всё равно шевелится.       Это они-то играют в людей колючими плавниками и решают, кто пойдёт ко дну? Не за человеком ли это право? Возомнили себя чёрт знает кем, да и пусть. На деле всё равно обезглавленные ослепленные туши. Я и сам всё решить могу, не дожидаясь палача. Не важно будет ли он в синем и при погонах или в разодранном камуфляже — лицо у него одно и то же».       Михайлов достал из внутреннего кармана то, что так усердно прятал от Зинина. С маленького столика взял канцелярскую кнопку. К лицам студентов на стене присоединилось еще одно — уставшее и состаренное, с пустым взглядом, чуть прищуренным от слишком яркой фотовспышки.       В больницах недостаточно хорошо следят за сохранностью имущества раненых — вот единственный урок, который они вынесут.
1 Нравится 0 Отзывы 0 В сборник