Часть 1
4 марта 2021 г., 18:41
Трахаться с Фёдором было неплохо: у него было явно достаточно опыта, он всегда знал, что и как делать, к тому же никогда не переступал границ допустимой жестокости, удерживая градус боли ровно на той ступени, что не пересекает границы возбуждения.
Сигма давно принял для себя эту мысль, отмёл всё лишнее и меланхолично кивал Достоевскому при встрече каждый раз, когда тот приходил за ним чтобы пригласить на верхние этажи, где располагались залы для важных клиентов и VIP-номера. Потому что это было неплохо. Но не более того.
Всё же кончить с ним было так сложно — стоило открыть глаза и встретиться с ним взглядом, как возбуждение отходило на второй план, подавляемое его изучающим холодом. Достоевский, что бы он ни делал, не изменял себе, и выражение на его лице всегда оставалось до того прохладно-отстранённым, что более подходило для деловых переговоров, которых он вёл массу с различными организациями и группировками. Не слишком подходящее выражение для занятий любовью, хотя называть «любовью» то, что происходило, не смог бы даже сам Сигма.
Так что только и оставалось, что закрывать глаза, судорожно вздыхать и облизывать губы, пытаясь выкинуть из головы реальность, пытаясь представить… Нет, об этом и думать не стоило.
«Удовлетворение естественных потребностей» — так выразился Фёдор, придя к нему впервые. Сигма запомнил это и более не задавал вопросов. Да и к чему? Всё кристально ясно. Секс есть секс. Никаких чувств, ничего лишнего, никакого контекста. И фраза, предложенная Достоевским, вполне органично вплелась в его канву реальности. Может быть не слишком приятной, может запутанной, но… Жизнь ведь всегда была такой. И Сигма принял эту её сторону без лишнего шума: в конце концов, ему тоже хотелось сбросить напряжение после тяжёлой рабочей недели.
Работало это, правда, только на физическом уровне: всякий раз после окончания почему-то не приходило ничего, кроме усталости и опустошения, Фёдор неизменно уходил, одеваясь всё с тем же холодным равнодушием, а Сигма оставался в одиночестве в одном из многочисленных VIP-номеров небесного казино (о, он никогда не приводил его в свой дом, об этом и речи не шло), шёл в душ и возвращался к себе, зачастую — снова работать.
В этот раз всё шло по стандартной схеме: его приход, умеренное время развлечений и возвращение прежней формально-деловой атмосферы. Фёдор неторопливо застёгивал рубашку, сидя на краю кровати отвернувшись, но Сигма не смотрел на него: он лежал на спине, глядя в потолок: голубая неоновая подсветка из маленьких лампочек по периметру комнаты. Цвет — не приятно голубой, а какой-то льдисто-холодный — идеально подходит Фёдору с его атмосферой. Сигма смотрел в потолок, и не мог найти в реальности ничего, за что можно было бы зацепиться. Даже дыхание Фёдора — неслышное и ровное, отсутствующее почти, словно и не трахал его пять минут назад.
И даже при всей своей неосведомлённости Сигма всё же понимал, что это неправильно. По собственным ощущениям, по молчанию Фёдора, по взглядам Гоголя, которого они временами встречали в казино и который — конечно — всё понимал. Впрочем, он слишком быстро отворачивался, скрывался за завесой из светлых прядей и смеха, но даже секундного взгляда хватало на то, чтобы Сигма понял: что-то происходит между этими двумя. И об этом он совсем не хотел знать. И о том, почему ему самому становилось тошно при взгляде на парня — тоже. Это не имело значения.
С Фёдором вообще мало что имеет значение. И этот очередной подобный раз — тоже. Всё как обычно, но Сигму не оставляет ощущение того, что это не должно быть так. Изломанно, неправильно — пусть и «обычно», но… Совсем не так, как хочется.
— Останься, — предлагает он тихо, поворачиваясь на бок. Каждый раз предлагая, переступает через себя и точно знает, что Фёдор откажет, но… Иногда, в такие ночи, как эта, лучше предложить. Пусть унизительно, пусть точно получит отказ, но он не хочет оставаться один. И он готов пробовать. — Мы могли бы продолжить.
И это тоже ложь. Не хотел он продолжать. Да что там — обычно и трахаться с ним не хотел, но трахался. И для защиты от одиночества это была бы хорошая цена.
— У меня дела, — закономерно отвечает Фёдор, и, чуть поворачиваясь, окидывает его снисходительным взглядом. — Уверен, ты и сам прекрасно справишься.
Сигма молча поджимает губы, отстраняясь. Достоевский, хоть, кажется, и понимает всё прекрасно, всё же не в состоянии вникнуть глубже, когда дело касается эмоций. Он может сколько угодно со свойственным ему прагматизмом рассуждать о жизни, боге или судьбе, но ему не знакомы простейшие людские понятия, такие как одиночество, тревога или любовь.
Поэтому подобные просьбы он воспринимает исключительно в одной плоскости, как животные не в состоянии понять что-то помимо инстинктов.
А может ему попросту не было дела до глупых сантиментов в целом и чувств собственных пешек в частности, и с этим Сигма тоже готов был смириться.
Но всё же… Всё же пока он здесь, пока не ушёл, пока рядом ещё оставался кто-то близкий, настоящий и живой…
Наверное, он был просто слишком тактильным. Наверное это — то, чего ему так не хватало в жизни. Наверное поэтому что-то сидело внутри, грызло и не давало уснуть, заставляло раз за разом подаваться к нему, утыкаясь растрёпанными волосами в плечо, прикрывая глаза, выходя на новый, невербальный уровень просьб: останься, не уходи, хоть что-то сделай, но не оставляй меня одного в чёртовом отеле как…
Достоевский вздыхал, снисходительно касался пальцами его волос — не касание даже, а так, иллюзия.
И неизменно уходил.
А Сигма… Уже позже, оставаясь в одиночестве и позволяя тоске отступить, понимал, что так на самом деле куда лучше. И не мог представить себе ночи с ним и его отрешённостью, которую он и так-то выдерживал с трудом.
Поэтому он не злился на Фёдора, поднимался и брёл устало в душ, опустошённо думая о работе, новом дне или тех часах сна, что у него оставались. О чём угодно, но не о сексе с ним. Воспоминания об этом смывались с него вместе с гелем для душа под напором тёплой воды — словно его и не было, словно это ничего не значило.
А может быть оно не значило на самом деле.
Всё всегда повторялось. Он не мог припомнить другого развития событий с момента их знакомства. Стабильность — наверное это она. Он шёл в душ, переводил подсветку из той, что выбирал Фёдор, в свою любимую — тёплая, спокойная зелень, совсем как… «Нет, не думать об этом, нет». Выходил из душа и отправлялся работать. Только в этот раз всё пошло иначе. И «иначе» это началось с негромкого стука в дверь: словно кто-то вообще мог стучать в VIP-номер на этаже для особых гостей, почти всегда пустующем в моменты пребывания Фёдора.
Словно кто-то додумался бы стучать.
Мысли мгновенно переместились из отстранённо-меланхоличных в русло напряжённого непонимания: кто это мог быть? Явно не Достоевский — вот уж кто-кто, а он никогда не стучал, входя в его казино, комнату и жизнь. Покушение? Но ведь этаж отлично охраняется, вряд ли кто-то мог обойти охрану, разве только…
Разве только от охраны избавились раньше.
Нет, что-то всё равно не вязалось, не стали бы наёмники стучать и терпеливо ждать ответа, хотя Сигма не медлил особо: все эти догадки проносились в голове, когда он, стянув с влажных волос полотенце и наскоро застегнув рубашку, подходил плавным шагом к двери, за которой…
Ну кто бы сомневался.
— А, это ты, — выдохнул он, пропуская Гоголя в номер.
Парень выглядит как-то странно, непривычно растерянным и нервным, но вместе с тем… Что-то ещё не так, Сигма замечает это по взгляду, по нерешительному шагу вперёд, так контрастирующему с неясной решимостью в смешливом обычно взгляде, и замирает напротив.
— Я, — произносит Гоголь плавно подаваясь вперёд.
А потом происходит что-то странное: хлопок двери, замок, которой автоматически скрывает их от посторонних, ещё один несмелый шаг парня вперёд и тонкая ладонь на талии Сигмы. Вторая рука ложится на предплечье.
Это странно, такого никогда не было прежде, и Сигма не понимает происходящего, путается в реальности, поднимает на него глаза и сталкивается с каким-то новым, поплывшим взглядом. Слишком близко. Слишком… Слишком.
— Если что, — предупреждает он, — мы с ним не… Он против поцелуев в губы.
Брови Гоголя чуть вздрагивают, сводятся болезненно у переносицы, но руки он не убирает: ведёт плавно по щеке, заводит дальше словно осторожно, словно проверяя, что ему позволят и на каком этапе оттолкнут. Он глядит странно, словно в опьянении, но Сигма даже находясь настолько близко, не чувствует запаха алкоголя. И на волне абсолютного безумия почему-то думает только об одном: на него никто в мире так не смотрел.
— Я не к нему пришёл, — хрипло выдыхает Гоголь, и Сигма чувствует, как длинные пальцы идут дальше, по-кошачьи зарываются в его волосы, чуть сжимают, перебирают пряди, и…
— Пожалуйста, можно я хоть раз… Хотя бы… — бессвязно шепчет он, наклоняясь чуть ближе, опаляя дыханием его губы, и Сигма понимает, что разрешит ему всё, чего бы он не пожелал. К чёрту, он слишком устал. Он не хотел быть один.
А происходящее… Это пробивает до мурашек. Сигме хочется думать, что именно это, а не живая зелень глаз напротив, этот взгляд и голос, один только голос, в котором жизни и эмоций было больше, чем во всех их ночах с Фёдором вместе взятых.
Дыхание сбивается мгновенно — от близости или чего-то ещё, может Гоголь заражает его своим странным опьянением, но Сигма послушно перенимает эту новую реальность, приподнимается и обвивает руками его шею. А потом происходящее накрывает разом: ещё шаг — и всё, недопустимо близко, просто недопустимо, так, как никогда не позволил бы он, но как было правильно и нужно. И когда эта близость остаётся единственным, что есть вокруг, он встаёт на носочки и касается губами его губ.
А Гоголь… Гоголь отвечает напором и жаром, вжимает его в себя, подчиняет инициативу и целует в ответ, и Сигма даже через два слоя одежды чувствует, как колотится сердце в его груди.
Его и самого ведёт — до нелепого сильно, словно впервые, и до этого — никого, нет, ничего вообще, и всё вокруг — нелепость и глупость, бессмыслица, а жизнь, смысл и «настоящее» — вот теперь. Почему? Он не знал. Может быть, он просто устал. А может — в контексте, который приобрели внезапно все взгляды Гоголя до этого. В поцелуе.
Гоголь, хоть и подчиняет всю инициативу себе, всё же медлит, углубляет поцелуй как-то осторожно, словно неуверенно проникая языком в его рот, спрашивая разрешения, плавно соскальзывая ладонью на талию… И этого становится достаточно для того, чтобы разом выбить все оставшиеся мысли из головы.
Гоголь поднимает его на руки — так легко, словно это в порядке вещей, снова вжимает в себя, и Сигма послушно сводит ноги у парня на талии. Подобное с ним тоже впервые. Ему хочется мурчать от этой близости, хочется ещё, хочется больше и хочется его — совсем не тело, нет, хотя и это тоже, но куда сильнее… Хочется Гоголя целиком, этих рваных вздохов, суматошных касаний (боже, словно он боялся не успеть, словно Сигма мог прервать его), трепетных объятий и несмелых пока поцелуев. Хочется забрать это всё себе, спрятать и хранить, защитить от жизни происходящее, потому что — и это он точно знает — ничего лучше у него в жизни не было. Он даже не уверен, что у него вообще была жизнь.
В какой-то момент они оказываются на кровати, и Сигма снова лежит на спине, но теперь всё не так как обычно, и для «обычно» в его голове не остаётся места: всё исчезает под напором новых эмоций и чувств.
Потому что «обычно» Фёдор не целовал его.
Потому что даже касания, казалось, стремился свести к минимуму.
Потому что всегда — холод и отстранённость во взгляде.
Потому что от поцелуев с Гоголем саднило губы и кружилась голова, но он не хотел прекращать, а сам парень прерывался только затем, чтобы соскользнуть ниже, смазано коснуться губами скул, спуститься по линии челюсти и опалить дыханием чувствительную кожу на шее, припадая к ней губами, целуя, прикусывая и возвращаясь к губам по первому требовательному жесту, с которым Сигма просил его «вернуться», и целовал снова, и всё расплывалось в голове и перед глазами.
Потому что касания Гоголя, местами — суматошные, когда он расстёгивал собственный жилет и помогал ему разобраться с рубашкой, местами — трепетно-нежные, когда рука скользила по его телу, изучающе оглаживала рёбра, соскальзывала ниже или напротив — поднималась до щёк, потому что вторая рука держала его собственную руку, и это — всё, и Сигма понимал, что по каким-то причинам в одном этом жесте заключался весь смысл его жизни, да всего вообще. Потому что Гоголь переплёл с ним пальцы. Держал его за руку. Потому что — касания.
Потому что Сигме не приходилось открывать глаза и видеть изучающе-внимательный взгляд исследователя. Потому что Гоголь смотрел на него из-под подрагивающих ресниц и закрывал глаза во время поцелуев, потому что Сигма встречался с ним взглядом и видел жизнь, желание и… что-то ещё, слишком много всего для того, чтобы собраться и понять. Не сейчас. Тем более — ему тоже хотелось закрыть глаза. Совсем не так, как с Фёдором, не в попытке отвлечься. Нет. Ему хотелось раствориться в этом окончательно. И… Хотелось смотреть на него. Потому что ему хотелось смотреть на него.
Всегда хотелось, на самом деле.
Было ли происходящее «удовлетворением естественных потребностей»? Возможно. По крайней мере он чувствовал это именно так. Потому что потребность в Гоголе, в его касаниях и поцелуях, в нём, внезапно оказалась так же важна, как потребность дышать, а он почему-то даже не замечал, как это важно.
Как он мог обходиться без этого?
Как так выходило?
Он не знал. Впрочем, он не понимал ничего из происходящего — и понимать было совершенно не обязательно, пока можно было целовать его и переплетать с ним пальцы.
Понимание — не важно. Да вообще ничего не важно, к чёрту.
Гоголь разорвал поцелуй, вжался лбом в его лоб, рвано выдыхая, и Сигма неровно выдохнул следом, вскидывая бёдра навстречу. Даже теперь парень не спешил, после всего он не спешил, словно давая ему время и пространство для маневра, предлагая выбор, которого никогда не давал Достоевский, вместе с тем растягивая каждый толчок, вздох и поцелуй, выжимая из происходящего максимум, и тягучее удовольствие растекалось внутри вместе с вязким теплом — и следа не оставалось от привычной пустоты.
А потом, когда всё закончилось, Гоголь не сел на кровати, не стал одеваться — ещё одно удивительное открытие в реальности, потому что с ним можно было просто полежать ещё немного. Гоголь не стремился обрывать всё сразу после, не собирался уходить, не отворачивался от него. По каким-то причинам он принёс тепло и оставил его. Пока оставил, и это оказалось едва ли не таким же обескураживающим событием, как всё до этого.
Сигма хотел было отстраниться, не уверенный в том, что парень не собирается уходить, но Гоголь привлёк его к себе с такой спокойной непосредственностью, словно не могло быть иначе. И Сигма понял, что, наверное, действительно не могло. Не с ним. И он устроился на груди парня, неловко поначалу обнял за талию и положил голову ему на плечо, с удивлением отмечая, как заходится сердце от такого простого действия. Притом не только его.
В этом было что-то до невозможности, необъяснимо важное, в том, что можно было просто лежать с ним вот так. Не нужно было смотреть в потолок или стену, отвлекаться и работать ночь напролёт, потому что с ним хотелось быть и здесь хотелось быть. Сигма слушал ровные удары сердца, обводил пальцами линий рёбер и думал о том, до чего важно может быть просто слышать удары сердца рядом, достаточные для того, чтобы и себя чувствовать живым, как много и мало одновременно нужно для того, чтобы «жить».
— Ты придёшь завтра? — собравшись с духом, прошептал он через некоторое время, пряча лицо у парня на плече. Тянуть дальше было нельзя: он был уверен, что Гоголь уйдёт, и как бы ни хотелось… Ему нужно было узнать хоть это. Пальцы, до этого скользившие по груди, чуть вздрогнули, но Сигма не позволил им замереть в напряжённом ожидании ответа. Это вовсе не важно.
— Нет, — чуть удивлённо откликнулся Гоголь, расслабленно поглаживая его тело. Повёл головой, коснулся носом волос. — Но я ведь и не собирался уходить.